Её платья и кофточки обернули в белую ткань и опустили в землю. По краям могилы стояли женщины, которые не переставали плакать, хотя живая не лежала в гробу. Раввин читал молитву за упокой. В тот осенний день 1910 года семья Горбман хоронила свою дочь — которая дышала, ходила и была живее всех живых.
Голда Горбман родилась в 1887 году в семье, где нужда была привычнее воздуха. Отец, Давид Лейбович, перебивался маклерством, не умея прокормить всех детей. Когда деньги заканчивались, мать снова укладывала ужинать без хлеба. Голде хватало ума понять: так будет всегда, пока она сама не вырвется из этого круга.
В 1897 году, когда девочке исполнилось десять, её отдали в портновское училище. Там она оказалась среди девушек с разных городских улиц — и богатых, и таких же нищих, как она. Объединяло их одно: руки должны были зарабатывать на жизнь. Голда шила хорошо. Быстро, ровно, аккуратно. К двадцати годам она уже была уверенной портнихой и думала, что дорогу в мир можно проложить иглой и нитью. Но потом появились другие мысли — запрещённые листовки, нелегальные собрания, разговоры о том, что мир устроен несправедливо и это можно изменить. В 1904 году, в семнадцать лет, она примкнула к эсерам. Семья ничего не знала.
Среди революционеров она познакомилась с человеком, которому доверилась быстрее, чем следовало бы. Он был на несколько лет старше, умел говорить убедительно и красиво. Она решила, что это любовь. Он решил иначе — и когда стало ясно, что последствия неизбежны, исчез так тихо, что она не сразу поняла: всё кончено. Аборт, пустота, позор, который нельзя никому рассказать. Семья по-прежнему ничего не знала — и это молчание давило.
В 1909 году её арестовали и отправили в ссылку на север. В Холмогорах жизнь ссыльных была тесной: все знали всех, скучали одинаково, грелись у одних печей. Там она встретила Клима Ворошилова — двадцатидевятилетнего рабочего с залысинами на висках и маленьким шрамом над левой бровью. Он был из другого теста, чем тот, прежний: без пышных слов, без умения производить впечатление. Зато он умел молчать рядом так, что это молчание грело.
Зимой Холмогоры замерзали так, что даже речная вода переставала шуметь подо льдом. По утрам ссыльные выходили колоть дрова и возвращались с белёсыми щеками — не от мороза, а от привычного безмолвия, которое здесь было не наказанием, а просто погодой. Голда привыкла к этому скоро.
После того разрыва Голда долго не подпускала к себе никого. Слишком памятно было, чем заканчивается доверие. Она наблюдала за Климом неделями — как он работает, как говорит с другими ссыльными, как не обещает лишнего. Ей нужно было убедиться, что этот человек не из тех, кто исчезает.
Она продержалась без близости полтора месяца. Потом перестала прятаться. Клим ждал, не торопя, и это решило дело. Он смотрел в окно вместе с ней долгими вечерами, когда говорить было не о чем, а молчать — можно.
— Только мужу с женой дозволено жить под одной крышей, — угрюмо повторял надзирающий жандарм каждый раз, когда заставал их вместе.
Клим и Голда переглянулись однажды после очередного такого предупреждения. А почему бы и нет?
Рассказывают, что когда жандарм попробовал выставить её из комнаты Клима, она не ушла. Молча указала на портрет государя, висевший на стене, и спросила: неужели русский офицер позволит себе непочтение к тому, что под ликом императора? Жандарм растерялся. Голда осталась. В этой маленькой победе было что-то от той Голды, что шила платья точными стежками — она умела находить выход там, где другие упирались в стену.
Но между ними стояло то, что не обойти ни хитростью, ни молчанием: разная вера. Венчаться в православном храме, чтобы стать законной женой Клима, значило перейти черту, которую в её семье не переходили никогда. Голда знала, что произойдёт, и всё равно написала письмо домой. Несколько ночей она перечёркивала начатое — слова не шли, потому что правда была короткой и не нуждалась в обрамлении. Она сообщала матери о замужестве и о крещении — сухо, без просьб о прощении. Просить было не в её характере.
Ответ из Одессы пришёл проклятием. Семья собралась, позвала раввина и устроила обряд отречения — не от живого человека, но от всего, что от неё осталось в доме: платьев, кофточек, туфель. Отныне имя Голды запрещалось произносить вслух. Для семьи Горбман она умерла в тот день, когда вышла замуж за православного.
Ссылка Клима закончилась в 1911 году. Молодая пара уехала в Бахмут, где жизнь начиналась сначала — без прошлого, без семьи, без прежнего имени. Голда стала Екатериной Давидовной Ворошиловой. Говорят, через несколько лет она проносилась по городским улицам в военном автомобиле, в каракулевом манто, рядом с мужем-комиссаром. А где-то в Одессе стояла могила её вещей.
Она не просила у семьи прощения. Она просто выбрала другую жизнь — и заплатила за неё чужими похоронами.