Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

— Пока ты собирал доказательства против меня, я собирала правду о том, как наш сын боится собственного отца

— Ты специально, — сказал Глеб, не спросил, и положил ключи на тумбу так, что слетела рекламная макулатура. — Специально доводишь, чтобы я взорвался и выглядел скотом. Анфиса стояла у плиты и лопаткой переворачивала подгоревший омлет. Она не обернулась, но плечи её напряглись и зафиксировались, будто она ждала броска. За окном монотонно гудела магистраль — не трасса даже, а бесконечный подъезд к Кудрово, где дома-свечки стоят так плотно, что в дождь слышно, как сосед сверху пьёт чай. — Я молчала, Глеб. Я всё утро молчала. Ты пришёл и включил сирену. — Ты молчала так, что у меня в машине уши заложило. — Он двинулся на кухню, не разуваясь, в уличных ботинках, по только что вымытому полу. — Ты свой сценарий опять включила: я жертва, я страдаю, я не подаю виду, а ты, скотина, орёшь. Классика. Мать твоя так же делала, пока твой отец не спился. Анфиса выключила конфорку, но лопатку не положила, а держала в опущенной руке, как орудие, про которое забыли. — Не трогай мою мать. — Я и не трогаю.

— Ты специально, — сказал Глеб, не спросил, и положил ключи на тумбу так, что слетела рекламная макулатура. — Специально доводишь, чтобы я взорвался и выглядел скотом.

Анфиса стояла у плиты и лопаткой переворачивала подгоревший омлет. Она не обернулась, но плечи её напряглись и зафиксировались, будто она ждала броска. За окном монотонно гудела магистраль — не трасса даже, а бесконечный подъезд к Кудрово, где дома-свечки стоят так плотно, что в дождь слышно, как сосед сверху пьёт чай.

— Я молчала, Глеб. Я всё утро молчала. Ты пришёл и включил сирену.

— Ты молчала так, что у меня в машине уши заложило. — Он двинулся на кухню, не разуваясь, в уличных ботинках, по только что вымытому полу. — Ты свой сценарий опять включила: я жертва, я страдаю, я не подаю виду, а ты, скотина, орёшь. Классика. Мать твоя так же делала, пока твой отец не спился.

Анфиса выключила конфорку, но лопатку не положила, а держала в опущенной руке, как орудие, про которое забыли.

— Не трогай мою мать.

— Я и не трогаю. Она сама всех трогала, пока жива была. Я про технику, Фиска. Я про метод. Ты не разговариваешь — ты показываешь, как тебе плохо, чтобы мне стало стыдно за то, что я дышу.

С кухонного стола на них смотрел младший. Даньке было шесть, и в такие моменты он врастал в табуретку, как гриб в пенёк, — маленький, незаметный, с ложкой в кулаке. Анфиса бросила взгляд: ложка дрожала, потому что дрожала его рука.

— Иди в комнату, Дань, — сказала она. — Я позову.

Глеб даже не повернулся к сыну. Он смотрел на Анфису, и в углах его рта собиралась та слюна, которая бывает не от голода, а от желания вбить последнее слово глубже предыдущего. Он работал прорабом в трёх объектах, привык к тому, что его боятся, и дома требовал того же. Только дома была Анфиса, которая боялась иначе: тихо, без крика, с запертыми в телефоне заметками и сберегательной книжкой на своё имя, о которой он не знал.

— Мне батя звонил, — сказал Глеб, садясь за стол и двигая к себе сковороду, прямо с плиты, без тарелки. — Спрашивает, почему мы не едем. Я ему что скажу? Жена не хочет? Опять я крайний.

— Я устала, Глеб. Три дня рождения там. Три года подряд. А в прошлый раз ты напился и доказывал брату, что я тебя не уважаю. При мне. Вслух. А я сидела и улыбалась.

— Потому что ты не уважаешь.

— Хватит, — сказала она. — Просто хватит.

И вот тут он развернул коронный приём — тот самый, ради которого, наверное, и зашёл в ботинках. Он открыл папку на планшете, ткнул в экран и развернул к ней.

— Смотри, — сказал он. — Судебный приказ. Алименты, задолженность. Я узнавал. Ты с Данькой уйдёшь — я тебя по судам затаскаю. Докажи, что я плохой отец. Докажи, что я не обеспечиваю. Квартира на мне, машина на мне, дача на отце. Ты уйдёшь в никуда, Фиска. В никуда. С пацаном. Думаешь, снимешь угол в Мурино и заживёшь? Кем? Косметологом? У тебя диплом бакалавра неизвестно в чём и три года декрета.

— Ты закончил? — спросила Анфиса и села напротив. Внутри у неё оборвалось и полетело, но лицо было, как у стюардессы перед падением лайнера: ни мускула.

— Я даже не начинал. — Он отломил кусок омлета прямо пальцами. — Ты меня с утра выбесила. Ты с вечера выбесила: Даньке книжку читала, а на меня ноль внимания. Я пашу на вас, я горбачусь, я на объектах по двенадцать часов, а ты меня даже не встречаешь.

— Ты приходишь в час ночи. От тебя пахнет перегаром и женскими духами. Ты хочешь, чтобы я тебя встречала?

— Я хочу, чтобы ты меня не пилила.

Данька в комнате включил мультик громче, чем разрешено, и они оба это услышали. И оба поняли: мальчик заглушает их голоса.

Прошло два дня. Глеб уехал к отцу один — демонстративно хлопнув дверью и не взяв сына. Анфиса выдохнула на сорок восемь часов. Она мыла полы, читала Даньке «Мифы Древней Греции» и подклеивала обои в прихожей, которые отошли по шву. Вечером позвонила свекровь, Раиса Максимовна.

— Фиска, а чего ты не приехала? — Голос у неё был тяжёлый, с одышкой, но не злой. Она вообще редко злилась на Анфису; она злилась на сына, но тщательно это прятала. — Он опять один припёрся. Ходит по участку и орёт в телефон. Брату сказал, что ты его бросить хочешь. Это правда?

— Правда, — сказала Анфиса. Она сидела на табуретке в коридоре, потому что там была самая глухая стена, и говорила тихо, чтобы Данька не слышал. — Раиса Максимовна, правда. Я больше не могу. Он мне угрожает судами.

— А Данька?

— Данька со мной.

Молчание в трубке было долгим. Анфиса слышала, как свекровь закуривает — она курила в кулак, по-деревенски.

— Ты только не дури, — сказала Раиса Максимовна наконец. — Он мой сын, я его люблю. Но он упырь, когда пьёт. И когда не пьёт — тоже упырь. Ты бумажки собирай, Фиска. Я тебе ничего не говорила. Но собирай.

Трубка отключилась.

Следующий звонок был неожиданным: невестка, жена Глебова брата, Лена. Они виделись три раза в год, на общих застольях, и каждый раз Лена садилась рядом и молча наливала ей компот — будто больше ничего и не могла.

— Анфис, — сказала она быстро, как воруют. — Я не лезу. Но ты знай: он брату сказал, что ты «неадекват». Он ищет свидетелей. Он сказал, что ты Даньку настраиваешь против семьи. У него есть запись. Он тебя записывал на телефон во время ссоры. Там только твой крик, его вопросов не слышно.

Анфиса прислонилась лбом к стене и закрыла глаза.

— Спасибо, — сказала она. — Спасибо, Лен.

— Я ничего не говорила, — повторила Лена и сбросила звонок.

Вот тогда Анфиса и достала из ящика свой блокнот — простой, в клетку, за две сотни рублей — и записала дату и время звонка. Рядом с другими записями: «17.06, пришёл пьяный, кричал при ребёнке»; «22.06, угрожал забрать сына и уехать в Выборг к отцу»; «03.07, сказал: ты отсюда уйдёшь вперёд ногами». Она фиксировала уже полгода. Не потому, что верила в суд, а потому, что боялась забыть: это было. Это всё было.

На третий день Глеб вернулся — без звонка, с пакетом мандаринов для сына. Прошёл на кухню, сел на своё место, закинул ногу на ногу. Анфиса стояла у раковины и чистила картошку.

— Я подумал, — сказал он. — Давай забудем. Ну, психанул. С кем не бывает. Ты меня довела, но я перегорел. Давай жить нормально. Я даже отпуск возьму, махнём в Анапу на неделю. Данька море увидит.

— Ты хотел отсудить сына, Глеб.

— Я не хотел. Я попугал. Ты же знаешь, я громкий. Ты меня с детства знаешь. Я всегда так. Люблю — ору. Ненавижу — тоже ору. Но я же не бью. Я ни разу не ударил.

— А слова? — спросила Анфиса, не поворачиваясь. — Слова — это не битьё?

— Слова — это слова. — Он встал, подошёл сзади, обнял её за плечи. Она замерла, картофелина выскользнула в воду. — Ну, прости. Ну, дурак. Ну, хочешь, на колени встану?

Она не хотела. Она хотела, чтобы он убрал руки. Но Данька уже выбежал из комнаты, увидел мандарины, увидел отца, который обнимает мать, и заулыбался — широко, до щелей между передними зубами. И Анфиса не смогла при сыне сбросить его руки.

— Хорошо, — сказала она. — Давай попробуем.

Ночь прошла спокойно. Глеб был трезв, говорил о делах на объекте, купил Даньке настольный футбол с AliExpress и даже сам читал ему перед сном — срывающимся басом, путая ударения. Анфиса смотрела на них из дверей детской и не верила ни одному его жесту. Она ждала. Ждала, когда схлынет показательная пена и встанет со дна то, что лежит там всегда.

Прорвало через неделю. В пятницу вечером Глеб вернулся за полночь, и от него пахло коньяком и ментоловыми сигаретами. Он сел в прихожей на пуфик и не мог развязать шнурки.

— Ты опять, — сказала Анфиса.

— Я опять, — передразнил он. — А ты опять недовольна. Я живой. Я работаю. Я имею право расслабиться. Ты вообще кто мне? Камень на шее.

Он не кричал — он говорил в пол, но слова были те самые, каменные, накопившиеся.

— Я тебя с третьего курса тащу. Ты без меня никто. Родителей нет, квартиры нет, профессии нет. Всё, что у тебя есть, — это я. И Данька от меня. Ты без меня сгинешь, Фиска. И я тебе это докажу. Завтра же позвоню юристу. Хочешь суд — будет суд. Я покажу твои закидоны. Я свидетелей приведу. Скажут: мать истерит, ребёнок запуган. А я — нормальный мужик, работаю, обеспечиваю. Кому суд поверит? Ей? Или мне?

Анфиса стояла в ночной рубашке, босиком на холодном линолеуме, и слушала. Что-то внутри неё складывалось — не как пазл, а как оригами: лист за листом, ровные сгибы.

— Я иду спать, — сказала она. — Даньку не буди.

— Конечно, иди. — Он махнул рукой и чуть не упал с пуфика. — Завтра поговорим. По-настоящему.

Утром Данька проснулся сам, тихо, и залез к ней под одеяло. Глеб спал в зале, на разложенном диване. В прихожей валялась его куртка, из кармана торчал телефон.

— Мам, а папа опять пил? — спросил Данька шёпотом.

— Пил, — ответила она так же тихо. — Ты не бойся.

— Я не боюсь, — сказал мальчик. — Я, когда он кричит, представляю, что я в скафандре. И звука нет. Только звёзды. Я вчера так делал, и мне было не страшно.

Анфиса погладила его по голове и подумала, что в шесть лет ребёнок не должен изобретать себе скафандр, чтобы жить в собственном доме.

Днём Глеб проснулся злой, с опухшим лицом и бутылкой минералки в обхват. Он выпил пол-литра, рыгнул и сел за стол, где Анфиса кормила Даньку борщом.

— Я вчера лишнего сказал, — начал он. — Но не всё. Квартира действительно моя. Я это к тому, что если ты хочешь уйти — иди. Даньку оставишь. Так будет лучше.

— Не будет, — сказала Анфиса, и голос её зазвучал неожиданно громко, даже для неё самой.

— Будет, — отрезал он. — У меня условия, у тебя — ничего. Я пацану куплю телефон нормальный, а ты ему покупаешь игрушки на сдачу из «Пятёрочки». Кому с ним лучше? Мне. Ребёнок при отце должен быть. Вон, брат мой так же сына растит без матери. И ничего, нормально.

— Ты не брат. И Данька — не тот мальчик.

— Данька — мой сын. Я его люблю.

— Любить — это не держать при себе. — Анфиса встала. — Любить — это не пугать судом каждую пятницу. Ты не любишь. Ты владеешь. Я для тебя — вещь, и он — вещь. Тебе брат сказал: «не дай бабе уйти», и ты бьёшься не за сына, а за статус.

— Не смей, — проговорил он, и лицо его пошло пятнами. — Не смей так со мной разговаривать. Я мужик в доме. Я решаю.

— Решай, — сказала она и вышла в коридор.

В коридоре она остановилась перед зеркалом. Из зала доносилось дыхание Глеба, частое, как перед дракой. Она не вернулась. Она взяла телефон, зашла в ванную, включила воду для шума и набрала номер.

— Алло, это центр «Надежда»? Мне нужна консультация. Семейное право. Муж угрожает отобрать ребёнка.

Голос на том конце был спокойный, женский, с лёгким прибалтийским акцентом.

— Записываю вас на завтра. Документы есть? Свидетели? Фиксация угроз?

— Есть, — сказала Анфиса. — Блокнот. Звонки. И ещё запись, которую он сам сделал, не зная.

— Хорошо. Приходите. Не бойтесь. Суд не любит таких отцов.

— Он говорит: деньги решают.

— Решают, — согласилась женщина в трубке. — Но не всё. Ребёнок решает больше. Сколько сыну?

— Шесть.

— С шести лет суд спрашивает мнение ребёнка. Пусть спрашивает.

Анфиса положила трубку, выключила воду. Из кухни доносился бубнёж Глеба — он говорил по телефону с братом, громко, чтобы она слышала: «Готовлю документы, пусть валит, пацана не отдам». Она не дрогнула. Она вернулась в комнату, одела Даньку потеплее и сказала:

— Мы пойдём погуляем. К тёте Лене в гости.

— А папа?

— Папа пока занят.

Они вышли на лестницу. Дверь за ними захлопнулась. Данька взял её за руку, и они пошли вниз по бетонным ступенькам, мимо граффити «Здесь был Лёха» и чьей-то забытой самокатной перчатки. На улице пахло осенью и мокрым асфальтом.

У Лены пахло ванилью и кофе. Она жила одна, брат Глеба был в рейсе (он водил фуры, и дома его не видели по две недели). Лена поставила чайник, усадила Даньку смотреть «Смешариков» в своей комнате и вернулась на кухню, где Анфиса молча сидела, обхватив кружку.

— Рассказывай, — сказала Лена. — Я тебя не спрашиваю, как дела. Я вижу.

— Он мне вчера сказал, что я без него сгину. И что Даньку отсудит. И что у него всё записано.

— У него есть запись, — кивнула Лена. — Я слышала. Он брату хвастался. Только он не сказал, что запись — это полчаса твоего крика, а его голоса там нет. Он тебя провоцировал специально.

— Зачем?

— Чтобы ты выглядела истеричкой. Ему адвокат сказал: нужны доказательства неадекватности матери. Он тебя записывал и ждал, когда ты сорвёшься. Ты сорвалась — он выключил запись своего голоса. Чисто женская истерика в кадре.

Анфиса поставила кружку. Руки у неё были ледяные, но голова работала ясно, как в момент опасности.

— Лен, а он тебе это сказал при ком-то?

— При мне и при свекрови. — Лена замялась. — Раиса Максимовна слушала, потом плюнула и вышла. Сказала: «Дурак ты, Глеб, и батька твой дурак, и адвокат твой жулик». Но я не знаю, подтвердит ли она это официально. Она же мать.

— Подтвердит, — сказала Анфиса, и в её голосе прорезался металл, которого Лена раньше не слышала. — Подтвердит. Она уже позвонила. Сказала: собирай бумаги.

Лена посмотрела на неё и вдруг улыбнулась:

— А ты изменилась, Фиска.

— Я устала быть удобной. Я шесть лет была удобной. Я встречала его с работы, не спрашивала про духи, делала вид, что не замечаю пустых бутылок в мусорном ведре, соглашалась на всё, чтобы не было крика. И знаешь, что? Крика всё равно было много. А меня всё равно мало. Я для него — функция. Функция сломалась. Ему нужна новая.

— Он новую не потянет, — усмехнулась Лена. — Он без тебя сразу поплывёт. Он сам знает. Потому и бесится. Ты — его единственный проект.

— А сын?

— Сын — это проект номер два. Но без тебя он не справится. Даже с няньками. Данька тебя любит. Он папу боится. Разницу чувствуешь?

Анфиса чувствовала. Данька боялся отца, когда тот повышал голос, и радовался ему, когда тот покупал мандарины. Но радость была короткая и зыбкая, как мыльный пузырь. Страх оставался. Страх уже встроился в его позвоночник — она видела это по его сутулой спине, когда Глеб входил в дом.

В понедельник Анфиса поехала в консультацию. Женщина за столом — немолодая, в очках на цепочке — выслушала её без перебиваний. Прочитала блокнот. Прослушала запись на телефоне.

— Здесь есть состав, — сказала она. — Психологическое насилие, угрозы, отчуждение ребёнка от матери. Суд может ограничить его в правах или вовсе лишить. Но вам нужна стратегия. Не эмоции. Суд любит документы. У вас есть заключение детского психолога?

— Нет. Но Данька говорил…

— Этого мало. Нужен специалист. Пусть поговорит с мальчиком и даст заключение. Ещё нужны свидетели. Свекровь, невестка, соседи, воспитатели в саду. Все, кто видел состояние ребёнка.

— Он в первый класс идёт в сентябре.

— Тем более. Школа — это новый круг. Там увидят. Но лучше до школы зафиксировать.

Анфиса вышла из центра с телефоном детского психолога в заметках и с тяжестью в груди, которая странным образом не была безнадёжной. Она была рабочей. Такой, какая бывает перед большой уборкой.

Глеб начал атаку в среду. Он пришёл домой трезвый и с папкой. Настоящей, кожаной, с гербом адвокатской конторы.

— Вот, — сказал он и выложил на стол уведомление о расторжении брака и требование об определении места жительства ребёнка. — Я подаю. Ты хотела — получай. Я тебя предупреждал.

Анфиса взяла бумаги, прочитала по диагонали. Адвокат был тот же, что у брата. Требования — стандартные: мать не работает официально, у отца жилплощадь и доход. В скобках — сумма алиментов, которую он якобы уже платит, будучи в браке.

— Ты не платишь алименты, Глеб. Ты даёшь на продукты иногда.

— Я обеспечиваю семью. Это одно и то же.

— Нет, не одно.

Она положила уведомление обратно.

— Ты подаёшь — я отвечу. У меня тоже есть что показать.

— Блокнотик свой? — Он хмыкнул. — Детский сад. Судье покажешь, как ты обижалась? Она поржёт.

— Покажу не блокнотик. Покажу заключение психолога. И свидетелей. И ту самую запись, которую ты сделал. Только я её восстановлю с шумоподавлением. Есть программа. Там станет слышно, что ты говорил.

У него забегали глаза.

— Ты блефуешь. У тебя денег нет.

— Деньги не всегда нужны. Иногда нужна правда.

— Правда? — Он вдруг ударил кулаком по столу так, что подпрыгнула солонка. — Правда в том, что я вас содержу, а ты меня не уважаешь. Ты с сыном против меня. Ты с братом против меня. Ты с моей же матерью против меня. Всех настроила. Всю семью развалила.

— Ты сам её развалил, Глеб. Я только перестала собирать осколки.

Он замер. На секунду в кухне стало так тихо, что слышно было, как на улице скребёт по асфальту коляска.

— Я ведь тебя любил, — сказал он. — До сих пор люблю. Поэтому и не отпускаю.

— Это не любовь. Это контроль.

— А какая разница?

— Данька — вот разница. Он разницу знает. Он в скафандре от тебя прячется. Ты это хотел?

Глеб ничего не ответил. Он развернулся и вышел из дома, оставив папку на столе.

Ночью Данька проснулся с криком. Ему снилось, что папа увозит его в машине, а мама бежит сзади и не может догнать. Анфиса сидела с ним до утра, гладила по спине и рассказывала про храброго мальчика, который переплыл океан. В пять утра он уснул.

В семь позвонила Раиса Максимовна.

— Он у меня, — сказала она без приветствия. — Приехал в два ночи. Рыдал, как маленький. Я его двадцать лет не видела плачущим. Говорит, ты его уничтожила.

— Я ему бумаги показала.

— Правильно. Я ему тоже показала. Свой паспорт и завещание. Я дачу на Даньку переписала. Пусть попробует отсудить.

— Раиса Максимовна…

— Я старая, Фиска. Мне семьдесят два. Я много чего в жизни видела. Но внука в обиду не дам. Сын — да, сына жалко. Но мальчика больше. Ты держись. И бумажки те мои возьми. Я их у Лены оставила.

Анфиса положила трубку и впервые за неделю заплакала. Тихо, в ванной, под шум воды. Потом умылась и пошла варить кашу.

Суд состоялся в конце августа. Глеб пришёл при параде, с адвокатом и братом. Анфиса — с папкой, которая была толще его папки в два раза. Там лежали: заключение детского психолога, характеристика из садика, показания воспитательницы (Данька два раза засыпал на занятиях, приходил подавленный, «папа кричит»), показания Лены, показания Раисы Максимовны, расшифровка аудиозаписи с пометкой «голос отца удалён» и справка из центра «Надежда». Последним лежало завещание свекрови — не как аргумент, а как факт: у мальчика есть тыл, и тыл этот не развалится.

Глеб держался первые полчаса. Потом судья спросила про запись. Адвокат начал возражать: «недопустимое доказательство». Анфиса подала расшифровку. Судья попросила зачитать. В зале повисла такая тишина, что клерк перестал печатать.

— «Ты с сыном против меня. Ты с братом против меня. Ты с моей же матерью против меня. Всех настроила» — и шум удара по столу.

— Кто это произносил? — спросила судья.

— Я, — сказал Глеб, не поднимая головы.

Дальше был перерыв. В перерыве Глеб подошёл к Анфисе. Вид у него был пыльный, как будто его провезли по просёлочной дороге.

— Забери заявление, — сказал он. — Я согласен. Данька с тобой. Видеться по выходным. Я не буду спорить.

— Почему? — спросила она.

— Потому что правда твоя. И мать моя — твоя. И сын боится. Я ему вчера звонил. Он спросил: «Пап, а ты больше не будешь кричать?» Я не знал, что ответить.

Анфиса посмотрела на него. Под глазами у него были мешки, белая рубашка помялась, галстук сбился набок. Она не чувствовала злорадства. Она чувствовала усталость и странную, тихую печаль, как после долгой болезни.

— Данька не должен тебя бояться, Глеб. Если ты это понял, может, что-то ещё можно построить. Но не брак. Брак уже не склеить. А отцовство — попробуй.

— Ты разрешишь?

— Ты его отец. Я не отнимаю. Я только защищаю.

Он стоял и кивал, и папка его висела в опущенной руке, как побитый портфель. Брат топтался в коридоре, адвокат что-то бубнил про «мировое соглашение», но Глеб уже не слушал. Он смотрел на Анфису, и в его взгляде было что-то, чего она не видела никогда: смирение. Не показное, не ради суда. Настоящее.

Они подписали соглашение в тот же день. Данька остался с матерью. Глеб получал субботу и воскресенье, но с условием: без алкоголя. Анфиса не вписала это в документы, но он сам предложил. Сказал: «Я завяжу. Хотя бы попробую».

В сентябре Данька пошёл в первый класс. Глеб привёз его на линейку, трезвый, в новой рубашке, с гладиолусами. Раиса Максимовна стояла рядом и плакала. Данька держал за руки обоих родителей и улыбался той самой улыбкой, до щелей между передними зубами.

Анфиса вернулась домой, села на кухне и открыла блокнот. Последняя запись была старая: «10.08, суд. Он сказал — правда твоя». Она перевернула страницу и написала новую: «1.09, Данька в школе. Глеб пришёл трезвый. Мир?» И поставила вопросительный знак, потому что жизнь — это не сказка, а вопросительный знак, на который отвечаешь каждый день заново.

Нина Петровна (в этой версии — Раиса Максимовна) позвонила вечером.

— Ты как? — спросила она.

— Живу. Данька спит. Дневник уже завели, оценки не ставили, но за поведение — солнышко.

— Солнышко, — повторила старуха. — Вот и славно. А я сегодня Глебу сказала: «Ты проиграл суд, но выиграл сына. Думай». Он думает. Может, и додумается.

Анфиса улыбнулась.

— Может, и додумается.

Она убрала блокнот в ящик, туда же, где лежала та самая толстая папка. На всякий случай. Потому что всякий случай — он такой: однажды уже был, и она была готова. Теперь она знала, что готова будет и к следующему. Если он наступит. А пока — солнышко в дневнике, сопение сына за стеной и тишина. Та тишина, которую она заслужила.

Конец.