Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Соседка собрала восемнадцать подписей, чтобы снести мою пасеку — а через неделю теми же руками написала, чтоб оставили

Девятнадцать тысяч четыреста рублей. На эту сумму я живу месяц, и в тот январь её не хватило, чтобы остаться в тепле. Котёл сдох ночью. Я инженер-теплотехник, всю жизнь проектировал котельные, чужие дома грел, цеха грел, а свою настенную колонку проворонил. Хотя нет, не проворонил. Знал, что она доживает. Просто менять было не на что. Утром в квартире стало шесть градусов, я считал по термометру за окном минус двадцать два, и понимал: батареи остыли, потому что котёл индивидуальный, на мне одном, дом давно перевели на эту самую индивидуалку, чтобы не топить пустые квартиры. Мастер пришёл, поковырялся, вынес приговор. Менять. Новый настенный котёл с установкой – сорок пять тысяч. Я стоял в куртке посреди своей кухни и смотрел на цифру в его бумажке, как когда-то смотрел на аварийную ведомость: всё сходится, и всё плохо. Пенсии у меня девятнадцать четыреста. Отложено было тысяч восемь, на зубы. Восемь против сорока пяти. Я инженер, я считаю быстро. Не сходилось никак. Жену я схоронил три

Девятнадцать тысяч четыреста рублей. На эту сумму я живу месяц, и в тот январь её не хватило, чтобы остаться в тепле.

Котёл сдох ночью. Я инженер-теплотехник, всю жизнь проектировал котельные, чужие дома грел, цеха грел, а свою настенную колонку проворонил. Хотя нет, не проворонил. Знал, что она доживает. Просто менять было не на что. Утром в квартире стало шесть градусов, я считал по термометру за окном минус двадцать два, и понимал: батареи остыли, потому что котёл индивидуальный, на мне одном, дом давно перевели на эту самую индивидуалку, чтобы не топить пустые квартиры.

Мастер пришёл, поковырялся, вынес приговор. Менять. Новый настенный котёл с установкой – сорок пять тысяч. Я стоял в куртке посреди своей кухни и смотрел на цифру в его бумажке, как когда-то смотрел на аварийную ведомость: всё сходится, и всё плохо.

Пенсии у меня девятнадцать четыреста. Отложено было тысяч восемь, на зубы. Восемь против сорока пяти. Я инженер, я считаю быстро. Не сходилось никак.

Жену я схоронил три года назад. Раиса, бывало, говорила про Людмилу мою: хозяйственная была, царствие небесное. Дети – дочь в Калуге, сын ещё дальше, оба со своими ипотеками и своими бедами, и просить у них я не привык. Привык быть тем, у кого просят. А тут сиди в холодной квартире и думай, где взять то, чего нет.

Я в ту ночь не спал. Сидел на кухне в двух свитерах, грел руки о чайник, который ставил каждые полчаса просто чтобы было тепло чему-то в доме. Людмила, когда мёрзла, всегда так делала. Поставит чайник, обхватит кружку двумя ладонями и держит. Я раньше посмеивался. Теперь сам сидел и держал.

Считать я начал ещё тогда, на той кухне. Достал блокнот, разложил пенсию по графам, как всегда раскладывал, до копейки. Квартплата, лекарства от давления, хлеб, молоко, отложить на зубы. После всех вычетов на жизнь оставалось рублей по двести в день, и из этих двухсот теперь надо было как-то родить сорок пять тысяч на котёл. Я сидел и понимал простую инженерную вещь: ресурса нет. Система работает на пределе, запаса прочности ноль, любая авария валит всё. А авария вот она, на стене, холодная.

К утру я надел всё тёплое и пошёл в собес, узнать про субсидию на ремонт. Отстоял очередь, мне объяснили вежливо: на замену индивидуального котла субсидия не положена, это ваше имущество, ваша забота. Логично. Всё по правилам. Только в правилах не было графы, где взять денег человеку, у которого их нет.

Соседка снизу, Раиса Семёновна, на другой день поймала меня на лестнице.

– Виктор Палыч, у вас там что, потоп? Капает ко мне.

– Конденсат. Котёл встал, трубы холодные. Само пройдёт.

– Вы бы поменяли. У всех людей как у людей.

Я кивнул и пошёл. Раиса из тех, кто знает, как у всех людей, и сверяет тебя с этим знанием каждый день. Глаза карие, навыкате, губы поджаты, в руках вечная авоська. Беззлобная вроде, а колет ровно туда, где и так больно.

Идею мне подкинул внук той же Раисы. Мальчишка, Кирюха, лет десяти, во дворе ко мне подошёл, когда я гаражную крышу от снега чистил.

– Дядь Вить, а правда, что на крышах в Москве пчёл держат? Нам в школе рассказывали. Мёд городской, дорогущий.

– Кто рассказывал?

– Училка. Говорит, в центре прямо на домах ульи стоят, и мёд этот в ресторанах берут.

Я тогда отмахнулся. Что мне Москва, я в областном городе живу, в хрущёвке, под окнами ряд кирпичных гаражей. А вечером в холодной квартире, кутаясь в плед, полез в интернет. Гараж у меня крайний в ряду, крыша плоская, бетонная, метров двадцать пять квадратных. Над ней старые липы вдоль двора, акация у школы, по весне вся в цвету, цветники, которые бабки разводят под окнами. Медонос кругом, а я и не замечал.

Стал читать. Чем дольше читал, тем спокойнее становилось внутри. Это знакомое чувство, когда хаос превращается в схему, когда в куче данных вдруг проступает контур решения. Улей с пчелосемьёй – тысяч десять, двенадцать. Рамки, вощина, дымарь, костюм, медогонку можно взять с рук. Сезон стационарной городской пасеки – пятнадцать, двадцать, до тридцати килограммов мёда с улья. Цена городского, разнотравного, прямого с крыши – от тысячи за килограмм, если найти, кому он нужен как редкость.

Я взял огрызок карандаша и старый блокнот в клетку, тот самый, в котором когда-то прикидывал нагрузки на котельные. Расписал по графам. Четыре улья. Объём, цена, затраты. Внизу подчеркнул чистый остаток за лето. Он выходил больше моей полугодовой пенсии.

Я смотрел на эту строчку и думал: дед мой пчёл держал, в деревне, я мальцом смотрел, как он рамки качает, руки в воске. Запах помню до сих пор: тёплый, восковой, чуть дымный. Дед давал мне на палец стекшего мёда, и я слизывал, а он смеялся в бороду. Может, оно во мне и сидело все эти годы, ждало, пока котёл сдохнет.

Пчёл я не держал ни разу в жизни. Зато я знаю, что любую систему можно рассчитать. И решил: считать буду как котельную. По уму.

Стартовые деньги нашлись с трудом. Зубы подождут. Восемь тысяч было, ещё двадцать одолжил у бывшего сменщика с завода, Степаныча, под честное слово и баночку будущего мёда. Дочери сказал, что нашёл подработку, и это была правда.

В апреле я привёз с пасеки под городом две семьи. На две и хватило стартовых, остальное докуплю с первого мёда, рассудил я, не лезть же в долги выше головы. Ставил ульи на крышу гаража ночью, чтобы не привлекать внимания, и в этом была моя первая ошибка, за которую я потом дорого заплатил. Я никому не сказал. Ни Раисе, ни Гене из третьего подъезда, ни старшей по дому. Рассудил по-инженерному: дело на моей крыше, гараж мой, разрешение на животных в личном подсобном хозяйстве не требуется, значит, и спрашивать не у кого.

С людьми так не выходит. Гараж мой, а двор общий, и воздух над двором общий, и страх у людей общий. Это я понял позже, когда было поздно.

Первые недели я жил пчёлами. Поднимался на крышу с рассветом, в костюме, с дымарём. Открывал улей, и в лицо шёл ровный тёплый гул, низкий, как у трансформатора на подстанции. Дым тёк горьковатый, пчёлы оседали на рамки, я доставал их по одной, тяжёлые, в запечатанном мёде, воск тут же лип к перчаткам, к пальцам, ни отскрести. На жаре с крыши тянуло сладким, чуть травяным, и я стоял в этом запахе и впервые за три года не чувствовал пустоты в груди.

Учился я с нуля и на каждой мелочи спотыкался. Первую семью чуть не застудил, открыл в холодное утро, передержал. Вторую перекормил сиропом весной, расплод запарили. Я записывал каждую ошибку в блокнот, как заносил в журнал аварии на котельной: дата, что сделал не так, как исправлять. Книжки читал по ночам, форумы пчеловодов, звонил деду той пасеки, у которой брал семьи, мужик терпеливый попался, объяснял. Постепенно рука встала. К концу мая я уже по гулу различал, спокойна семья или готовится роиться, по запаху из летка чуял, здорова ли.

Раз пчела села мне на тыльную сторону руки, между костяшек, в графитную черноту, которую я с завода так и не отмыл. Я замер. Стоял и ждал, пока она обнюхает кожу, потопчется и улетит. Не дёрнулся. Дед говорил: пчела чует страх и злость, а спокойного не тронет. Я был спокоен. Мне нравилось это дело так, как давно ничего не нравилось.

-2

Считал я каждый день. На полях миллиметровки, карандашом, как нагрузки. Сколько рамок отстроено, сколько привесу даёт контрольный улей, когда зацвела липа. Весы я поставил под один улей, контрольный, и снимал показания утром и вечером, привес в граммах, прямо как съём с агрегата. Степаныч, когда зашёл проведать долг, посмотрел на мои графики и хмыкнул: ты, Палыч, и пчёл в чертёж загнал. А я не вижу другого способа. Что считаешь, то и растёт.

К июню первая откачка дала восемнадцать килограммов. Я сидел на табурете в гараже, перед медогонкой, крутил ручку, мёд стекал в бидон тонкой золотой нитью, тягучей, и я считал в уме: восемнадцать на тысячу. Восемнадцать тысяч. Это был мой первый заработок за дело своих рук, не за отработанные на заводе часы, а за своё. Руки тряслись, чего со мной на заводе не бывало ни разу, хоть аварию я разруливал, хоть директора.

Я разлил пробную партию по банкам. Десять баночек по полкило. И понёс не куда-нибудь, а в ресторан, был на той стороне сквера небольшой, «Липа» назывался, кстати к делу. Зашёл с чёрного хода, к шеф-повару, молодому парню с бородой. Сердце колотилось, я ведь сроду ничего не продавал, всю жизнь на окладе.

– Городской мёд. Со своей крыши. Разнотравье, липа, акация. Попробуйте.

Парень попробовал. Помолчал. Попробовал ещё, на чистую ложку.

– А много можете?

– За сезон килограммов сто. Может, больше.

Он назвал цену. Тысяча сто за килограмм, прямые поставки, эксклюзив для их десертов и сырной тарелки, мол, гостям нравится местное, с историей. Я держал лицо, как держал на совещаниях у директора, а внутри всё пело. Парень ещё спросил, могу ли я дать бумагу, что мёд чистый, без антибиотиков и сахара. Я сказал, что сдам на анализ в ветлабораторию, как положено, и оформлю самозанятость, чтоб всё по-белому, чек ему пробивать буду. Он кивнул. Серьёзности от меня, видно, не ждал, и напрасно: я всю жизнь по документам жил, у меня бумага к бумаге. Договорились на пробную партию и на осень, ударили по рукам.

Вышел я на улицу, сел на лавку в сквере и долго не мог встать. Считал в блокноте, перепроверял, не ошибся ли. Сто килограммов на тысячу сто. Минус расходы. Минус долг Степанычу. Минус котёл, который я уже к тому времени поставил, влез ради этого в последнее. Оставалось столько, что я три раза пересчитал.

Дело пошло в гору быстрее, чем я закладывал. К июлю шеф из «Липы» дал мою банку знакомому, тот держал кофейню при книжном, и оттуда тоже позвонили: возьмём, мол, на пробу к сырникам, лавандовый есть, гречишный. Я лавандового не обещал, чего нет, того нет, но гречишный к осени посулил, есть тут поле под городом. Появился второй покупатель, поменьше, на банку-другую в неделю, и я впервые в жизни поднял цену сам, без оклада, без начальства: кофейне за мелкий развес стал называть тысячу двести. Рука не дрогнула. А с рестораном на весь объём оставил уговор твёрдым, тысяча сто, оптом надёжнее, чем по баночке бегать. Степаныч сказал бы: учишься, капиталист.

С первой выручки я доехал до той же пасеки под городом и привёз ещё две семьи. Стало четыре улья, как и считал в блокноте по зиме. Теперь пасека выходила на полную силу, и я уже прикидывал осенний объём по контрольному улью, а не на глазок.

Я тогда наладил порядок, как смену на заводе расписывал. Утренний обход с весами, осмотр расплода по графику, откачка по мере запечатки. В гараже у меня всё стояло по местам: медогонка, сито, нож для распечатки сот, бидоны под слив, банки рядами, этикетки я сам на принтере печатал, «Мёд городской, двор на Заводской, сбор такого-то года». Распечатываешь рамку горячим ножом, восковые крышечки сходят пластом, под ними мёд, светится. Кладёшь в медогонку, крутишь ручку, и он летит на стенки бачка, оседает, течёт вниз. Воск отдельно в тазик, его я тоже не выбрасывал, копил на свечи, дед свечи лил. Сладкий дух в гараже стоял такой, что соседские пацаны под дверь подходили нюхать.

Вот тут бы и радоваться, и я почти расслабился, решил, что система устаканилась. Но качели качаются в обе стороны, и удар прилетел ровно туда, где я только что нашёл опору. И прилетел оттого, что я за бумагой и расчётами забыл главное: дело-то живое, за ним глаз да глаз.

В июле пошёл рой.

-3

Это естественное дело, семья отпускает рой, я знал теоретически, но прозевал момент. Прозевал, потому что увлёкся цифрами, расчётами с рестораном, а за пчёлами надо смотреть, а не за бумагой. Старая матка увела часть пчёл, и они, прежде чем я спохватился, привились во дворе. На спутниковой тарелке Гены из третьего подъезда. Гудящий ком величиной с детскую голову повис прямо на его «тарелке», и Гена, мужик в трениках, пузатый, фанат футбола, вышел на балкон в самый матч и обнаружил, что антенна жужжит.

Крику было на весь двор. Я снял рой, как положено, стряхнул в роевню, всё обошлось без единого укуса, рой смирный, когда роится, но Гена неделю сидел без футбола, пока сигнал не наладился, и затаил.

Тут я в первый раз почувствовал, как опора уходит из-под ног. Только что был хозяин дела, считал прибыль, а вот стою посреди двора с роевней, и на меня смотрят, как на чумного.

А Раиса, увидев меня на крыше в костюме пчеловода, всё поняла. И понеслось.

– Вы что там, пасеку развели? Над живыми людьми? А если покусают? У меня внук во дворе гуляет!

Я попытался объяснить. Что пчела не оса, что от ужаленного просто так не бывает, что они летят в липы, а не на людей, что рабочая пчела вообще жалит только защищаясь и тут же гибнет. Раиса меня не слушала. Она слушала свой страх, и в этом была её правда, которую я тогда не хотел признавать: над её внуком и вправду гудело несколько тысяч жал, а она за этого внука отвечает перед дочерью.

Я отбился словами, ушёл на крышу и сказал себе: переждёт, успокоится. И опять сел за блокнот. И опять не за тем смотрел.

А потом случилось то, чего я боялся.

Кирюха, тот самый, что мне про пчёл и рассказал, полез на крышу гаража за мячом. Один, без меня. Сунулся к ульям, любопытно же, он и подсказал-то мне всё, кому как не ему интересно. Пчёлы приняли его за угрозу. Я выскочил на крик, в одной майке, без костюма, стащил мальчишку вниз, меня самого несколько раз ужалили в шею, я и не заметил тогда. Но он уже получил своё, в руку и в шею. Распух, плакал, перепугался. Аллергии, слава богу, не оказалось, фельдшер из поликлиники прибежала, посмотрела, сказала, обойдётся. Но Раиса вынесла внука из подъезда на руках, как с поля боя, и весь двор это видел.

И вот тут я повёл себя так, что до сих пор не уверен, был ли прав.

Я не побежал извиняться. Внутри сжалось от вины, мальчишку было жалко до дрожи, я ведь к нему привязался, к балаболке этому. Но снаружи я выставил оборону. Сказал при всех, что нечего детям лазить по чужим крышам, что гараж мой и крыша моя, что я тут ни при чём. Сказал ровным инженерным голосом, тем, которым докладывают на аварийной комиссии, когда надо снять с себя. Двор притих. А Раиса посмотрела на меня так, будто я её ударил.

– Бессовестный. Ребёнка чуть не угробил и стоит, как столб.

Может, и бессовестный. Я защищал своё дело, единственное, что у меня появилось за три пустых года, защищал неправильно, спиной к человеку, которому было больно. Гордость во мне всегда была впереди ума. Людмила одна умела меня в этом месте осадить, тихо так: Витя, ты опять прав и опять один. Нет её, и осадить некому.

Раиса написала жалобу. Не одна, собрала подписи. Гена с его тарелкой подписал первым, ещё человек восемь. Управляющая компания получила коллективное заявление: на крыше гаража во дворе самовольно устроена пасека, угроза жизни и здоровью, в особенности детей, требуем убрать.

Через неделю пришёл инспектор из УК. Молодой, с папкой, всё по регламенту. Объяснил вежливо, без злобы: гаражи на придомовой территории, крыша по документам межевания общее имущество, размещение пасеки над двором с детской площадкой не согласовано, есть коллективное обращение жильцов. Предписание: демонтировать в десятидневный срок. Иначе через суд, за мой счёт, с возможным штрафом.

Я стоял с этой бумагой, и она была как та, январская, от мастера по котлу. Всё сходится, и всё плохо.

Снести пасеку значит вернуть пчёл на пасеку под городом за бесценок, расторгнуть с рестораном, остаться с долгом Степанычу и без тех денег, на которые я уже починил котёл и собирался жить дальше. Снести значит обнулить единственное, что меня держало на плаву после Людмилы.

И при этом инспектор был прав. И Раиса была права. Ребёнка покусали по моей вине, потому что я завёл всё это молча, никого не спросив, поставив свой расчёт выше чужого страха. Я всё считал, считал, а главного не посчитал: что люди вокруг живые и боятся за своих детей сильнее, чем я за свой мёд.

Десять дней. Я считал их в блокноте, обратным отсчётом. И не видел выхода. Снести по уму выходило дешевле, чем судиться и проиграть. Цифры говорили: сдайся.

В те дни я почти не спал. Поднимался ночью на крышу, без дела, просто сидел у ульев в темноте, слушал, как они дышат внутри, ровный сонный гул сквозь стенки. Раз пчела выползла на леток, в ночную прохладу, села мне на палец. Я не шевельнулся. Сидел и думал: вот ты, дура, работаешь, мёд носишь, а тебя сейчас погрузят и увезут за полцены, потому что я, хозяин твой, людей не спросил. Не ты виновата, я. Людмила бы сейчас что сказала? Сказала бы: Витя, ты не котёл проектируешь, ты с людьми живёшь, поди да поклонись. Гордость спрячь в карман, она тебя одного оставит. Я три года её голос гнал из головы, чтоб не бередить, а тут впервые позвал сам. И будто полегчало. Решил: не сдамся молча. Выйду к людям. Один раз в жизни поклонюсь, а там будь что будет.

Спасло меня то, что я инженер, а не оратор. Ораторствовать я не умею. Зато умею показать, что система безопасна, цифрами и схемой.

Старшая по дому, Нина Петровна, женщина справедливая, назначила собрание жильцов во дворе, на лавочках у первого подъезда. Перед сносом, чтобы людям дать высказаться. Я понимал: это мой единственный суд, и приговор вынесут соседи, не инспектор.

Я готовился к нему, как к защите проекта. Всю ночь чертил. Не речь писал, чертил. План двора, радиус лёта пчёл, высоту ограждения, которое поставлю по периметру крыши, чтобы пчела сразу уходила вверх, выше человеческого роста, и во двор не залетала. Выписал, что пчёлы опыляют дворовые цветники и яблони, что урожай у всех будет гуще. Сосчитал, сколько мёда даёт двор и сколько я готов отдавать жильцам: каждой квартире по баночке к Новому году, бесплатно, в благодарность за терпение.

А ещё я первый раз в жизни решил повиниться публично. Это для меня было тяжелее любого расчёта. Я и перед Людмилой-то прощения просить толком не умел, всё откладывал, а теперь вот придётся перед всем двором.

Под утро отложил карандаш и подумал о деде. Как он сидел на завалинке, медовый, спокойный, и говорил: пчела, Витя, дура злая, а порядок любит. Будет порядок, будет мёд. Не я, выходит, порядок нарушил, а себя одного посчитал, а двор не посчитал. Вот и весь непорядок.

Двор собрался весь. Раиса в центре, с поджатыми губами, рядом Кирюха с ещё красной рукой. Гена. Старухи с цветников. Нина Петровна с тетрадкой, вести собрание.

Я встал. И начал не с чертежей.

– Раиса Семёновна. Я перед вами виноват. Не за пчёл, за то, что завёл их молча, никого не спросив. Двор общий, а я решил один, как будто меня одного тут касается. И когда Кирюшу покусали, я повёл себя как дурак. Защищался вместо того, чтобы прощения просить. Простите меня. И мальчишку простите, что недоглядел, моя вина, не его.

Раиса не ожидала. Открыла рот и закрыла. Видно, готовилась к войне, а я ей войну не дал.

-4

А дальше я развернул схему на фанерке. Показал ограждение, в масштабе, с размерами. Показал радиус лёта. Объяснил про опыление так, как объяснял бы нагрузку на контур: вот цветники, вот пчела, вот ваши яблони, которые третий год почти не родят, потому что опылять некому, вымерли пчёлы в округе, одни мои и остались. Достал ящик с банками. Стал раздавать по рядам.

– Это с нашего двора мёд. С наших лип, с вашей акации, с цветников ваших же. Попробуйте. И каждый год так будет, каждой квартире, если оставите.

Двор загудел, негромко, вразнобой. Попробовали. Кто-то крякнул: хорош, зараза. Бабка с третьего этажа сказала, что таким мёдом горло лечат, чайной ложкой на ночь, ещё её мать так делала, и пошла рассказывать про свою деревню, пока Нина Петровна её не уняла. Мужик из второго подъезда спросил по делу: а пожар не будет от твоих ульев, проводки там нету? Я объяснил, что проводки нету, утепление пассивное, из остатков пенопласта, ничего не греется. Он удовлетворился. Видно стало, что люди-то не злые. Просто им никто ничего толком не объяснил. В пустоту всегда лезет страх. Гена, мой обидчик с тарелкой, мёд лизнул, подумал, ещё лизнул и буркнул:

– Антенну только перенеси, чтоб не садились на неё больше.

– Перенесу. И закреплю намертво, я ж теплотехник, мне это плёвое дело.

Двор засмеялся, чуть-чуть, но засмеялся. И в этом смешке я почувствовал, что чаша качнулась. Я ведь не речами их взял. Речей я не умею. Я им показал, что всё посчитано, что человек за делом стоит, а не блажь тешит, и это они уважают: рукастого, который отвечает за свою работу.

А потом встал Кирюха. Десять лет, рука в зелёнке, голос ломкий, и говорит на весь двор:

– Это я виноват. Я сам полез, за мячиком. Дядя Витя не пускал на крышу, сто раз говорил не лазить. И вообще это я ему про пчёл рассказал, мне в школе про городской мёд говорили. Не убирайте пасеку. Дядь Вить хороший, он мне обещал свой улей дать.

И тут случилось то, чего я не закладывал ни в один расчёт. Раиса, его бабка, мой главный враг, та, что собрала подписи, положила руку внуку на плечо, помолчала долго и сказала, не глядя на меня, в землю:

– Ладно. Раз ограждение поставит по-человечески. И раз сам всё признал, не отперся. Подписи я заберу.

Те, кто подписывал заявление, потянулись к Нине Петровне переписывать обращение. Теперь уже в другую сторону. Двор составил новое письмо в УК: жильцы не возражают против пасеки при условии ограждения по нормам, претензий к Зимину В. П. не имеют, продукцию получают. Восемнадцать подписей. Тех же рук, что неделю назад требовали снести.

Инспектор, получив письмо жильцов вместо жалобы, развёл руками. Раз заявители сами отзываются и ставится ограждение, оснований для сноса нет. Предписание отменили.

Прошёл год.

Ограждение я поставил в ту же неделю, сетку по периметру крыши в человеческий рост, на каркасе, пчела от неё уходит сразу вверх, во двор не залетает. Сам рассчитал высоту и угол, чтобы лётная полоса шла над головами. Тарелку Гене перенёс и закрепил намертво, как обещал, заодно ему антенну подстроил, теперь у него сигнал лучше прежнего, он и подобрел. Рой больше не упускал, развёл нуклеусы для перехвата, маленькие отводки, ловушки повесил. За пчёлами теперь смотрю в оба, а бумагу отложил на вечер.

Ресторан взял весь сезон. Сто двадцать килограммов с четырёх ульев, по тысяче сто за килограмм. Сто тридцать с лишним тысяч вышло валом. За вычетом рамок, вощины, лечения пчёл от клеща, тары и налога самозанятого осталось чистыми тысяч девяносто пять. За одно лето почти полгода моей пенсии. Котёл давно работает, в квартире тепло, долг Степанычу закрыл по осени, как рассчитались с рестораном, баночку мёда сверху, как договаривались, он доволен. Зубы вставил наконец, теперь хоть улыбаюсь по-человечески, а то три года стеснялся.

Каждой квартире к Новому году отнёс по банке, как обещал на собрании. Раисе тоже. Она взяла, кивнула, сказала сухо: спасибо. Помириться по-настоящему мы так и не помирились, здороваемся через губу, но подписи свои она забрала, когда было нужно, и этого мне хватило. Долго ли продержится это перемирие, не знаю.

Кирюха теперь мой подручный. Таскает за мной дымарь, заглядывает в ульи через сетку, мечтает завести свой, и я слово сдержал, выделил ему по весне отдельную семью, самую смирную. Рука у него зажила без следа. Прибежит, спросит: дядь Вить, а сколько сегодня привесу? И я ему показываю весы, и он считает вслух, гордый.

Я понимаю, что отстоял своё на честном слове двора, а не на бумаге. Управляющая компания может на будущий год снова что-нибудь придумать, нормативы поменяются, новый инспектор придёт, построже. Держится всё на том, что соседи за меня. А соседи люди, сегодня за, завтра рассорятся из-за парковки и вспомнят мне пчёл. Прочной опоры под этим делом так и нет, одна добрая воля, а её к чертежу не подошьёшь.

Иногда поднимаюсь на крышу с рассветом, открываю улей, и в лицо идёт тёплый ровный гул. Внизу спит двор, который меня чуть не выгнал и сам же оставил. Пчела садится мне на руку, в графитную черноту между костяшек. Я замираю и жду, пока улетит. Не дёргаюсь. И думаю об одном.

Имел ли я право заводить пасеку над общим двором, никого не спросив, поставив свой расчёт выше чужого покоя? И когда я вышел к людям с мёдом и чертежами, я отстоял правду делом или попросту откупился сладкой баночкой?

Скажите вы. Я так и не решил.