Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Перерасчёт за отопление – одиннадцать тысяч, которых нет. В шестьдесят пять я, врач на пенсии, пошла в няньки – и не прогадала

В очереди к окошку записи рёв стоял такой, что я своё слышать перестала. А пришла я туда из-за бумажки, которая стоила мне покоя. Накануне в почтовом ящике лежал перерасчёт за отопление – доплатить одиннадцать тысяч за зиму, разом, до конца месяца. Одиннадцать тысяч, которых у меня нет и взяться им неоткуда. А тут ещё кардиолог выписал новое лекарство, прежнее с рынка убрали, и это новое – тысяча восемьсот за упаковку, на месяц, не угадаешь. Я сидела накануне над этими бумажками и считала в уме, и выходило, что при моей пенсии в двадцать две тысячи триста я этой весной просто не вытяну: или отопление, или сердце. И вот пришла за справкой для собеса, может, рассрочку дадут, хоть какую поблажку, – и попала в эту очередь, в этот рёв. Молодая мать передо мной держала на руках орущего малыша, лет двух, и сама была на грани слёз. Второй ребёнок, постарше, висел на её сумке и канючил без передыху. А очередь не двигалась, талон электронный показывал ещё семь человек впереди, духота, давка, и я

В очереди к окошку записи рёв стоял такой, что я своё слышать перестала.

А пришла я туда из-за бумажки, которая стоила мне покоя. Накануне в почтовом ящике лежал перерасчёт за отопление – доплатить одиннадцать тысяч за зиму, разом, до конца месяца. Одиннадцать тысяч, которых у меня нет и взяться им неоткуда. А тут ещё кардиолог выписал новое лекарство, прежнее с рынка убрали, и это новое – тысяча восемьсот за упаковку, на месяц, не угадаешь. Я сидела накануне над этими бумажками и считала в уме, и выходило, что при моей пенсии в двадцать две тысячи триста я этой весной просто не вытяну: или отопление, или сердце. И вот пришла за справкой для собеса, может, рассрочку дадут, хоть какую поблажку, – и попала в эту очередь, в этот рёв.

Молодая мать передо мной держала на руках орущего малыша, лет двух, и сама была на грани слёз. Второй ребёнок, постарше, висел на её сумке и канючил без передыху. А очередь не двигалась, талон электронный показывал ещё семь человек впереди, духота, давка, и я видела по лицу этой женщины, что она вот-вот сорвётся – не на детей, на всё разом, на эту духоту, на ожидание, на жизнь, которая навалилась и не отпускает.

Я сорок лет проработала участковым педиатром. Чужих детей через мои руки прошли тысячи. И вот стою я в очереди оформлять себе справку и смотрю на этот рёв профессиональным глазом: зубы у малого режутся, нижние, вон как кулачок тянет в рот и щёку трёт. Ничего страшного, обычное дело. Но матери-то каково.

Зовут меня Галина Сергеевна, Корнеева по мужу, и в свои шестьдесят пять я на детей всё ещё смотрю по-докторски, а не как уставшая бабка: где у кого что болит, вижу с одного взгляда. Говорят, и глаза у меня для этого подходящие – тёплые, светло-карие, с золотинкой, янтарные, дети таких не пугаются, идут. Сорок лет эти глаза вглядывались в чужих детей, и на пенсии им бы вглядываться да вглядываться, да только кто ж теперь старого врача спросит.

– Давайте подержу, – говорю. – Я врач. Детский.

Она глянула затравленно, недоверчиво. Чужая бабка в очереди руки тянет к её ребёнку. Понятно, что насторожилась.

– Да я тут рядом постою, вы не думайте. Просто вижу, тяжело вам.

Малыш на удивление пошёл ко мне. Я его на локоть, лицом к себе, прижала, покачала, палец чистый дала десну потереть. Поорал ещё минуту по инерции – и затих, уткнулся. Мать смотрела как на фокус.

– Как вы так?

– Сноровка. Сорок лет этой сноровке.

Она чуть не заплакала уже от облегчения. Сказала, что с двумя никуда не выберешься: ни в поликлинику толком, ни в магазин, ни документы оформить, везде с ними, везде рёв и нервы, а оставить не с кем, бабушки далеко.

– Я бы, – говорит, – заплатила, честное слово, любые деньги, лишь бы кто на час с ними посидел, пока я по делам. Да кому доверишь.

И вот эти её слова – «да кому доверишь» – у меня в голове и застряли. Потому что доверить-то можно. Мне можно. Я полгорода детей вылечила, меня на участке каждая собака знала. Вопрос только, как это устроить, чтоб и людям польза, и мне прибавка.

А прибавка мне была нужна позарез. Пенсия двадцать две тысячи триста. Васи моего не стало пять лет назад, живу одна, на одну пенсию. Дочь Марина зовёт к себе, да я не хочу обузой садиться на шею, у неё своя семья, свой ипотечный хомут. А цены кусаются, и лекарства мне самой уже не бесплатные нужны, сердечные, недешёвые, и за квартиру растёт каждый год. Я свою пенсию знала наизусть, до копейки, считала в уме каждый месяц: вот на коммуналку, вот на еду, вот на таблетки, а на лишнее не остаётся ничего.

А лишнее мне ох как хотелось. Не роскошь, нет. Просто чтоб не вздрагивать у аптечной кассы, когда называют цену. Чтоб внучке на день рождения подарить на день рождения ту самую игрушку, о которой она мечтает, а не сунуть сторублёвку в открытку. Чтоб дочке, которая меня тянет советами и заботой, отдать наконец что-то взамен, а не только брать. Сорок лет я лечила чужих детей, по ночам бегала на вызовы, в любую погоду, за копеечную зарплату, потому что так надо, потому что клятву давала. А вышла на пенсию – и оказалась не нужна никому, со всем своим опытом, со всеми своими знаниями. Сиди, бабушка, доживай на двадцать две тысячи. Вот это «доживай» меня и грызло пуще нужды. Я ещё живая, руки помнят, голова работает. Неужто весь мой докторский век – коту под хвост?

И вот стою я в той очереди, держу чужого затихшего малыша, и впервые за пять лет чувствую: нужна. Кому-то нужна. Эта простая мысль во мне будто лампочку зажгла.

Вечером я позвонила Марине, рассказала про очередь и про эту мысль.

– Мам, – говорит дочь, – так это же золотая жила. Ты знаешь, сколько мамочки готовы платить, лишь бы ребёнка на час пристроить в надёжные руки? А ты не абы кто, ты педиатр. Это же гарантия. Тебе любая мать дитё отдаст, как узнает.

Мы с ней до полуночи прикидывали по телефону. Я считать на бумажке не привыкла, у меня от поликлиники привычка в уме держать да вслух проговаривать, вот мы с Мариной вслух и гоняли цифры туда-сюда. Час присмотра в детской комнате в нашем городе – рублей двести, двести пятьдесят. Если шесть-восемь детей за день по часу-полтора – это под полста тысяч в месяц выходит. Две мои пенсии. У меня дух захватило от такой арифметики.

Но Марина, умница, сразу остудила:

– Мам, только это всё не на коленке. Тут законы. Нельзя просто так чужих детей собирать за деньги, это тебе не соседке внука подержать. Надо оформляться, надо помещение, чтоб всё по правилам. Иначе придёт проверка – и не рада будешь.

И стала мне дочь разъяснять, благо она в этих делах смыслит, бухгалтером работает. Присмотр за детьми – это, оказывается, можно, лицензия на это не нужна, если только присматривать, а не учить. Вот как начнёшь буквы преподавать да к школе готовить – тогда уже образование, тогда лицензия, проверки, прокуратура нагрянет. А просто посидеть, поиграть, накормить, в потешки поиграть – это уход и присмотр, для него хватит самозанятости да правильного кода в документах, восемьдесят восемь девяносто один, дочь даже номер мне продиктовала. Но помещение нужно нормальное, безопасное, и медкнижка, и справка, что не судима, и договор с родителями, чтоб всё честь по чести, чтоб в случае чего и я прикрыта, и они спокойны.

Я слушала и понимала, что дело серьёзное, не игрушки, хоть и про игрушки. Но меня это не пугало, а раззадоривало. Я всю жизнь по правилам работала, инструкции наизусть знала, санитарные нормы от зубов отскакивали, журналы прививок вела так, что комиссии хвалили. Уж чего-чего, а оформиться правильно я сумею. Это вам не лихие люди, что детей абы как собирают по подвалам. У меня всё будет по закону, по совести, по-докторски.

Оставалось главное – где. Квартира моя не годится, мала, второй этаж, не по нормам, соседи опять же. Снимать помещение – никаких денег не хватит на старте, аренда нынче лютая. И тут меня осенило: торговый центр. Тот, что у нас в районе, большой, семейный, с гипермаркетом и фуд-кортом. Туда мамаши с колясками толпами ходят, мучаются, дитё на руках, а магазины обойти надо, продукты взять, по делам успеть. Вот бы там уголок. И им удобно, и мне работа.

Пошла я к управляющему торгового центра. Робела, конечно, до дрожи в коленках, я ж не бизнесвумен, не пробивная, я доктор на пенсии, всю жизнь по кабинетам да по вызовам, а не по присутственным местам с деловыми предложениями. Накануне ночь не спала, репетировала, что скажу, как себя поставить. То мне казалось – прогонят на смех, кто я такая, пенсионерка с улицы, чтоб у солидного центра место просить. То подбадривала себя: а чем я хуже? У меня за плечами сорок лет, тысячи вылеченных детей, а у этого мальчишки-управляющего – костюм да папка. Утром надела своё лучшее, строгое, докторское, причесалась, взяла себя в руки и пошла. Будь что будет, думаю, под лежачий камень вода не течёт. Один раз в жизни попрошу за себя, не за больного.

И говорю ему как есть, без обиняков: так и так, я педиатр с сорокалетним стажем, предлагаю организовать у вас уголок присмотра за детьми. Родители оставляют малыша на час под наблюдением настоящего врача, а сами спокойно делают покупки, не дёргаясь. Вам от этого прямая выгода – больше семей придёт, дольше пробудут, больше денег оставят. Мне – место под крышей. В убытке, выходит, никто.

Управляющий, молодой парень в костюме, сначала смотрел кисло. Потом, когда я сказала «педиатр, сорок лет стажа, медкнижка, все справки», задумался. Покрутил так и эдак и согласился на пробу: выделил мне закуток на втором этаже, у фуд-корта, бесплатно, в обмен на то, что я привожу к ним семейный трафик. Условие: всё оформить по закону, чтоб его не подставить. Я и не собиралась иначе.

Закуток обустроила сама, своими руками, на свои скромные сбережения. Купила коврик мягкий, чтоб падать не больно, кубики, карандаши толстые, восковые, какими малыши не уколются, пирамидки, книжки с яркими картинками, мягкие игрушки стираемые. Всё перемыла, перестирала, продезинфицировала по-докторски, чтоб ни одной заразы. Аптечку собрала по-врачебному, настоящую, не игрушечную: жаропонижающее, антисептик, бинты, всё, что может в одночасье понадобиться, всё в сроках годности, всё под рукой. Угол отгородила мягкими бортиками, чтоб никто не выбежал на эскалатор. Повесила свой диплом в рамке и сертификаты на стену – пусть мамы видят, кому отдают дитя, врач с именем, а не самозванка с улицы. Оформила самозанятость, код присмотра за детьми, договор-бумагу составила толковую, медкнижку обновила, справку о несудимости взяла. Всё чисто, всё по закону, комар носа не подточит.

И началось. Точнее, не началось – первые дни стояла тишина. Пусто, никто не доверяет. Стоит уголок нарядный, игрушки разложены, а я сижу одна, как продавец в пустой лавке. Мамы проходят мимо, косятся с опаской: что за бабушка, что за уголок, не пойми что, не секта ли какая. В наше время чужому человеку ребёнка отдать боязно, я их понимала, сама бы поостереглась. Я уж было приуныла, думала, зря всё затеяла, зря деньги вложила.

А потом завернула та самая молодая мать, из очереди. Узнала меня, обрадовалась, просияла вся.

– Это вы! Доктор! А что это у вас тут?

Я объяснила. Она, не раздумывая ни секунды, оставила мне обоих на час – ей в МФЦ позарез надо было, документы подавать, а с детьми туда сущий ад. Час я просидела с её ребятишками душа в душу: малыша укачала, песенку спела, старшего кубиками увлекла, башню строили. Мать вернулась – а дети сытые, довольные, играют, уходить не хотят. Она прослезилась, заплатила, и – пошла молва по сарафанному радио. Одна другой шепнула, другая третьей. Через неделю у меня уже по нескольку детей в день. Через месяц – по шесть, по восемь, мамаши записываются заранее, в очередь.

Гомон в уголке стоял с утра до вечера, и до чего ж это был сладкий для меня гомон. Кубики стучат, падают башни, кто-то ревёт во весь голос, кого-то мирю, разнимаю, карандаши по полу катаются, салфетками мокрыми пахнет, ладошки липкие тянутся, носы текут, и надо всех утереть, всех приголубить. А мне в радость, мне праздник. Я будто на участок свой вернулась, к своим детям, к делу, ради которого жила. Каждого приласкаю, у каждого тихонько спрошу, что болит, что любит, кого дома ждут. Я ж их насквозь вижу, этот кашляет неспроста, у того сыпь нехорошая, этому к лору пора – матерям тихонько подскажу, они потом благодарят. Дети ко мне льнули, чуяли своего, а мамы доверяли всё больше и больше.

-2

В уголке, кстати, и насмеёшься до слёз. Дети – народ прямой, бесхитростный, что дома слышат да видят, то и выдают тебе посреди бела дня, без всякого стеснения. Одна девочка мне с порога заявила во весь голос, оглядев меня с ног до головы: «А мама про вас сказала, что вы как Айболит, только старенький и в юбке». Я хохотала до колик. Другой мальчонка, пока мать его забирала, громко, на весь фуд-корт, спросил: «Мам, а почему ты тёте врачихе деньги платишь, а бабушке нашей во дворе за то же самое не платишь?» Мать его краснела и шипела, а я веселилась от души.

А то был случай – привели мне двух мальчишек, погодков, от разных мам, а они в уголке так сдружились да перемазались красками, что когда матери пришли забирать, один к чужой кинулся «мама!», а другой к другой, перепутали с радости, и обе мамы стоят, моргают, а дети их разбирать не желают, вцепились не в тех. Насилу мы их рассортировали под общий хохот. Я говорю: вот, бабоньки, до чего у меня хорошо, что детки и маму родную позабыли. Смеху было.

Дети, они ведь правду-матку режут без церемоний, без оглядки. Один на голубом глазу выдал, что папа у него «на диване лежит и пиво пьёт, а мама работает и плачет». Другая поведала, что бабушка у неё «богатая, но жадная». Я слушаю, киваю, храню докторскую невозмутимость, а про себя думаю: вот вам и вся семейная подноготная, лучше всякого участкового обхода. С детьми не соскучишься, и не выведаешь у них только то, чего они сами не знают.

Дочери я по вечерам в заметках телефона набивала, сколько за день вышло, потом ей зачитывала. К концу второго месяца чистыми выходило за сорок тысяч. Я не верила. Считала, пересчитывала. Две пенсии, своим трудом, своими руками, своим докторским опытом, который, думала, на пенсии уже никому не нужен.

А потом пришла Эльвира.

Из новеньких. Молодая, нервная, дорого одетая, телефон в руке не выпускает, ногти длинные, глаза тёмные, цепкие. Привела дочку, года три, оставила со скрипом, с десятком наставлений: это можно, то нельзя, туда не сажайте, этого не давайте, и каждые пять минут звонила проверять. Я таких мам знаю, насмотрелась за сорок лет: тревожная до крайности, всё контролирует, никому не верит, в каждом видит угрозу. Дитё, понятно, у неё под стать – пугливое, зажатое, исподлобья глядит, к чужим не идёт. Жалко мне такого ребёнка: при живой матери, а будто взаперти.

Я к девочке и так, и эдак, лаской, потешкой – оттаивала она у меня понемногу, на третий раз уже улыбалась, кубики со мной строила. Эльвира этого не видела, она вечно бегом.

И вот на четвёртый, что ли, раз, когда Эльвира оставила дочку и умчалась по магазинам, девочка у меня в уголке вдруг закашлялась. Я подняла глаза от другого малыша – а она уже молчит, не кашляет даже, лицо багровеет, синеет, ручками за горло хватается, рот открыт, а воздуха нет. Подавилась. Чем-то подавилась, конфетой, леденцом, протащила тайком от матери в кулачке, сунула в рот, пока я отвернулась.

У меня внутри всё похолодело и оборвалось, но руки уже знали, что делать, сами знали, сорок лет знали, без головы. Я метнулась к ней, подхватила, перегнула через колено лицом вниз, голову ниже туловища, и ударила ладонью между лопаток, основанием ладони, резко, раз, другой, третий. Леденец не шёл. Сердце у меня колотится, в глазах темно, а руки работают сами, по протоколу: ещё раз, сильнее, под нужным углом. И со четвёртого удара вылетел этот проклятый леденец, красный, прокатился по полу, закатился под коврик. Девочка хватанула воздух со страшным хрипом – и заревела во всю мочь.

А рёв этот был мне слаще всякой музыки на свете. Потому что ревёт – значит дышит. Дышит – значит живая. Я её на руки, прижала к себе, успокаиваю, по спинке глажу, а сама вся дрожу запоздалой дрожью, ноги ватные, в ушах звенит. Чуть не потеряла ребёнка. На моих руках, в моём уголке, за минуту чуть не задохнулось дитя.

Других детей мамаши похватали, кто-то уже звонит, шум, переполох на весь фуд-корт. И тут влетает Эльвира – ей кто-то успел брякнуть, что у дочки в уголке беда.

И вместо благодарности, вместо слёз облегчения – крик, визг на весь этаж.

– Что вы сделали с моим ребёнком?! Почему она плачет?! Почему красная вся?! Вы её уронили?! Били?! Я полицию вызову, я вас засужу!

Я ей спокойно, как могла, хоть саму трясёт, объясняю: девочка подавилась леденцом, я применила приём, выбила инородное тело из дыхательных путей, ребёнок дышит, жив, но надо показаться врачу, для верности, исключить осложнения. А она не слушает, не слышит, она в истерике, она уже снимает меня на телефон, тычет в лицо камерой, кричит, что я не имела никакого права трогать её ребёнка, что я чужая, посторонняя, кто мне позволил, кто я такая.

– Я врач, – говорю я ей твёрдо, насколько голос держит. – Педиатр, сорок лет стажа. Я её спасла. Ещё минута без воздуха – и не спас бы никто, ни я, ни скорая.

– Кто вас просил! Надо было мне звонить! Скорую вызывать! А не руки распускать!

– Пока бы я вам звонила, пока бы вы трубку взяли, пока бы скорая ехала через весь город – ваша дочь бы задохнулась насмерть. Тут не минуты, тут секунды решают. Я сделала то, что обязана сделать.

-3

Народ собрался, фуд-корт гудит. Кто-то за меня, кто-то качает головой. Эльвира строчит жалобу, грозит судом, требует управляющего. А у меня внутри пусто и горько: я ребёнка от смерти отвела – и я же виновата.

Управляющий прибежал бледный как полотно, чует проверку, штрафы, дурную славу на весь центр. Стал разбираться, выспрашивать. Эльвира своё гнёт: чужая женщина без всякого разрешения хватала моего ребёнка, мяла, давала непонятно что, могла покалечить, могла ребро сломать. Я своё: ребёнок подавился, задыхался, синел, промедление было смертельно, я действовала строго по протоколу первой помощи, как обязана любая медсестра, не то что врач.

И вот тут случилось то, чего я никак не ждала и о чём после плакала от благодарности. Народ, что собрался вокруг, толпа эта фуд-кортовская, вдруг стал говорить. За меня. Та самая молодая мать из очереди, что первой мне доверилась, оказалась рядом, протолкалась вперёд и встала горой:

– Да вы что такое говорите! Она же доктор настоящий, педиатр, она полрайона вылечила! Она моих сто раз выручала, я ей детей не глядя оставляю! Какое покалечить, она спасла вашу девочку!

Другая женщина, что весь случай от начала видела, подтвердила громко: ребёнок задыхался, на глазах синел, а бабушка-доктор его за секунды откачала, я своими глазами видела, как леденец вылетел. Третья кивает. Четвёртая. Уголок мой за два с лишним месяца оброс благодарными матерями, и они все, как одна, встали за меня стеной против Эльвириного крика. Мне аж теплее стало среди этого гомона: не одна я, есть кому заступиться.

А потом приехала скорая, которую всё-таки кто-то вызвал. Молодой врач, деловитый, осмотрел девочку, послушал лёгкие, поглядел горло, и при всех, при всей толпе, повернулся к Эльвире и сказал, как отрезал:

– Мамаша, вам бы в ноги поклониться этой женщине, а не скандал устраивать. Всё сделано правильно, чётко, профессионально, по учебнику. Промедли тут хоть минуту – и привезли бы мы вам не дочку, а тельце холодное. Радуйтесь, что рядом педиатр оказался с головой и руками, а не нянька-студентка, которая бы стояла да визжала вместе с вами.

Эльвира замолчала разом, будто захлебнулась. Побледнела, потом пошла пятнами. До неё, видать, только теперь дошло, на каком волоске висела жизнь её дочери и что я сделала. Она девочку к себе притиснула, вцепилась, и слёзы у неё хлынули – уже другие слёзы, материнские, страшные, запоздалые, и злости в них не было. Извиниться передо мной, правда, так и не извинилась, гордость не пустила, лишь зыркнула, развернулась и ушла, унося дочку. Но жалобу свою забрала, и камеру выключила.

С того дня доверие ко мне в торговом центре сделалось железным, нерушимым. Слух прокатился по всему району: в уголке у второго этажа не нянька-девчонка, а настоящий врач, который и подавившегося спасёт, и температуру собьёт, и судорогу распознает, и сыпь опасную от безобидной отличит. Матери повалили валом, теперь уже не уговаривала никого – в очередь записывала да отказывала, когда мест нет. Управляющий, как узнал все подробности от очевидцев, прибежал, руку пожал обеими руками: с вами, говорит, Галина Сергеевна, я за свой торговый центр спокоен, такой человек у нас на вес золота, любые условия, только работайте.

Прошло полгода. Уголок мой работает в полную силу, с утра до вечера, шесть-восемь детей каждый день, а в выходные и больше, очередь на запись вперёд. Подсчёты свои я по-прежнему на бумаге не записывала. Вечерами надиктовывала дочери по телефону да в заметках набивала, сколько за день вышло. Сядем с Мариной на трубке, она мне всё в свой бухгалтерский столбик сводит. Чистыми у меня выходит за сорок тысяч в месяц, а в хороший месяц и под пятьдесят подбирается. Две мои пенсии, а то и две с лишним. Я как первый раз эту цифру от Марины услышала, так и села: это что же, я, пенсионерка, которую списали со счетов, зарабатываю своими руками, своим докторским умом больше, чем за иную ставку в поликлинике платили?

Оформила я всё честь по чести, не подкопаешься: договоры с каждой матерью, медкнижка свежая, отчётность, налог плачу исправно. Купила себе наконец те самые сердечные лекарства, хорошие, не глядя на цену. Дочери на день рождения подарила сервиз, какой она годами в витрине высматривала да не решалась. Внучке – велосипед. И осталось ещё, впервые за годы осталось просто так, на жизнь, а не на латание дыр.

Маленькая спасённая девочка теперь у меня завсегдатай. Эльвира, как ни странно, водит её ко мне чаще всех прочих. Придёт, оставит молча, в глаза не глядя, заберёт молча. Слова доброго так и не сказала. А сама водит исправно. Видно, поняла материнским своим нутром, что надёжнее места для дочки во всём городе нет. И мне эта её молчаливая, через гордыню, благодарность дороже всяких слов.

Только вот что меня до сих пор гложет, по ночам особенно, когда не спится.

Я ведь тогда чужого ребёнка взяла в свои руки и стала спасать, не спросясь матери, не дожидаясь её согласия. А ну как ошиблась бы? Надави я не туда, не под тем углом, не рассчитай силу – сломала бы рёбра трёхлетке, повредила бы что внутри. И была бы кругом виновата, и поделом, и села бы под старость лет. Я ведь превысила своё право. Я ей кто? Не мать, не бабка, не родня. Я посторонняя женщина, которой дитя отдали поиграть часок за деньги, а я взялась решать за чужую жизнь и смерть, лекарства давать, приёмы применять, которым меня сорок лет назад учили.

По-врачебному – я обязана была вмешаться, клятва не велит проходить мимо гибнущего. По-человечески – я её спасла, и это главное, и я бы снова так сделала, не задумавшись. А вот по закону, по родительскому праву – кто мне дал власть над чужим ребёнком без спросу? Эльвира ведь по-своему права была в своём крике: это её дочь, её кровь, и распоряжаться ею, даже спасать её, – материнское право, не моё. Я это право у неё в тот миг отняла. Пусть ради жизни – но отняла.

И не знаю я, где тут правда. То ли в том, что жизнь ребёнка выше всех бумаг и разрешений. То ли в том, что нельзя чужому человеку, будь он хоть трижды доктор, брать на себя то, на что его не уполномочили. Сорок лет я лечила детей по праву, по должности, по диплому. А тут вылечила без права, самовольно. Спасла – и преступила.

Скажите мне вы. Имела ли я право вмешаться и спасать чужого ребёнка, не дожидаясь матери и скорой, – пусть даже я его спасла этим? И где она, та граница, за которой кончается нянька, которой дитя доверили на час, и начинается врач, берущий на себя чужую жизнь ?

Я так и не решила.