Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Муж лежит после инсульта, лекарства дорожают, а кот сгубил всё, что я растила с февраля. Я осталась ни с чем

Рыжий кот сидел на подоконнике среди разгрома и щурился на солнце так довольно, будто сделал доброе дело. А на полу лежал месяц моей жизни. Шестьдесят стаканчиков с рассадой, которые я растила с февраля, сметены вниз одним ленивым взмахом хвоста. Земля по всему подоконнику, белые корешки наружу, сломанные стебельки, лужи натекли. Маркиз потянулся за голубем за стеклом – и снёс всё. Помидоры сортовые, перцы, петунии. Всё, во что я вложила последние деньги. Я стояла над этим побоищем и считала вслух, по привычке, костяшками на счётах, которые с магазина домой принесла, когда нас сократили. Семена сортовые – девятьсот. Грунт – восемьсот. Стаканчики, лампа для досветки. Тысяч на пять с лишним набегало, и все эти пять тысяч теперь лежали на полу комком грязи. А было это, между прочим, отложено на Петины лекарства. Пётр из комнаты позвал, услышал грохот: – Тоня, что там у тебя? – Ничего, Петь. Кот балует. Не пойдёшь же к нему, лежачему, плакаться, что я угробила деньги на его же таблетки, во

Рыжий кот сидел на подоконнике среди разгрома и щурился на солнце так довольно, будто сделал доброе дело.

А на полу лежал месяц моей жизни. Шестьдесят стаканчиков с рассадой, которые я растила с февраля, сметены вниз одним ленивым взмахом хвоста. Земля по всему подоконнику, белые корешки наружу, сломанные стебельки, лужи натекли. Маркиз потянулся за голубем за стеклом – и снёс всё. Помидоры сортовые, перцы, петунии. Всё, во что я вложила последние деньги.

Я стояла над этим побоищем и считала вслух, по привычке, костяшками на счётах, которые с магазина домой принесла, когда нас сократили. Семена сортовые – девятьсот. Грунт – восемьсот. Стаканчики, лампа для досветки. Тысяч на пять с лишним набегало, и все эти пять тысяч теперь лежали на полу комком грязи. А было это, между прочим, отложено на Петины лекарства.

Пётр из комнаты позвал, услышал грохот:

– Тоня, что там у тебя?

– Ничего, Петь. Кот балует.

Не пойдёшь же к нему, лежачему, плакаться, что я угробила деньги на его же таблетки, вообразив себя на старости лет огородницей-предпринимательницей. Муж у меня после инсульта третий год, правая сторона не слушается, говорит медленно, тяжело подбирая слова. На его пенсию да мою выходит двадцать восемь тысяч на двоих, и из них добрая треть на лекарства, которые дорожают каждый квартал, будто назло. Я считала эти лекарства на счётах каждый месяц, костяшку за костяшкой, и каждый месяц выходило, что концы с концами не сходятся. А весной я придумала рассаду.

Денег у нас в обрез, я давно научилась растягивать каждую копейку до следующей пенсии. Хлеб беру, который к вечеру дешевле, по акции. Лекарства Пете выбираю подешевле, где аналог, где дженерик, аптекаршу замучила расспросами. Зимой батареи чуть тёплые, я их не виню, дом старый, котельная еле дышит, кутаемся в пледы. Я к этой бережливости привычная, не ропщу, мне для себя и не надо ничего. Но когда лекарство, без которого Пете нельзя, дорожает с восьмисот до тысячи с лишним, и я стою у аптечного окошка и в уме отнимаю это от того, что есть, – вот тут у меня внутри всё холодеет. Не за себя страшно. За то, что не сумею его вытянуть, что он от моей бедности раньше времени сляжет совсем.

Глупость, сказала бы любая разумная женщина. Но я не от глупости пустилась в это. Я сорок лет за прилавком простояла, в овощном магазине, кассиром. Чужими помидорами торговала, чужой картошкой, чужими огурцами, а своё вырастить и продать – это я умела только наполовину. Растить умела: дача, парник, у меня всегда всё всходило, соседки за рассадой ко мне приходили, дивились. А вот продать своё – язык не поворачивался. Чужое впарю кому хочешь, со скидкой уговорю, лишний кило подсуну, а своё расхваливать будто стыдно, будто я с протянутой рукой стою.

И вот, на старости лет, решилась. Прочитала в газете, что сортовую рассаду берут нарасхват, что у садового центра по весне ярмарка с конкурсом, что туда народ едет специально за редкими сортами, каких в магазинах нет. И вложилась. Растила как для себя, с любовью, по всем правилам. Яичные лотки приспособила под мелкую рассаду – дёшево и сердито, картонные ячейки, в каждую по семечку, земелькой присыпать, и на подоконник, к свету. Весь дом у меня стоял в зелени, на каждом окне, Пётр радовался, лежал и смотрел, как ростки тянутся.

-2

А начинала я ещё в феврале, когда за окном мело и казалось, до весны не дожить. Замачивала семена в блюдце, на марле, и каждое утро бежала смотреть, не проклюнулось ли. И ведь проклёвывалось, белый носик из чёрного семечка, живое из мёртвого. Я их в землю, в стаканчики, и ждала. Первые петельки всходов всегда чудо: вчера голая земля, а сегодня зелёная скобочка выгнулась, тянется. Я к ним по утрам как к детям малым подходила: этому водички, этому повернуться к солнышку, этот что-то захирел, надо подкормить. Пётр смеялся над половиной рта: ты, Тоня, с ними разговариваешь. А как же не разговаривать, они живые, они отзываются. К концу февраля у меня все подоконники были заставлены, и форточку открыть боялась, чтоб сквозняком не побило. Холила я их, как никого в жизни не холила, кроме Пети. И вот вся эта моя нежность – на полу, под рыжим хвостом.

И вот рыжая морда щурится, а труд мой на полу.

Я собрала, что могла, ползая на коленях. Из шестидесяти стаканчиков уцелело меньше половины, и те помятые, корешки оголённые. До ярмарки неделя. На новые семена денег нет ни копейки. Пётр на таблетках, которые я теперь неизвестно чем оплачу. И сижу я на табуретке посреди земляного месива, и руки в земле, и реветь хочется, и понимаю: прогорела, не начав.

Кота я простила к вечеру. На него и злиться-то грех, он же кот, его дело голубей по окнам пасти. Сама виновата, не загородила, понадеялась. Маркиз у нас старый, рыжий, толстый, зелёные глаза наглые, живёт с нами лет десять, Петру теперь главный товарищ, целыми днями у него на одеяле спит. Какой с него спрос.

Но руки у меня опустились. Я перебрала уцелевшую рассаду на кухонном столе: десятка три кустиков, разнокалиберных, кто покрепче, кто еле живой, бледный. На приличную партию никак не тянет. На ярмарку выходить с таким стыдно – там люди приедут с полными лотками, ровненькими, кустик к кустику, один в один, ровным строем. А у меня горстка заморышей.

Я уж совсем было решила плюнуть на всю затею. Сяду, думаю, со своим стыдом, пускай деньги пропали, наука будет. И тут зашла Люба, соседка моя давняя, мы с ней в одном магазине у касс стояли тридцать лет бок о бок. Увидела мой погром, всплеснула руками.

– Тоня, да что ж такое-то! Месяц же возилась, я ж видела, ты как над детьми над ними тряслась.

– Вот, – говорю и показываю на кота. – Огородник постарался рыжий. Теперь хоть на ярмарку не суйся, нечего нести.

– А ты с этим и не суйся, – Люба подсела к столу, стала перебирать кустики бережно. – Ты с другого боку зайди. У тебя ж вон пеларгония твоя царская на окне стоит, кустище. Отчеренкуй её. И эти, что уцелели, выходи, доведи до ума. Бери не числом, Тоня. Бери сортом. У тебя ж сорта-то какие, не как у людей.

И в этих простых словах был резон, какого я сама в расстройстве не углядела. Я ведь сажала не абы что, не магазинную безымянную смесь. У меня помидоры были старинных сортов, чёрные, полосатые, бычье сердце настоящее, какие в обычной продаже днём с огнём не сыщешь. Семена эти я годами собирала, по обменам, по дачным форумам выписывала, выменивала, как драгоценность хранила в коробочке из-под чая. У других-то на ярмарке будет тысяча одинаковых красных кустов и петуний, а у меня десяток, но таких, каких больше нет ни у кого в городе.

Мы с Любой два вечера колдовали над этой рассадой. Я черенковала пеларгонию, ставила в воду, доращивала уцелевшее под лампой, пересаживала в чистые стаканчики, и каждый подписывала от руки на полоске лейкопластыря: сорт такой-то. Яичные лотки пустила на мелочь, на пробные сеянцы, что попозже пойдут. Землю просеивала через дуршлаг, чтоб чистая была, рыхлая. Корешки расправляла пальцем, приминала, поливала из ложечки, чтоб не размыть. Руки к ночи деревенели, спина не разгибалась, но было в этом что-то такое, отчего на душе теплело: будто не убыток спасаю, а живое выхаживаю. Получилось немного, кустиков сорок, но штучно, отборно, каждый загляденье.

Люба мне и торговать помогала готовиться, она-то в магазине побойчее меня была, не стеснялась. Ты, говорит, Тоня, главное молчи поменьше про беду, а говори про сорт. Никому не рассказывай, что кот опрокинул, что наспех. Покупателю что важно? Чтоб товар хороший да продавец уверенный. Будешь мяться да оправдываться – никто не возьмёт, хоть золотую рассаду выставь. А скажешь твёрдо «лучший сорт, сама развожу» – поверят и раскупят. Я слушала и кивала, а у самой кошки на душе скребли: это что ж, я людям должна недоговаривать, что у меня развал был? Люба рукой махнула: да не недоговаривать, упаси бог, просто лишнего не болтать. Товар-то у тебя честный, сорта настоящие. Вот про них и говори.

Себестоимость я подбила вечером на счётах, костяшками туда-сюда. Грунт пошёл из остатков, стаканчики свои, семена давно куплены, считай, уже вложено и не вернёшь. Если продать сорок кустов рублей по сто, а редкие по сто пятьдесят – это выходит тысяч пять, может, шесть. Дыру всю не закрою, но хоть на лекарства Пете верну то, что кот сгубил. А если на ярмарке заметят да на будущий сезон позовут – тогда совсем другой разговор пойдёт.

Пётр, когда я ему за ужином рассказала про новую затею, долго молчал, потом медленно, по слогам, тяжело выговорил здоровой половиной рта:

– Иди. Ты умеешь. Я твои помидоры с дачи по сей день помню.

И от этих его слов, выговоренных с таким трудом, у меня будто спина выпрямилась.

Ночь перед ярмаркой я почти не спала. Лежала и спорила сама с собой. То мне казалось – позорище, сорок горшков, засмеют, прогонят, зря только встану ни свет ни заря. То вспоминала Любины слова, Петины помидоры, свои чёрные принцы в стаканчиках, и думала: а вдруг. Вставала, шла на кухню, перебирала рассаду в темноте, поправляла подписи, считала на счётах так и эдак, будто костяшки могли мне обещать удачу. Под утро решила твёрдо: будь что будет, но я пойду. И не барыша ради, если по правде. Чтоб себе доказать, что я ещё чего-то стою, что руки мои не зря всю жизнь работали. Пётр проснулся, когда я собиралась, посмотрел, как я сумки увязываю, и тихо сказал: с богом, Тоня. И я пошла.

-3

Ярмарка у садового центра шумела с самого раннего утра. Длинные ряды столов, машины с откинутыми багажниками, гомон, толкотня, зазывалы. Пахло сырой землёй, корнями, рассадной зеленью, нагретым на солнце картоном. Рассада повсюду тянулась к свету из ящиков, из лотков, из вёдер.

Я приехала на первом автобусе, затемно ещё, везла свои сорок горшочков в двух сумках, прижимала к себе, чтоб не растрясти. Пока ехала, всё повторяла про себя, как Люба учила: лучший сорт, сама развожу, говори твёрдо. А сердце колотилось так, будто еду я держать давний экзамен, который сорок лет назад завалила. Какая там рассада. Смешно сказать: я, которая за кассой тыщи людей обслужила, очередь до дверей укрощала, а тут трясусь, точно девчонка. Потому что там чужое было, казённое, а тут – моё, и если моё не возьмут, это будто меня саму не взяли, всю, с потрохами.

Место мне досталось скверное, у самого края, в тени от забора, где народ ходит реже. А в самом центре, на лучшем солнечном пятачке, развернулась Жанна. Я её сразу приметила, да её весь рынок знал: высокая, крашеная в белый блонд, куртка дорогая, кожаная, голос зычный на весь ряд. Перед ней лотки стояли стройными рядами, петунии всех цветов, помидоры, перцы, всё одинаковое, ровное, чистенькое, почти фабричное, кустик к кустику. Она торговала бойко, сыпала прибаутками, зазывала, покупатели к ней так и липли, очередь стояла.

Я свои сорок горшочков расставила на краю стола, скромненько, в рядок. И встала рядом. И поняла, что не могу рта раскрыть. Сорок лет за прилавком оттрубила, а тут язык присох к нёбу. Чужой товар нахваливать – это пожалуйста, это работа. А своё кровное выставить и кричать «покупайте» – совестно до колик. Стою столбом, истукан истуканом, а люди мимо текут рекой, к Жанне, к бойким, к полным лоткам.

Жанна меня скоро заметила. Не поленилась, подошла через весь ряд, оглядела мой бедный стол сверху вниз, хмыкнула.

– Это что у нас тут, бабуля с балкона приехала? – говорит, и громко, во весь голос, чтоб соседние ряды слышали. – Сколько у тебя там товару, сорок штук? Иди ты домой, мать, не позорься людям. Тут серьёзные люди серьёзным делом заняты, а ты со своими горшочками.

Кровь мне кинулась в лицо. И не от обиды даже, а от стыда, что она вслух, при всех, сказала ровно то, чего я про себя весь вечер боялась. Бабка с балкона. Сорок горшков. Самозванка.

– Я балконным не торгую, – выдавила я, а голос предательски дрожит. – У меня сортовое.

– Сортовое у неё, – Жанна расхохоталась звонко. – У меня вон тоже всё сортовое, и не сорок горшков, а четыреста. А такие, как ты, только цену нам сбиваете. Понаедут раз в год, по сто рублей раздадут от широты душевной, а нам тут весь сезон стоять, нам этим жить.

И отошла, довольная собой, к своей очереди. А я стою облитая грязью и думаю горькую думу: а ведь в чём-то она права, стерва языкатая. Я тут на один день, от нужды, случайно, а она этим кормится круглый год, у неё место оплачено, патент, вложено всё. Я ей и впрямь как заноза под ноготь, чужачка.

Но рядом со стыдом поднялось во мне ещё что-то. Тёплое и упрямое разом. Я эти помидоры год по семечку собирала. Я их от кота на коленях спасала. Я ночей недосыпала, лампой досвечивала, из ложечки поливала. И что мне теперь – поджать хвост и сбежать, потому что Жанна громче меня кричит? Не дождётся.

Спасли меня не уговоры и не смелость, которой у меня не нашлось. Спасли сами помидоры.

Подошла к моему столу женщина, немолодая, в очках с толстыми стёклами, по виду заядлая дачница. Поковырялась сперва у Жанны, поглядела на её ровные ряды без интереса, потом забрела ко мне в тень от нечего делать. И вдруг увидела мои подписи на лейкопластыре. Замерла.

– Это что у вас? «Чёрный принц»? Настоящий, не пересортица? И «Японский трюфель»? Голубушка, да где ж вы такое богатство берёте?

– Сама развожу, – отвечаю, а внутри ёкнуло. – Семена по обмену, годами собираю. Вот этот в разрезе шоколадный, мясистый, а этот грушевидный, сладкий, на засолку чудо как хорош, кожица не лопается.

И тут меня прорвало, будто плотину снесло. Я про каждый свой сорт могла рассказывать часами – это ж не чужая безымянная картошка с базы, это моё, выстраданное, родное. Я ей и про вкус, и про урожайность, и когда сеять, и как пасынковать, и чем подкормить. Женщина слушала, глаза за стёклами загорелись азартом. Купила сразу восемь кустов, не торгуясь. Потом окликнула подружку, что поодаль ходила, – та подошла, тоже дачница. Слово за слово, и вокруг моего стола в тени собрался народ, какого у Жанны в ту минуту не было, потому что у Жанны всё как у всех, добротно да безлико, а у меня то, чего нет больше нигде.

Я и сама не заметила, как робость с меня слетела. Только что стояла столбом, язык к нёбу присох, а тут говорю, показываю, лист переворачиваю, корешок из стаканчика приподниму – глядите, какой крепкий, белый, здоровый. И ведь не вру нисколько, не нахваливаю пустое: рассада и впрямь добрая, я её растила на совесть. Оказалось, продавать своё не стыдно, когда своё хорошее. Стыдно дрянь впаривать, а за хороший товар и постоять не грех. Сорок лет я этого не понимала, чужим торгуя, а тут за полдня дошло.

Тут-то и вышел со мной конфуз, да такой, что вспомнить смешно. Заторопилась я, обрадовалась, руки от волнения трясутся, и одной покупательнице вместо «Чёрного принца» возьми да сунь лоток, где у меня кабачки на рассаду сидели, – перепутала подписи на яичных ячейках, они у меня рядышком стояли. Женщина уж и деньги отдала. Хорошо, соседка её приметливая глянула: Зин, говорит, да это ж не помидор, это кабачок, ты на лист погляди. Тут все и заметили. Я краснею до ушей, извиняюсь, лоток с кабачками к себе тяну, а народ кругом хохочет, добродушно так, не зло. Покупательница сама смеётся: давайте, говорит, уж и принца, и кабачок ваш заодно, раз он такой ко мне набивается. И знаете, этот дурацкий конфуз мне больше помог, чем все мои редкие сорта. Засмеялись люди, разговорились, потеплело у стола, ещё народу подтянулось на смех. Своя я оказалась, живая, не фабричная кукла с заученными прибаутками.

К полудню от моих сорока кустов осталось ровно три. Распродала подчистую. По сто, по сто пятьдесят за самые редкие. Стою, пересчитываю мятые бумажки, и не верю. Дома потом на счётах подбила точно – пять тысяч двести рублей. Вернула Пете на лекарства всё, что кот угробил, да ещё и осталось сверху на семена.

А под самый вечер, когда я уж сворачивалась, подошёл к столу мужчина, немолодой, обстоятельный, представился – он от садового центра, агроном ихний. Видел, говорит, как у вас тут весь день толпа стояла и как расхватывали. У нас, говорит, спрос на сортовое, на необычное, люди спрашивают постоянно, а взять негде: питомники гонят вал, ширпотреб, одно и то же. Не желаете на будущий сезон поставлять нам сортовую рассаду? Под заказ, по договору, всё честь по чести. Заберём, сколько вырастите.

Я аж на табурет опустилась. Это уже не сорок горшков от нужды и не выходка отчаянная. Это дело предлагают, настоящее.

– А сколько вам надо-то? – спрашиваю, а рука сама к счётам потянулась, привычка.

– Для начала кустов двести, триста за сезон, разных сортов, ассортиментом. Дальше поглядим, как пойдёт.

Двести-триста кустов сортовых, по сто, по сто пятьдесят за штуку. Я в уме костяшки гоняю: это тысяч сорок, а то и пятьдесят за одну весну. Не каждый месяц, понятно, рассада дело сезонное, с февраля по май вся торговля. Но за один сезон – это две мои пенсии с лишком разом. У меня дух перехватило.

Жанна весь этот разговор слышала. Стояла неподалёку, сворачивала свой товар, лицо каменное сделалось. Когда агроном ушёл, подошла ко мне медленно.

– Ловко, – говорит сквозь зубы. – Подсуетилась, бабуля с балкона.

И столько в этом было злости и, странно, обиды, что я вдруг разглядела за громким голосом и дорогой курткой обыкновенную усталую бабу, которая тоже тянет своё и боится, что у неё кусок отнимут.

– Жанна, – говорю я ей, и голос уже не дрожит, твёрдо говорю. – Я тебе не соперница. У нас с тобой покупатель разный. Тебе вал нужен, тебе идут за тем, что подешевле да побольше, всю клумбу засадить. А ко мне – за редким, за штучным, для души. Это два разных кармана, две разные руки. Мы друг другу не помеха, ей-богу.

Она помолчала, пожевала губами. Не подобрела, нет, такие сразу не добреют. Но кивнула, словно нехотя согласилась.

– Может, и так, – буркнула. – Только в следующий раз место бери людское, не в тени у забора. Раз уж ты теперь, вишь, поставщик. – И усмехнулась криво, но без прежней злобы.

А потом, уже отходя, обернулась и сказала такое, чего я от неё не ждала:

– Сорта у тебя и правда добрые. Где брала, не скажешь?

И я поняла, что вот это – высшая её похвала, через силу выдавленная. Профессионал профессионалу. Я ей и сказала, про обмены, про форумы. Чего жалеть. Мы ж и впрямь не враги, просто бабы, каждая своё тянет.

Прошло время, год. Я теперь к весне готовлюсь по-серьёзному, загодя. Балкон мы с соседом переоборудовали под стеллажи в три яруса, лампы я повесила, таймер поставила. Сортов набрала ещё больше прежнего, по обменам выписала редкости со всей страны, коробочка моя из-под чая уже не вмещает. Садовый центр берёт всё, что я вырастить успеваю, договор подписали по всей форме, и самозанятость я оформила, чтоб по закону, с чеками. За прошлый сезон вышло сорок семь тысяч чистыми – это Пете лекарства на полгода вперёд закуплены, и не трясусь я больше над каждой костяшкой на счётах, не пересчитываю по три раза.

А подбила я этот итог в конце мая, вечером, когда последнюю партию сдала. Села на кухне со счётами, как привыкла. Наторговала за сезон тысяч семьдесят с лишним. Семена, грунт, стаканчики, лампы, электричество на досветку, налог самозанятого – тысяч на двадцать пять потянуло. Чистыми вышло под сорок семь. Я костяшки откинула, посмотрела на этот ряд и сама не поверила: две пенсии с лишком за одну весну, не вставая из дому, на одном балконе. Пенсия-то у меня двадцать с небольшим, а тут – вон сколько. Отложила Пете на лекарства до зимы, отложила на новые семена, и ещё осталось – впервые за годы осталось просто так, на жизнь живую, а не на вечное латание дыр. Пошла да купила Пете тёплый халат, давно хотела, всё откладывала. Он надел, по слогам выговорил: мотовка ты, – а сам доволен.

Маркиз, виновник всего, рыжий разбойник, теперь на стеллажи не лезет – я их сеткой огородила намертво. Сидит внизу на подоконнике, на солнце щурится, сторожит, будто при деле. Иногда я на него гляну и думаю: а ведь не опрокинь он тогда всё, не случись той катастрофы – вышла бы я на ту ярмарку с шестьюдесятью обыкновенными кустами, как все, затерялась бы в общем ряду, и никакой агроном меня бы вовек не приметил. Это ж надо: кот меня разорил – кот меня и вывел в люди. Вот и пойми после этого, где беда, а где удача.

Пётр с кровати на стеллажи поглядывает, командует здоровой рукой, какой сорт куда ставить, какой раньше зацветёт. Ему лучше делается, когда он при деле, при заботе, а не просто в потолок глядит. Бывает, я уйду рассаду сдавать, а он по телефону кнопочному отчитывается, сколько за день кустиков подросло, будто бригадир. И голос у него в такие дни твёрже, и слова находятся быстрее. А я по вечерам считаю на счётах – и не убытки уже подбиваю дрожащей рукой, а заработок свой, кровный.

Только вот что меня грызёт по сей день, не отпускает.

Я ведь на той ярмарке выставила свою аварийную рассаду как полноценный товар. Недоговорила людям, что половину кот сгубил накануне, что собрано всё наспех, с миру по нитке, из уцелевших заморышей. Покупатели брали, веря, что у меня налажено хозяйство, что я мастерица с именем, а у меня был развал на подоконнике и сорок горшков на честном слове да на Любином совете. Повезло, что сорта и впрямь оказались хорошие, что не подвели, принялись, уродили. А подведи они – обманула бы я доверившихся мне людей, вышло бы, что всучила им кота в мешке. И ладно бы я одна отвечала. А то ведь за мной потом садовый центр поручился, своё имя поставил – а ну как я бы их подвела по неопытности?

И с Жанной нехорошо вышло. Я ведь и правда влезла на её обжитую поляну, от одной своей нужды, ничего про этот рынок не зная и не спросясь. Ей этот конкурс – годовой хлеб, она его потом и кровью обустроила, место выкупила, клиентов годами наживала. А я пришла на готовенькое, со своей бедой и редкими сортами, и увела у неё из-под носа то, на что она, может, сама метила, – договор с центром. Со стороны-то я молодец, выкрутилась. А с её стороны – чужачка пришлая, что нахрапом отбила кусок. Может, она и грубо со мной обошлась, по-базарному, да ведь по-своему была права, защищала своё, кровное.

А с другой стороны думаю: что ж мне было, лечь да помереть с голоду? У меня Пётр на руках, лекарства, которые не ждут. Каждый выживает как умеет, и я свой шанс не воровала – заработала горбом, бессонными ночами, спасённой из-под кота рассадой. Чем я хуже Жанны? Тем, что позже пришла?

Скажите мне вы. Имела ли я право выставить как добротный товар то, что наспех собрала из-под кота, лишь бы самой спастись? И вправе ли новичок от нужды лезть на чужой, давно обжитой рынок, отбивая кусок у тех, кто им кормится не первый год?

Я так и не решила.