— Ты просто ещё не привыкла, — сказал Лёша, когда я разревелась в три часа ночи над разряженным телефоном и тишиной за окном. Мы жили в деревне уже одиннадцать месяцев. Я плакала, наверное, в сто двадцатый раз.
Москву мы не продали — сдали. Однушку на Бутово за шестьдесят две тысячи в месяц. «Покроет ипотеку и ещё останется», — говорил Лёша, раскладывая на кухонном столе распечатки из интернета: цены на землю, фотографии домиков с колодцами, форумы про самодостаточность. Я читала вместе с ним и кивала. Тогда казалось — романтика. Потом казалось — я просто не подумала.
Дом в Тверской области достался нам за два миллиона двести. Лёшины родители добавили шестьсот тысяч — его мать Валентина Ивановна перевела с карты молча, без разговоров, только потом сказала: «Ну вот, теперь и вам хорошо, и нам спокойно — будете рядом». Они жили в соседнем районе, сорок минут на машине.
Я тогда убрала посуду после ужина и легла спать.
Валентина Ивановна приезжала по субботам. Привозила борщ в трёхлитровой кастрюле — всегда чуть пересоленный, всегда с укором в голосе: «Ну как вы тут вообще питаетесь». Ставила кастрюлю на плиту, оглядывала кухню, молчала. Это молчание я научилась читать за первые три месяца. Если она трогала занавеску — значит, не так повесила. Если открывала холодильник — значит, мало запасов.
Однажды она приехала в среду, без звонка. Я мыла полы в сапогах — грязь с огорода, октябрь, сырость такая, что стены потеют. Она вошла, осмотрелась и сказала: «Аня, ну ты уже год здесь. Пора бы освоиться».
Мне было тридцать семь. Я восемь лет проработала в логистической компании, вела базы на четыре региона, ездила в командировки в Екатеринбург и Самару. Здесь я мыла полы в резиновых сапогах и не знала, где ближайший МФЦ.
— Валентина Ивановна, а вы сами долго осваивались, когда переехали? — спросила я.
Она помолчала. Потом сказала, совершенно серьёзно: «Я родилась в деревне, Аня».
Лёша приехал вечером с работы — он гонял в районный центр, там была стройка, он нашёл подряд. Я рассказала. Он сказал: «Она не со зла. Просто не умеет по-другому». Может, и так. Может, я сама виновата в том, что каждое её слово принимала как приговор — не умею отпускать, всегда так было.
Но шестьсот тысяч лежали между нами тяжелее, чем она думала.
Работу я потеряла в феврале — компания перешла на другую систему, часть удалёнщиков сократили. Лёша узнал вечером, когда я уже час сидела за столом с остывшим чаем.
— Найдёшь другую, — сказал он.
Я кивнула. Встала, переложила его куртку с одного стула на другой. Зачем — не знаю.
Интернет здесь был через мобильный роутер, иногда падал до нуля. На собеседования приходилось ездить в Тверь — электричкой час туда, час обратно, с пересадкой. Я съездила четыре раза. Два раза не перезвонили, один раз предложили сорок пять тысяч в офис пять дней в неделю — я посчитала дорогу и не согласилась.
В марте Валентина Ивановна приехала и за борщом сказала: «Лёша говорил, ты работу потеряла. Ну, зато огород теперь можно нормально вести».
Лёша мешал суп и не поднимал глаза.
Я смотрела на его затылок. Подумала: он ей рассказывает. Всё, что происходит у нас — она знает раньше, чем мы успеваем это обсудить. И ещё подумала: может, я несправедлива. Он же просто с мамой разговаривает. Наверное.
Но к вечеру он сказал: «Ань, может, правда — займись огородом серьёзно. Здесь люди так и живут».
— Какие люди, Лёш?
Он пожал плечами.
— Ты мне три года говорил про другую жизнь. Про воздух, про землю, про то что мы вместе придумаем что-то своё.
— Мы и придумываем.
— Ты придумываешь. Я просто переехала.
Он встал и ушёл в другую комнату. За окном было темно — ни одного огня, только снег и чернота леса. В Москве в любое время суток было хоть какое-то свечение. Здесь в десять вечера — как в колодце.
Ночью я не спала. Слушала, как капает кран на кухне — всё собирались починить прокладку. Запах в доме — сырое дерево и старая штукатурка, к весне так и не выветрился. Простыня была холодная с краю, там где Лёша не лежал. Рука онемела — лежала неудобно. Я повернулась.
На стене была трещина в штукатурке — тянется от угла к окну, неровная, похожая на реку на карте. Я считала её сантиметры взглядом. За лесом прошёл поезд — еле слышно, как будто приснился. Во рту был привкус холодного чая, который я не допила за ужином.
Встала. Вышла на кухню. Подложила тряпку под кран — звук пропал. Открыла телефон: пятьдесят три процента. Начала смотреть объявления об аренде в Москве. Однушка в Бутово — пятьдесят восемь тысяч.
Лёша вышел около двух.
— Не спишь.
— Нет.
Он сел напротив.
— Аня, я не хочу ехать обратно.
— А я не хочу оставаться.
Это первый раз за одиннадцать месяцев, когда я сказала это вслух.
— Мама помогла нам.
— Я знаю.
— Мы не можем просто взять и…
— Лёша, я не прошу тебя выбирать. Я говорю тебе, что я не могу здесь.
Где-то далеко снова прошёл поезд.
— Ты просто не привыкла, — сказал он.
В апреле я позвонила нашим квартирантам и предупредила: в июле договор не продлеваю.
Лёша узнал не от меня — они написали ему сами, уточнить. Он пришёл вечером: «Ты не могла сначала поговорить со мной?» Я могла. Не стала.
Мы говорили три часа. Потом ещё два — на следующий день. Про деньги, про его мать, про то чего каждый хочет. Про шестьсот тысяч — тоже. Лёша сказал, что вернём, если нужно. Я не знаю, что это изменит.
В мае я приехала в Москву на два дня — встреча с работодателем, осмотр квартиры. Зашла в Пятёрочку за водой, встала в очередь и поймала себя на том, что улыбаюсь. Просто так. Очередь, шум, ребёнок тянет мать за рукав. Обычная московская Пятёрочка в шесть вечера.
Три раза за эти два дня я ловила себя на том, что набираю Лёше сообщение. Два раза стирала. На третий — отправила: «Доехала нормально». Он ответил через час: «Хорошо».
Лёша остался в доме. Мы не расстались — пока.
Один год — это оказалось не «привыкнуть». Это оказалось достаточно, чтобы понять: я переехала за ним. А он переехал за мечтой, которую я в эту мечту не вписал.