Анна Степановна встала затемно.
Не потому что не спалось — спалось ей, на удивление, крепко. А потому что дел было много. Впереди — юбилей. Семьдесят лет. Целая жизнь. И она хотела встретить его как положено.
Она растопила печь. Поставила тесто — ещё с вечера завела, в большой эмалированной кастрюле. Достала из погреба соленья — огурцы, помидоры, грибочки, рыжики. Картошку начистила — две большие кастрюли. Капусту нашинковала. Холодец ещё позавчера сварила — теперь стоял в сенях, застывший, плотный, с чесночком.
Дом наполнился запахами. Тёплыми, родными, праздничными.
Анна Степановна работала споро, привычно. Руки помнили всё. Шестерых подняла — тут уж научишься. Шестерых. Одна.
Мужа схоронила в сорок три. Вася был хороший, работящий, но сердце — хлоп, и нет мужика. На лесоповале надорвался. Оставил ей дом, хозяйство и шестерых ртов. Младшему, Вовке, было пять. Старшей, Таньке, — пятнадцать.
И началась жизнь.
Доярка, огород, покос, дрова, скот, школа, проверки, педсоветы, родительские собрания, драки, двойки, болезни, скарлатина у Вовки и у Катьки одновременно, пневмония у Серёжи, перелом у Петьки — с крыши сарая прыгал, голубей гонял. Всё было. Всё прошло.
И выросли дети. Не просто выросли — выучились. Она гордилась этим. Каждого вытянула. Каждому дала образование. Танька — медсестра, в Воркуте. Петька — строитель, в Ухте. Серёжа — шофёр, в Сыктывкаре. Лёнька до Москвы добрался — в метро работает, машинистом, шутка ли. Катька — продавец, в райцентре, ближе всех, сто двадцать километров. Вовка — младший, самый любимый, что скрывать, — уехал в Питер, устроился на завод.
Все при деле. Все — молодцы.
И все обещали приехать. На юбилей. На семьдесят лет.
Анна Степановна месяц назад обзвонила всех. Все сказали: «Мама, конечно, приедем». Катька добавила: «Я с детьми приеду. С внуками твоими». Танька пообещала: «Я отпуск специально взяла». Серёжа буркнул: «Да сто процентов, мам. Куда я денусь». Лёнька прислал денег — пять тысяч, на стол. Вовка сказал: «Ма, я на поезде. Билеты уже купил».
И она поверила.
К десяти утра всё было готово.
Стол ломился. Такого стола в этом доме не было с Васькиных поминок. Пироги с капустой, пироги с картошкой, пироги с рыбой. Холодец, заливная рыба, соленья в трёх тарелках, грибы, селёдка под шубой, оливье (внуки любят), котлеты, печенье домашнее, торт — сама испекла, «Наполеон», три коржа. И самогонка — сосед принёс, чистый как слеза.
Анна Степановна надела новое платье — синее, в мелкий цветочек, купила ещё летом в райцентре, специально для юбилея. Повязала светлый платок. Подвела губы — чуть-чуть, скромно. Посмотрела в зеркало.
Из зеркала смотрела старая женщина.
Нет, не старая. Уставшая. Очень уставшая. Морщины у глаз, морщины у губ, седые волосы, выбившиеся из-под платка. Но глаза — живые. Те же, что и в двадцать лет. Серые, с прищуром. Упрямые.
— Ничего, — сказала она вслух. — Семьдесят — это ещё не сто. Поживём.
И стала ждать.
В одиннадцать часов она вышла на крыльцо.
Осень стояла тихая. Сентябрь. Золотой. Берёзы у дома уже пожелтели, роняли лист. Дорога — грунтовка — была пуста. Автобус из райцентра приходил в десять двадцать, но автобусом никто из детей не пользовался давно. У всех свои машины. У Катьки — «Солярис». У Серёжи — «Нива». У Петьки — «Газель» рабочая. Доедут. Не впервой.
Она постояла, подышала осенним воздухом. Вернулась в дом.
Подбросила дров в печь. Чайник поставила. Поправила тарелки.
Села на лавку у окна. Сложила руки на коленях. И стала смотреть на дорогу.
В полдень никто не приехал.
Анна Степановна позвонила Катьке. Та не брала трубку. Позвонила Таньке. Та сбросила — пришло сообщение: «Мама, я на смене. Вечером перезвоню».
Позвонила Серёже.
— Мам, я в рейсе. В Усинск. Срочный заказ. Ты извини. Может, к вечеру...
— Может, к вечеру, — повторила она.
Позвонила Петьке.
— Да, мам. Я помню. У меня тут объект горит, заказчик звонит, трубы текут. Слушай, а может, на следующих выходных? А?
— На следующих, — сказала она.
Лёнька из Москвы не отвечал вовсе. Телефон был выключен или вне зоны.
Оставался Вовка. Младшенький. Который «билеты уже купил».
Она набрала его. Долгие гудки. Ещё раз. Ещё.
— Алло, — голос сонный, хриплый.
— Вова. Ты где?
— Мам... — пауза. — Мам, я проспал. Я вчера с мужиками, с работы, ну это... отметили. Поезд ушёл.
— Как ушёл?
— Ну... ушёл. В семь утра. А я проснулся в девять. Мам, ты прости. Я денег пошлю. Хорошо отметишь. С соседями. Там тётя Галя, дядь Петя...
Анна Степановна молчала.
— Мам?
— Я не из-за денег, Вова. Я из-за вас.
— Мам, ну чего ты... ну правда... ну не получилось. Ты не обижайся.
— Я не обижаюсь, — сказала она. — Отдыхай.
И положила трубку.
Она сидела на лавке у окна и смотрела на дорогу.
Дорога была пуста. Солнце поднялось высоко. Берёзы роняли лист. Где-то за полем тарахтел трактор.
На столе стыли пироги. Холодец начал таять по краям. Соленья стояли нетронутые. Торт «Наполеон» ждал своего часа.
Семьдесят лет. Шестеро детей. И ни одного на юбилее.
Она не плакала. Плакать она разучилась давно — ещё когда Вася умер. Тогда выплакала всё, до дна. Больше нечем было.
Она просто сидела и думала.
Думала о том, как рожала каждого. Как Танька родилась в больнице, в райцентре, а остальные — дома, с бабкой-повитухой. Как Петька орал так, что стёкла дрожали. Как Серёжа родился синий, не дышал — она его растирала, плакала, молилась, и он задышал.
Думала о том, как кормила их, одевала, обувала. Как дояркой работала — в четыре утра на ферму, потом домой, детей в школу, и опять на ферму, и огород, и скот. Спала по три часа. Годами. Десятилетиями.
Думала о том, как Лёнька собрался в Москву. Она продала корову, чтобы дать ему денег на билет и на первое время. Кормилицу продала. А он уехал и звонил раз в месяц. А потом — раз в три месяца. А теперь — раз в полгода.
Думала о том, как Вовка лежал в больнице со скарлатиной и она сидела с ним две недели, спала на стуле, кормила с ложечки. И пообещала себе тогда: «Выживет — всё ему отдам».
Выжил. Отдала. И вот теперь — «я проспал».
Она смотрела на дорогу. Дорога молчала.
В пять часов вечера Анна Степановна встала.
Вышла на улицу. Открыла калитку. Пошла к соседям.
Тётя Галя, увидев её, всплеснула руками:
— Ань, ты чего? Ты же гостей ждёшь!
— Не приехали, — сказала Анна Степановна. — Заняты. Работа. Дела.
— Да как же так? — тётя Галя смотрела на неё, и в глазах у неё стояли слёзы. — Шестерых ведь вырастила...
— Вырастила, — кивнула Анна Степановна. — Вот они и выросли. Разлетелись. А я что? Я не в обиде. Я пришла вас звать. Тебя, дядь Петю, Марию, Сергеича. Всех. Приходите. У меня стол ломится. Пропадёт ведь всё.
— Ой, Ань... да как же...
— Приходите, — повторила она. — Праздник всё равно праздник. Семьдесят лет — не шутка. Я, Галя, живучая. Я, считай, за семерых живу. За себя и за шестерых ещё. Так что приходите. Пирогов напекла — рота солдат накормит.
И тётя Галя кивнула. И дядь Петя кивнул. И Мария. И Сергеич.
Вечером в доме Анны Степановны было шумно.
Соседи пришли с гостинцами. Тётя Галя — бутылку наливки, своей, смородиновой. Дядь Петя — грибы маринованные. Мария — пирог с рыбой. Сергеич — гармонь. Старый, ещё фронтовой, меха латаные-перелатаные, но играла — чисто, звонко, душевно.
Стол всё-таки пошёл в ход. Пироги разлетались на ура. Холодец хвалили — «прямо как в советской столовой, помнишь, Аня?». Огурцы хрустели. Сало таяло во рту. Сергеич растянул меха — и запели «Ой, мороз, мороз». Сначала нестройно, потом — в голос: «Не морозь меня...»
Анна Степановна сидела во главе стола. В синем платье в цветочек. Светлый платок чуть сбился набок. Щёки раскраснелись. Глаза блестели.
Она смотрела на соседей — старых, верных — и думала о том, что жизнь не кончается. Пока жива — ничего не кончается. И что дети, может, и не приехали, но это не значит, что они её не любят. Просто у них своя жизнь. Свои заботы. Свои рейсы, смены, объекты, поезда. И она не вправе их судить. Потому что сама их такими вырастила — самостоятельными, работящими, городскими.
Только вот одно она им не передала. То, что умела она сама. Дом. Тепло. Память. Умение ждать и дожидаться.
Сергеич заиграл «Виновата ли я». И все подхватили. И Анна Степановна подхватила. И пела, и улыбалась, и слегка притопывала ногой.
В этот момент зазвонил телефон.
— Мам! — голос Катьки, запыхавшийся. — Мам, мы едем! Серёжа рейс отменил, Петька тоже сорвался, мы все вместе! Через час будем! Мам, ты жди!
И отключилось.
И телефон зазвонил снова. Танька: «Мама, я автобус взяла». Вовка: «Мам, я на перекладных, к утру буду». Лёнька: «Мать, прости, я в аэропорту, билеты взял, звоню — связи не было».
Анна Степановна держала телефон в руке и молчала.
— Что там? — спросила тётя Галя.
— Едут, — сказала Анна Степановна. — Едут, Галя. Все шестеро. И Катька с внуками. И Серёжа рейс отменил. И Петька объект бросил. И Лёнька из Москвы. И Вовка...
— Ну и слава богу, — сказала тётя Галя. — А мы тогда...
— А вы сидите, — сказала Анна Степановна. — Никуда не уходите. Места всем хватит. И пирогов хватит. Я ещё напеку.
И встала к печи.
К ночи дом Анны Степановны гудел, как улей.
Первыми приехали Катька с Серёжей — на «Ниве», запылённые, уставшие, но с цветами и сумками. Потом — Петька, на своей «Газели», с женой. Потом — Танька, с автобуса, на попутке. Потом, уже к полуночи, — Лёнька, на такси из Сыктывкара. А под утро — Вовка, младший. Вошёл в дом, увидел мать, упал на колени:
— Мам, прости.
— Встань, — сказала она. — Встань, сынок. Чего ты. Живой — и слава богу. Руки мой. И за стол.
И был ещё один стол. И ещё одни пироги. И ещё одни песни. И слёзы, и смех, и внуки на коленях, и разговоры до утра, и воспоминания, и обещания «теперь будем чаще», и — под утро, когда все устали и затихли, Анна Степановна вышла на крыльцо.
Сентябрьское утро занималось над деревней. Золотые берёзы стояли тихо. Дорога, та самая грунтовка, была заставлена машинами — «Нива», «Газель», такси, чья-то ещё легковушка.
Анна Степановна стояла и смотрела.
— Ну вот, — сказала она то ли себе, то ли небу, — вот и съехались.
И улыбнулась.
Потому что материнское сердце — оно такое. Оно не обижается. Оно не считает. Оно просто ждёт. И когда дожидается — забывает всё плохое. Потому что дети приехали. А остальное — ерунда.