В этот день Стамбул был особенно праздничен. Едва забрезжил рассвет, как по всему городу прокатился слух: у султана Сулеймана родился сын, шехзаде, наследник престола. И уже к полудню улицы заполнились ликующим народом, ибо для каждого жителя столицы рождение шехзаде было не просто радостным известием, а очередным доказательством того, что династия Османов продолжается, что империя будет жить и процветать.
Торговцы, забыв о своих товарах, высыпали на улицы, приветствуя друг друга, делясь новостями и поздравлениями. Женщины, собравшись у колодцев и фонтанов, обсуждали, какое имя дадут новорождённому, и гадали, будет ли он похож на своего великого отца или на мать. Старики, опираясь на посохи, вспоминали рождения других шехзаде, а также припоминали времена, когда родился сам султан Сулейман.
Часть первая, в которой Стамбул ликует, не ведая о тенях, что сгущаются под его стенами
Стамбул раскинулся на семи холмах, подобно великому льву, возлежащему на берегах Босфора, и на склонах его, куда ни кинь взор, почти весь год зеленели кипарисовые рощи — те самые, что посадили ещё полвека назад, дабы напоминали они о вечной жизни и о том, что даже самые могущественные владыки смертны. Чутьё подсказывало всякому, кто впервые приближался к его берегам, что этот город таит в себе поразительные противоречия.
Стамбул, словно ветреная барышня, мог мгновенно менять настроение, владел искусством быть одновременно и милостивым, и бессердечным, способностью щедро дарить и тут же отбирать свои дары обратно.
Одержимый неуемным стремлением расти и тянущийся к небесам, он изнемогал от желаний, которые никогда не исполнялись. И всякий, кто впервые приближался к его берегам, уже ощущал это неодолимое очарование, эту сладкую, опасную силу, что манила и пугала одновременно.
Нынче же пушечные выстрелы, возвестившие о рождении шехзаде, гремели над городом, и каждый залп заставлял сердца биться быстрее, наполняя их гордостью и надеждой. В мечетях читали специальные молитвы, и имамы, воздевая руки к небу, просили Аллаха даровать младенцу долгую жизнь, мудрость и силу, достойную его великого рода. На площадях раздавали сладости и шербет, и дети, бегая меж взрослых, ловили брошенные монеты и лакомства, смеясь и радуясь празднику, которого они не понимали в полной мере, но чувствовали всем сердцем.
Даже чайки, казалось, ликовали — они кружили над толпой, выхватывая куски сладкого хлеба, и кричали так звонко, будто тоже поздравляли повелителя правоверных.
Солнечный диск высоко поднимался над столицей Османской империи, освещал тех, кто высыпал на улицу, и тех, кто оставался в стенах своих домов.
Птичьи домики, ярко раскрашенные в красный, синий и зелёный, лепились к стенам домов, и в них, щебеча и воркуя, жили голуби, ласточки и воробьи — те самые, что, по поверью, приносят вести от Аллаха и напоминают людям о том, что даже в суетном городе есть место для райских птиц.
Купола мечетей, подобные золотым шлемам гигантов, сияли в лучах солнца, и минареты, тонкие и стройные, как пальмы, уходили в небесную высь, призывая правоверных к молитве. А деревья, отдыхающие и погруженные в сон зимой, становились поистине райскими с приходом весны — каштаны, липы, айвы, гранаты — росли на каждом шагу, и ветви их, отягощённые плодами, склонялись к земле, словно приглашая прохожих отведать даров Всевышнего, ибо, как говорят в народе, «кто посадил дерево, тот подарил будущее детям своим».
В Старом дворце царила та особенная, суетливая радость, какая бывает только в дни великих праздников. Слуги, облачённые в лучшие одежды, сновали по коридорам с подносами, на которых дымились яства и сладости. Наложницы и служанки, сбившись в кучки у стен, шептались о том, что Хюррем Султан, мать новорождённого, ещё не оправилась после тяжёлых родов и лежит в своих покоях, бледная и прозрачная, как тень. Говорили, что она находится где-то между мирами — земным и небесным, — и что даже самые искусные лекари не знают, сумеет ли она выжить после той страшной ночи, когда мёртвая птица на её подушке стала причиной преждевременных родов.
Султан, говорят, не отходит от её изголовья, и лицо его полно тревоги и боли, ибо, как говорит старинная пословица, «гнев падишаха страшен для врагов, но печаль его страшна для всего мира».
Печаль и радость переплелись, смешались словно масло и мёд в нежнейшем креме.
Откуда же было знать взбудораженным горожанам, что на душе у великого султана. Стамбульские улицы жили своей суетливой жизнью, так не похожей на дворцовую атмосферу.
Город этот, как говорили знающие люди, на самом деле состоял из трёх частей, и назывались они Стамбул, Галата и Скутари. И каждая из них жила своей жизнью, дышала своим воздухом, но все вместе они составляли то единое, великое целое, что звалось столицей османских султанов.
Люди здесь носили одежду разных цветов — от скромных серых и синих кафтанов бедняков до ослепительно-алых и золотых халатов вельмож, — и казалось, что сам город расцвечивается этой пёстрой толпой, как сад разноцветными цветами. Богатые купцы в длинных шубах, важно шествовали по улицам, сопровождаемые слугами, которые несли товары и свертки.
Янычары в своих высоких войлочных колпаках, с длинными кривыми саблями на поясах, шагали размеренным, гордым шагом, и люди расступались перед ними, ибо знали: это воины самого падишаха, и гнев их страшен, но милость велика. А в проулках, где тени ложились гуще, иной раз можно было увидеть дервишей в белых чалмах, отрешённых и молчаливых, что, закрыв глаза, качались из стороны в сторону, творя зикр и поминая Аллаха.
Водоносы тащили кувшины, и вода в них, холодная и прозрачная, была взята из самого сердца Босфора, из того места, где, как говорят, скрыты ключи рая. Уличные торговцы предлагали всякую всячину — от мускуса, привезённого из далёкой Аравии, до сушёной макрели, что пахла морем и солью, — и каждый из них зазывал прохожих звонкими, певучими голосами, перекрывающими шум многотысячной толпы.
Повсюду стояли крохотные деревянные домики, в которых торговали шербетом — прохладительным напитком, приготовленным из розовой воды, мёда и лимонного сока, — и каждая такая лавка пахла сладостью и свежестью, словно сад в пору цветения. Торговцы наливали шербет в глиняные чашки, расписанные яркими узорами, и подавали его прохожим, приговаривая: «Пейте, пейте, ибо Аллах сказал: „Мы сотворили из воды всё живое“».
Чайки, дерзкие и наглые, кругами носились над улицами и пристанями, время от времени снижаясь, чтобы выхватить рыбу из корзины рыбака.
Чайки, свободные создания, залетали и в сады Старого и Нового дворцов падишаха мира. Обитатели гарема лишь изредка могли проводить глазами полёт птиц, чтобы потом вновь вернуться к обязанностям, порядку и запретам. В серале Сулеймана никто не смел говорить слишком громко. Велик был страх перед наказанием, перед теми, кто мог донести из-за малейшего проступка.
Когда же дело касалось серьезного преступления, кр.овь рекой лилась среди этих стен. Ведь рабов было не счесть у повелителя. В подземельях Старого дворца, в сырых и тёмных камерах, уже который день томились те, кто был арестован из-за несчастья с Хюррем султан.
Несколько служанок, дежуривших в ту ночь у покоев госпожи, сидели на каменном полу, прижавшись друг к другу, и ждали своей участи. Многих из стражников и евнухов уже казнили — их головы, насаженные на колья, стояли у ворот, как страшное предупреждение для всех, кто посмел бы усомниться в могуществе Валиде. К остальным, тем, кто ещё дышал, очередь просто не дошла. Приказ уже был отдан, и каждый день, каждый час приближал их к тому мгновению, когда палач войдёт в их камеру и принесёт им избавление от мук.
Среди них была и Чичек — та самая травница, что когда-то, казалось, была нужна каждому в гареме. Теперь она сидела в углу камеры, прижав колени к груди, и смотрела на узкую щель под потолком, где иногда мелькал свет. Она знала, что её тоже приговорили к казни, и что если бы не какие-то таинственные "проволочки" со стороны Сюмбюль-аги, она уже бы закрыла глаза навсегда. Но Сюмбюль, верный своему долгу — или своей тайной привязанности, — тянул время, искал новые зацепки, просил отсрочек, хотя знал, что каждая такая просьба приближает его самого к наказанию.
А Стамбул шумел и праздновал. В этот день, как никогда прежде, город был един — в своей радости, в своей гордости, в своей надежде. Такова была участь этого города — быть одновременно и свидетелем великих радостей, и немым зрителем великих страданий.
Солнце клонилось к закату, а последние лучи его золотили купола мечетей и шпили минаретов. В садах зажигали фонари, и свет их, разноцветный и дрожащий, отражался в водах Босфора, создавая на поверхности пролива причудливые, мерцающие узоры.
На площадях разводили костры, и люди, забыв о дневных заботах, танцевали, пели, молились и веселились, не ведая о тенях, что сгущались под их ногами, в каменных недрах Эски Сарая. Дети бегали с зажжёнными свечами, и тени их, длинные и колеблющиеся, плясали на стенах домов, словно призраки прошлого, напоминая о том, что даже в самый светлый праздник нельзя забывать о тех, кто остался в темноте. И, как говорил один старый рыбак на пристани, глядя на закат: «Стамбул — это не город, это море. И те, кто плывёт по нему, либо достигнут берега, либо утонут. Третьего не дано».
Но в эту ночь, когда город праздновал рождение наследника, никто не думал о тех, кто утонул. Была только радость, был только свет, был только Стамбул — великий, прекрасный, бессмертный.
Часть вторая, наполненная нежностью и светом
Прошло два дня. Наступило третье утро в жизни младшего сына Хюррем и Сулеймана. За окнами, за плотными занавесями, уже вставало солнце, и золотистый свет его просачивался сквозь щели, ложась на пол тонкими, дрожащими полосами.
Покои, отведённые для шехзаде, располагались в самом сердце гаремного крыла, в той его части, где воздух всегда казался чуть теплее, а свет — мягче, будто сами стены оберегали покой тех, кому суждено было стать опорой династии. Комната была просторной, с высоким сводчатым потолком, по которому вились тончайшие арабески — те самые, что мастера из Тебриза выписывали золотом и лазоревым цветом, вкладывая в каждую завитушку всё своё мастерство и вдохновение.
В правой части комнаты, у самого окна, за которым виднелись верхушки кипарисов, стояла колыбель шехзаде. Над нею, в изголовье, был прикреплён маленький Коран в бархатном окладе — оберег от всех бед, который вешали над каждым новорождённым наследником. Рядом, на низком столике, покрытом вышитой салфеткой, лежали амулеты — синие стеклянные бусины, обвитые серебряной нитью, чтобы уберечь дитя от сглаза и лихих языков, и сухие веточки руты, перевязанные красной шёлковой ленточкой, что, по поверью, отгоняли злых духов. К одежде младенца, под самую пелёнку, была прикреплена маленькая бирюзовая бусина, чтобы дурной глаз не коснулся его, а над изголовьем висел тот самый Коран, что должен был охранять его сны и оберегать от всякой напасти.
В левой части, чуть ближе к двери, стояла ещё одна колыбель — скромнее, без золотого шитья и драгоценных амулетов, но такая же тёплая и уютная, с мягкими подушками из той же шерсти, что и у шехзаде. Над ней не было Корана, но было маленькое полотенце, вышитое заботливыми руками, и крошечная подушечка, набитая сушёной лавандой, чтобы сон ребенка был крепким и спокойным. И на одежде малыша, под рубашкой, висела такая же бирюзовая бусина.
Обе колыбели были выточены из тёмного, блестящего дерева, обе покрыты балдахинами из зелёного шёлка, расшитого золотыми звёздами, — ибо таков был обычай: навевать младенцу сны о небесных садах, а дурные силы отгонять священным цветом пророка. Но между ними, разделяя пространство, висела тяжёлая занавесь из той же зелёной ткани, искусно расшитая серебряными нитями, чтобы колыбель шехзаде и колыбель сына кормилицы были отделены друг от друга, но при этом обе — под чутким присмотром.
Когда три дня назад Фатма-ханым вручила многоуважаемой кормилице новорождённого шехзаде, дайе Девлетшах-хатун приняла его с тем благоговейным трепетом, какой испытывают перед святыней.
Эта женщина родилась в роду Малкочоглу. Бабка её, Айнишах-султан, была дочерью самого султана Баязида II, — и это родство давало ей право на уважение, какое оказывали лишь самым знатным женщинам империи.
Сама кормилица сидела между ними, на низкой тахте, покрытой алым бархатом, и в этом положении, полусидя-полулёжа, было что-то от древних цариц, что держат в руках судьбы целых народов. Ей было около тридцати лет, и годы эти, проведённые в заботах и трудах, не стёрли с её лица той особенной, благородной красоты, какая бывает у женщин, привыкших повелевать и при этом оставаться мягкими.
Она была одета в платье из тонкого льна, тёмно-синего, как вечернее небо, без вышивки и украшений, ибо проводила время с младенцами и не хотела, чтобы острые иглы или камни поранили нежную кожу. Однако сама ткань, мягкая и струящаяся, выдавала руку мастера, что ткал её в Бурсе, а покрой платья — скромный, но изящный — говорил о том, что женщина привыкла к богатству и знает цену хорошим вещам. На шее её висела нитка очень редкого зелёного янтаря — да на запястье — тонкий серебряный браслет, единственное украшение, которое она носила.
Фигура её была округлой, с мягкими, женственными очертаниями, какие появляются у женщин, познавших радость и тяжесть материнства. И когда она двигалась, в каждом её жесте чувствовалась та неторопливая, уверенная грация, какую дают только привычка повелевать и уверенность в своём положении. Она знала: ей оказана величайшая честь. Из множества претенденток — знатных женщин из родов Михалоглу, Евреносоглу и прочих семейств, что считали за счастье породниться с султанской семьёй через молочное родство, — выбор пал именно на неё. И выбор этот был не случаен.
Хюррем Султан во время беременности совещалась с валиде не один месяц, ибо дело это было государственной важности. Они рассматривали протеже Мухсине-хатун из рода Михалоглу, к коей имели особое доверие, но всё же остановились на Девлетшах. Её происхождение, её связь с султанской династией, её благочестие и верность — всё это склонило чашу весов в её пользу. А главное — она была женой Бали-бея, одного из самых прославленных военачальников империи, и выбор её означал укрепление союза с домом Малкочоглу, что было выгодно и Хюррем, и её детям.
Теперь Девлетшах-хатун держала в своих руках судьбу маленького наследника, и она понимала всю ответственность этого бремени. Она кормила его грудью, пеленала, укачивала, и когда младенец — беспокойный, часто вздрагивающий во сне — просыпался и начинал плакать, она брала его на руки, прижимала к себе и шептала те же слова, что шептала своему собственному сыну:
— Тише, тише, маленький. Я здесь. Я с тобой.
Но она не забывала и о своём сыне, которому было всего месяц от роду и которого она домашне, ласково называла «мой маленький Дервиш». Ребёнок родился в Стамбуле, в то время как муж её, Бали-бей, спешно уехал в Венгрию много месяцев назад. Впрочем он должен был вскоре приехать. Старший же сын, Мехмед, уже был устроен при Эндеруне, проходил обучение и готовился стать достойным продолжателем военной династии. Дервиш — это было пока домашнее мальчика, данное младшему сыну, пока отец не вернётся и не даст ему официальное имя, как того требовал обычай.
К шехзаде дайе хатун испытывала почтение, смешанное с нежностью — ту особую нежность, какую испытывают к доверенному сокровищу, к священному дару, который нужно беречь пуще собственной жизни. Она видела в нём продолжателя великой династии, и её руки, когда она касалась его крошечного тельца, дрожали от осознания того, что она держит в своих объятиях ту самую нить, что связывает прошлое с будущим империи. Он был сыном султана, внуком великого Селима, правнуком Баязида, и каждый вздох его был частью истории.
Сына же своего она любила по-матерински — с той простой, земной любовью, что не нуждается в словах и оправданиях. Она знала его запах, его движения, его капризы, и когда он прижимался к её груди, она забывала обо всём на свете — о долге, о чести, о высоком предназначении, — и была просто матерью, кормящей своего ребёнка. Но она также знала, что должна соблюдать меру, ибо в гареме, где каждый шаг на виду, где каждый взгляд может быть истолкован превратно, нельзя показывать, что твой собственный сын для тебя дороже, чем сын султана. И потому она старалась уделять им равное время — кормила одного, потом другого, пеленала, укачивала, шептала ласковые слова, — и не позволяла себе задерживаться у колыбели Дервиша дольше, чем у колыбели шехзаде.
Девлетшах-хатун хорошо помнила первые часы после рождения маленького принца. Как только Фатма-ханым перерезала пуповину и убедилась, что младенец дышит ровно, повитухи помощницы совершили омовение, обмыв крошечное тельце тёплой водой с розовым маслом. Затем, по древнему обычаю, натерли кожу младенца мелкой солью — чтобы очистить его от всех запахов и сделать невидимым для злых духов.
В то время, как обессиленная Хюррем находилась между жизнью и см.ертью, её ребёнка передали из рук в руки его "второй матери" - дайе.
После этого Девлетшах хатун обмакнула палец в мёд и, прочитав короткую молитву, коснулась губ новорождённого, чтобы речь его в будущем была «сладкой» и красивой, как мёд, и чтобы слова его, когда он вырастет, были столь же приятны для слуха. Затем именно она завернула младенца в чистую шёлковую пелёнку, тщательно выпрямив его ручки и ножки, чтобы они росли прямыми и крепкими, — ибо таков был обычай, соблюдаемый веками в султанском роду.
Теперь, на третий день, маленький шехзаде лежал в своей колыбели, укрытый пелёнкой, и спал, иногда вытягивая во сне ручки и ножки. Девлетшах-хатун знала, что сегодня — особенный день. Сегодня, по османскому обычаю, должно было состояться наречение имени. Глава семьи — сам султан Сулейман — возьмёт младенца на руки и трижды прочитает ему в ухо азан, а затем трижды произнесёт выбранное имя. И весь дворец, и весь Стамбул узнает, как назовут нового наследника.
К этому событию уже готовились. Слуги, приставленные к детским покоям, суетились с самого утра, развешивая по стенам новые занавеси, расставляя вазы с цветами — белыми лилиями, символом чистоты, — и подготавливая особый наряд для шехзаде: крошечную рубашку из тончайшего шёлка, расшитую золотыми нитями, и шапочку, отороченную соболем, в которой его должны были передать отцу.
Помимо этого, по всему гарему шла подготовка к празднованию. На кухнях уже с утра дымились огромные котлы, в которых варились сладости и готовились угощения для всех обитательниц дворца. Служанки, сбившись в кучки у стен, шептались о том, какое имя выберет султан.
Девлетшах-хатун, сидя между двумя колыбелями, слышала этот гул приготовлений, доносившийся из коридоров, и на душе у неё было светло и тревожно одновременно.
Она посмотрела на своего Дервиша, который всё ещё спал, причмокивая губами во сне, и тихо улыбнулась. Её маленький Дервиш. Её родной сын. Ему было всего месяц, и он ничего не понимал из того, что происходило вокруг, но она знала: когда он вырастет, он будет гордиться тем, что его мать была кормилицей шехзаде. Молочное родство — священная вещь, и оно связывает людей крепче, чем кровное.
Затем она перевела взгляд на колыбель шехзаде, и улыбка её стала мягче, чуть печальнее. Она знала: сегодня, когда султан возьмёт его на руки и даст ему имя, её роль в его жизни станет ещё более важной. Она будет его кормилицей, его второй матерью, его защитницей и утешителем. И она сделает всё, чтобы он вырос сильным, здоровым и счастливым.
Часть третья, в которой радость омрачается открытием
В покои кормилицы вошла Фатма-ханым. Повитуха, ещё не успевшая отдохнуть после тех долгих, мучительных часов, что провела у ложа Хюррем, выглядела усталой, но довольной. Лицо её, всё ещё бледное, освещала слабая улыбка — та самая, какая бывает у человека, совершившего нелёгкое, но благородное дело.
— Мир тебе, Девлетшах-хатун, — произнесла она, переступая порог и низко кланяясь. — Да продлит Аллах дни твои и да укрепит здоровье твоё и твоего сына.
Девлетшах-хатун, сидевшая у колыбели шехзаде, подняла голову и улыбнулась в ответ. Она уважала эту женщину, знающую своё дело и не теряющую присутствия духа даже в самые трудные минуты.
— И тебе мир, Фатма-ханым, — ответила она. — Проходи, присядь. Ты, я вижу, устала. Как госпожа?
Повитуха опустилась на подушки, которые услужливо пододвинула ей одна из помощниц, и вздохнула — глубоко, с облегчением, будто сбрасывая с плеч тяжёлую ношу.
— Госпожа приходит в себя, — сказала она, и в голосе её послышалась надежда. — Вот только начала открывать глаза. Но говорить ещё не может — слаба очень, как дитя малое. Лекари говорят, что если так пойдёт, она оправится, но это будет не скоро. А я вот о чём подумала...
Она замолчала, глядя на спящего шехзаде, и в глазах её зажглась та особенная, материнская нежность, какая бывает у всех, кто держал в руках новорождённого.
— Может быть, стоит принести к ней ребёнка? — продолжила она тихо. — Говорят, что материнское сердце чутко, и когда женщина видит своё дитя, силы возвращаются к ней быстрее, чем от самых лучших отваров. Как думаешь, хатун?
Девлетшах-хатун задумалась на мгновение. Она знала, что Хюррем ещё слишком слаба, чтобы держать младенца на руках. Но она также знала, что нет ничего сильнее материнской любви, и что один только взгляд на новорождённого сына может сотворить чудо.
— Я согласна, — сказала она наконец. — Если лекари не против, я сама отнесу его к ней. Пусть увидит своё дитя.
— Добро, — кивнула Фатма-ханым, поднимаясь с подушек. — Тогда я взгляну на него. Убедиться, что всё в порядке. Ты ведь знаешь, какие хлопоты с малышами в первые дни.
Она подошла к колыбели и осторожно, с той привычной ловкостью, какая бывает только у повитух, распеленалась младенца. Шёлковые пелёнки, мягкие, как облако, откинулись в стороны, открывая крошечное тельце, ещё розовое от сна. Фатма-ханым склонилась над ним и начала осматривать — руки, ножки, животик, спинку. Пальцы её, умелые и бережные, скользили по нежной коже, ища повреждения, проверяя, всё ли на месте, всё ли так, как должно быть.
И в этот миг, когда она перевернула младенца на живот и провела ладонью по его спинке, лицо её изменилось. Улыбка исчезла, уступив место глубокой, насторожённой тревоге. Она провела рукой ещё раз — медленнее, внимательнее, — и брови её сошлись к переносице.
— Что такое, ханым? — спросила Девлетшах-хатун, заметив эту перемену.
Фатма-ханым не ответила сразу. Она продолжала осматривать спинку младенца, и пальцы её, только что такие уверенные, теперь двигались осторожно, будто боялись причинить боль.
— Девлетшах-хатун, — сказала она наконец, и голос её был тих и серьёзен, — ты заметила что-то необычное в его спинке? Когда ты пеленала его, видела ли что-то?
Девлетшах-хатун подошла ближе, и сердце её, только что бившееся ровно и спокойно, вдруг ухнуло вниз. Ещё в первые часы после рождения, когда Фатма-ханым только передала ей младенца, она сразу заметила нечто странное. Спинка его, у самых лопаток, казалась чуть приподнятой, словно одна из позвонковых дуг выступала больше, чем следовало. Но она не была уверена — новорождённые часто кажутся неловкими и нескладными, и она подумала, что это просто особенность, которая пройдёт, когда ребёнок подрастёт. Она не решилась говорить об этом вслух, не желая наводить на себя и на дитя лишнее беспокойство.
— Я видела, — ответила она тихо. — Я думала, что это просто... что это пройдёт. Что я ошиблась.
— Ты не ошиблась, — сказала Фатма-ханым, и в голосе её послышалась горечь. — У шехзаде деформация позвоночника. Я не могу сказать точно, насколько серьёзно это, но позвонки у основания шеи и верхней части спины не так ровны, как должны быть. Это может означать, что у него будет горб, когда он вырастет. Такой недуг — врождённый, и его нельзя исправить ни лекарствами, ни молитвами.
Девлетшах-хатун почувствовала, как ноги подкашиваются, и прислонилась к краю колыбели, чтобы не упасть. Младенец мирно посапывал в своих пелёнках, и его крошечное личико было безмятежным и спокойным.
— Что же теперь будет? — прошептала она.
— Я должна доложить Валиде, — ответила Фатма-ханым, и голос её был твёрд, хотя в нём слышалась усталость. — Это не тайна, которую можно скрыть. Султан должен знать.
Девлетшах-хатун хотела что-то сказать, но слова застряли в горле. Она только кивнула и опустилась на тахту, глядя на шехзаде, который спал, не ведая о том, какой тяжкий груз возложила на его плечи судьба.
Фатма-ханым, оставив Девлетшах-хатун у колыбели шехзаде, поспешила в покои Валиде Хафсы Султан. Сердце её, ещё недавно бившееся ровно и спокойно, теперь тревожно колотилось, и каждый шаг давался ей с трудом. Она знала: весть, которую она несла, была не из тех, что приносят радость. Деформация позвоночника у новорождённого шехзаде — это не просто изъян, это удар по династии.
Покои Валиде находились в южном крыле, и, когда повитуха вошла в приёмную, она застала госпожу сидящей на низкой тахте в окружении нескольких калф и служанок. Хафса Султан, облачённая в тёмно-синий бархатный халат с золотым шитьём, перебирала чётки из чёрного янтаря и о чём-то беседовала с Шехрибан-ханым, которая стояла у её ног на коленях, почтительно склонив голову.
— Войди, — сказала Валиде, заметив повитуху, и голос её, низкий и властный, заставил Фатму-ханым замереть на пороге. — Что скажешь?
Фатма-ханым шагнула вперёд, не смея поднять глаз, и, низко поклонившись, проговорила:
— Госпожа, у меня есть весть... о шехзаде. Я осмотрела его спинку... и обнаружила, что позвонки у основания шеи деформированы. Это может означать... что когда он вырастет, у него будет горб.
Валиде замерла. Рука её, перебиравшая чётки, остановилась, и янтарные зёрна, только что щёлкавшие с сухим стуком, затихли. Она подняла глаза на повитуху, и в этом взгляде, холодном и пронзительном, было столько силы, что Фатма-ханым невольно опустилась на колени.
— Ты уверена? — спросила Валиде.
— Я уверена, госпожа, — ответила Фатма-ханым, не поднимая глаз. — Я видела такие случаи раньше. Не так часто, но они бывают. Это врождённый недуг, и никакие отвары или молитвы не могут его исправить.
Султан Сулейман, который как раз находился у матери, вошёл из соседней комнаты с тем же выражением на лице, какое всегда бывало у него, когда он слышал о какой-то неожиданной вести. Он был одет в простой кафтан из зелёного бархата, без украшений, и в руках его всё ещё были чётки, которые он сжимал с той же силой, с какой, бывало, сжимал меч.
— Валиде, — обратился он к матери, низко кланяясь, — что случилось?
— Случилось то, о чём я не хотела бы говорить, — ответила Хафса, и в голосе её послышалась та особенная, щемящая нота, от которой у Сулеймана сжалось сердце. — здоровье шехзаде не в порядке... Мы должны увидеть это сами.
Они прошли в детские покои, где Девлетшах-хатун всё ещё сидела у колыбели, держа на руках плачущего Дервиша и глядя на спящего шехзаде с той смесью страха и нежности, какая бывает у матерей, когда они видят своих детей уязвимыми.
Валиде и Сулейман подошли к колыбели, и Фатма-ханым, осторожно распеленала младенца. Сулейман наклонился, провёл рукой по спинке сына, и пальцы его, обычно такие уверенные, замерли. Это был тот самый недостаток, который изменит жизнь его сына, который сделает его уязвимым и слабым в глазах врагов и который навсегда отпечатается в его судьбе.
Спустя некоторое время главный лекарь подтвердил страшные опасения: у шехзаде врождённая деформация позвоночника. С годами это может усилиться, и тогда появится горб — тот самый, который будет заметен всякому, кто взглянет на наследника престола. Конечно, всегда была надежда на лучшее, но практика показывала, что такие вещи не пропадают бесследно.
Сулейман стоял у колыбели, глядя на своего сына, и в груди его, там, где билось сердце повелителя правоверных, разливалась горькая, щемящая печаль. Он сравнивал этого маленького, беззащитного младенца с другими своими детьми — с Михримах, что родилась крепкой и здоровой, с Селимом, чьи ножки были сильными и прямыми, с Мехмедом, что появился на свет с громким, требовательным криком, с Баязидом, чья улыбка могла осветить самый тёмный угол, с Абдуллой, что принёс с собой лучезарные дни.... И каждый из них был совершенством, каждый был здоров. А этот сын лежал теперь на шёлковой подушке, и спинка его, нежная и хрупкая, уже несла на себе печать несовершенства, которое нельзя было исправить.
И невольно перед глазами его вставал образ Мустафы, сына Махидевран, — высокого, стройного, с гордой осанкой и прямым, как копьё, станом. Махидевран — его первая наложница, мать его первенца, женщина, которая была при нём ещё до того, как в его жизни появилась Хюррем. Он вспомнил, как держал Мустафу на руках в день его рождения — маленького, тёплого, с ясными глазами, которые смотрели на мир с таким спокойствием, будто он уже знал о своей великой судьбе. И в душе его, где билась гордость отца, закралась невольная мысль: почему его старшие сыновья были награждены красотой, крепким телом и здоровьем, а этот — самый младший, рождённый от любимой женщины, — должен нести на своих плечах бремя увечья?
«Почему? — спрашивал он себя. — За что?»
Он не находил ответа. И в этом молчании, тяжёлом и пустом, была вся горечь его отцовского сердца.
— Мы дадим ему имя, — сказал Сулейман тихо, обращаясь скорее к самому себе, чем к присутствующим. — И это имя будет сильным. Пусть оно защитит его...
Церемония наречения имени, назначенная на этот день, прошла в торжественной обстановке, несмотря на тяжёлые вести. В главном зале детских покоев, где высокие своды отражали мягкий свет масляных ламп и где воздух был напоён ароматами розовой воды и сандалового дерева, собрались все, кому было дозволено присутствовать при этом важнейшем ритуале.
У стен, в почтительном полумраке, стояли высшие калфы гарема, несколько самых уважаемых евнухов, а также Шехрибан-ханым — кетхуда-кадын, главная распорядительница гарема, и старый Эбу-бекр-ага, который, несмотря на свои годы, не пожелал пропустить это событие. Все они, облачённые в лучшие одежды, замерли в молчании, ибо знали: то, что произойдёт сейчас, станет частью истории.
В центре зала, на низком столике, покрытом зелёным бархатом, лежали Коран и белые пелены — символ чистоты и новой жизни. Рядом стояла женщина, чей статус был не менее высок, чем у присутствовавших здесь сановников. Это была чтица, женщина, знающая Коран наизусть и имеющая право читать священные тексты во время церемоний. В османской традиции такие женщины — хафизы — занимали особое место в гареме: они совершали пятикратный намаз, учили других женщин Священному Писанию и читали суры во время важных событий. Статус их был так велик, что они могли передавать знание из поколения в поколение.
Сегодня именно ей, чтице, было поручено прочитать молитвы над новорождённым шехзаде, и она стояла с раскрытым Кораном в руках, и голос её, звонкий и певучий, разносился по залу, наполняя его священным звучанием.
Вокруг столика, в некотором отдалении, стояли дети султана. Михримах держалась с достоинством старшей сестры, глядя на происходящее с серьёзным, почти взрослым выражением лица. Мехмед, старший сын Хюррем, стоял рядом с нею, и в его глазах, умных и строгих, читалась та особая, сосредоточенная внимательность, какая бывает у людей, привыкших всё замечать и запоминать. Шехзаде Селим и Баязид стояли чуть поодаль, поглядывая на брата и сестру с той детской любознательностью, какая не ведает ещё ни зависти, ни ревности. Шехзаде Мустафа также присутствовал на церемонии, держась ближе к своей матери.
В стороне от всех, у самой стены, закутанная в тёмно-зелёную шаль, стояла Махидевран Султан. Она пришла на церемонию, как того требовал этикет, но глаза её, огромные и чёрные, смотрели на происходящее с той смесью любопытства и скрытой злорадной улыбки, какая не укрылась от некоторых. Она помнила, как много лет назад держала на руках своего сына, Мустафу, и как весь гарем восхищался его красотой, его прямым станом, его здоровьем. И теперь, глядя на маленького шехзаде, который лежал на руках у Фатмы-ханым, она не могла не думать о том, что судьба, бывает, расставляет свои знаки.
Когда чтение было закончено, Сулейман взял на руки сына и прижал к груди. Трижды, как того требовал обычай, он прочитал ему в правое ухо азан, возвещая о приходе младенца в мир ислама. И когда слова священного призыва затихли, он произнёс имя, которое выбрал для этого ребёнка.
— Джихангир, — сказал он, и голос его, твёрдый и ясный, разнёсся по залу, заставляя всех присутствующих замереть в благоговейном молчании.
Имя, означающее «завоеватель мира», говорило также и о другом, оно обозначало - «тот, кто носит мир на своих плечах».
Когда султан произнёс это имя, все присутствующие повторили его — тихим, почтительным шёпотом, и звук этот, как эхо, разносился по залу, проникая в самые дальние углы покоев.
А за стенами дворца прекрасный Стамбул шелестел ветрами... А к вечеру вдруг украсился редкими снежинками, которые неспеша летели с сумрачных небес и таяли, встречаясь с крышами домов, с уснувшей землёй. Город, который шумел и праздновал весь день, ещё не знал, что шехзаде будет носить на своих плечах не только титул, но и тяжесть боли.
Султан Сулейман в тот вечер, как и многие обитатели обоих дворцов, вышел во внутренний дворик , чтобы полюбоваться первыми декабрьскими снежинками. И в душе его теплилась надежда на то, что новорожденный сын преодолеет всё и вопреки прогнозам врачей вырастет стройным как кипарис, быстым, гибким и сильным юношей. Султан протянул руку навстречу самой большой снежинке, а она, подарив ему свой холодный поцелуй, тут же исчезла, маленькой слезой скатившись по ладони.
Выражаю огромную благодарность за донат - неожиданно и очень приятно 💛💛💛! Не знаю, кто прислал , но от всего сердца спасибо.
Все главы истории под названием «Когда загорится Старый дворец» находятся здесь.