— Не реви, Ир, не на похоронах, — сказал Анатолий и поставил рюмку. — Серьёзный разговор есть.
Николай Петрович сидел во главе стола, в том самом кресле, где восемь месяцев назад сидел его сын. Теперь сына не было, а кресло осталось, и в нём — он, старик в чистой рубашке, которую Ирина с утра погладила ему сама.
Помянуть собрались не к дате — Толик настоял. «Папа, надо по-семейному». Собрались. Кутья, блины, компот из сухофруктов в графине, который ещё Лида покупала, покойная жена. Графин Николай Петрович узнал и отвёл глаза.
Он не любил этот день заранее. Чуял — будет не про Сашку.
— Какой разговор, Толя, — Ирина вытирала руки полотенцем у плиты. — Помянули и помянули.
Сноха его, Светлана, придвинула стул. У Светланы была привычка садиться так, будто она уже хозяйка: чуть боком, по-деловому, локоть на стол.
— Ир, мы тут с папой посоветовались, — начала она.
Николай Петрович вздрогнул. Ни с кем он не советовался. Толик ему вчера два часа в ухо гудел, а он кивал, потому что устал спорить. Кивок — это разве совет?
— Тебе одной в трёшке делать нечего, — продолжила Светлана. — Сама посуди. Семьдесят метров, ты одна. Продаём, делим по справедливости, ты себе студию возьмёшь хорошую, в новостройке. А нам как раз на ремонт хватит. Все при своём.
Ирина положила полотенце.
— Кто — все?
Толик откинулся на стуле. Он любил эту позу — будто всё уже решено, а он только объявляет.
— Считай. Квартира — наследство. Наследников трое: ты, папа и Сашкин пацан от первой. По трети. Папа свою треть мне отпишет, по-родственному. Значит, у нас с папой — две трети. У тебя — одна. Большинство решает. Продаём.
Николай Петрович смотрел в графин.
Что-то в этих цифрах было не так. Он сорок лет проработал на заводе нормировщиком, считал он быстро и аккуратно, и в груди тонко заныло: не сходится. Но сказать вслух — значит влезть, а он боялся влезать. Толик заводился с полуоборота, как старая «Нива».
— По трети, — повторила Ирина. Тихо.
Старик поднял глаза. Сноха стояла у плиты, держалась за край столешницы, и он вдруг увидел, какая она стала: серая, осунувшаяся, в кофте, которую он помнил ещё на ней молодой. Двадцать лет она ходила за этим столом. Двадцать лет звала его «папа Коля» и никогда — «Николай Петрович», как чужого.
А сейчас она смотрела на него. Прямо. И он первый отвёл глаза — на графин, на чёртов этот графин.
— Толя, — сказал он наконец, и голос вышел тонкий, не его. — Может, не сегодня?
— А когда, пап? — Толик повернулся резко. — Когда она юристов наймёт? Они эти полгода только и ждут, эти бабы, чтоб бумажки переоформить. Я ж тебя защищаю. Тебя обдерут, а ты «не сегодня».
Старик замолчал. Защищает. Слово хорошее, тёплое. За него удобно было спрятаться.
Ирина отошла от плиты. Прошла в коридор. Николай Петрович решил было — заплакать ушла, и стало совсем тошно, потому что он за неё, выходит, и не вступился. Но она вернулась.
С папкой.
Обычная папка, синяя, на резинке, такие в киоске у колледжа продают. Она положила её на стол, между блинами и кутьёй, и сняла резинку. Не торопясь.
— Толя. Раз ты считаешь, давай считать вместе.
Николай Петрович подался вперёд. Светлана тоже.
— Квартира куплена в две тысячи третьем. Мы с Сашей в браке с двухтысячного. — Ирина выложила первый лист. — Половина квартиры — моя. Не наследство. Супружеская доля. Это вот свидетельство. Половина — сразу моя, её не делят.
Толик моргнул.
— Какая ещё половина…
— По закону. — Она выложила второй лист. — Вторая половина — это наследство. Её делят на троих. По одной шестой каждому. Мне — одна шестая. Папе Коле — одна шестая. Серёже, Сашиному сыну, — одна шестая.
Третий лист. Выписка. Николай Петрович видел плохо, очки остались дома, но крупные цифры разобрал: дробь, и при ней её фамилия.
— Итого у меня, — Ирина положила ладонь на бумаги, — половина плюс одна шестая. Две трети квартиры. Не одна треть, Толя. Две.
Тишина повисла такая, что слышно было, как капает кран на кухне.
Старик считал. Половина — это три шестых. Плюс одна — четыре. Четыре шестых из шести — две трети. Сходится. У снохи — две трети. У него самого — одна шестая, малость. У Толика — ноль. Толик в эту квартиру вообще не входит, понял вдруг Николай Петрович. Брат — не наследник, пока отец живой.
Толик был не наследник. Толик был никто.
И от этого «никто», которое только что вертелось у Толика на языке для Ирины, старику стало одновременно и стыдно, и почему-то легче.
— Это что за бумаги, — Толик схватил лист, развернул к свету. Лицо его пошло пятнами, как у мальчишки, которого поймали на вранье. — Это где ты их… Это надо проверить! Юрист напишет что угодно! Светка, ты видишь?
Светлана видела. Светлана уже считала своё — это было написано у неё на лице яснее, чем на выписке.
— Тут печать нотариуса, — сказала Ирина. — Можешь проверить. Телефон конторы на штампе.
Толик отбросил бумагу.
— Да всё равно! — Он повысил голос, и старик сжался; так Толик кричал в детстве, когда не выходило по его. — Всё равно отнимем! По суду, по-человечески — как хочешь! Ты к этой семье уже никто! Сашки нет — и тебя нет! Поняла? Чужая ты!
Вот оно. Вслух.
Николай Петрович смотрел на снохи руки. Они дрогнули — один раз, и она положила их на папку, прижала, будто та могла улететь. Лицо у неё сделалось не злое — обиженное, как у человека, которого ударили без причины. Губы свела. Двадцать лет «папа Коля», и вот тебе «чужая».
Она не закричала в ответ. Постояла. Потом сказала ровно, только в самом конце голос чуть сел:
— Никто. Хорошо. — Она посмотрела на старика. — А вы, папа Коля? Тоже считаете, что я никто?
Зазвонил телефон.
Не у неё — у него, у Николая Петровича. Старый кнопочный, в нагрудном кармане. Он засуетился, полез, и Толик выхватил:
— Дай сюда, я отвечу. — Глянул на экран. — О, это Серёга, Сашкин. Лёгок на помине. — И нажал, и заговорил, не дав никому слова, прижав трубку к уху, расхаживая к окну: — Серёж, привет, дядь Толя это. Слушай, ты в курсе про квартиру? Тут такое дело…
Ирина протянула руку и нажала кнопку громкой связи. Спокойно, как выключатель в коридоре щёлкнула.
И комнату наполнил молодой голос — Серёжин, Николай Петрович внука узнал бы из тысячи:
— …дядь Толь, я как раз вам звоню. Я свою шестую тёть Ире отписать хочу. Ну, продать ей. Чего там делить, она в этой квартире двадцать лет. Я к деньгам не лезу.
Толик застыл с трубкой у уха. Не сразу понял, что слышат все.
— Серёж, ты погоди отписывать! Тут папа свою долю мне дарит, мы тогда…
— Пап! — голос внука стал жёстче. — Дед своё пусть деду оставит. Ты-то тут при чём? Ты вообще не наследник, мне юрист объяснял.
Толик отнял трубку от уха. Понял наконец, что громко. Понял по лицам.
И тут — старик до сих пор не знает, зачем сын это ляпнул, видно, со страху, — Толик выпалил, торопясь, будто это могло остаться между ними:
— Пап, ты дарственную на меня подписал уже? Подпиши, пап, срочно надо, иначе она юристов подтянет и всё, кранты.
Тишина.
Серёжин голос из трубки, растерянно:
— …какую дарственную?
Ирина смотрела на старика. Не на Толика — на него. И вот тут Николай Петрович понял, что это и есть его поминки. Не блины, не кутья. Вот эта секунда, когда сноха ждёт, что он скажет, а сказать нечего, потому что да — почти подписал. Вчера. Толик уже и бланк привозил, и ручку совал, и он, дурак старый, чуть не вывел свою фамилию под бумагой, по которой Толик выгнал бы Иру из дома.
— Не подписал, — выговорил он. — Не подписал ещё.
— Так подпиши! — Толик швырнул телефон на стол, и тот, скользнув по клеёнке, задел графин; графин качнулся, компот плеснул через край на скатерть, расплылся бурым пятном по белому. Старик смотрел на пятно и думал почему-то только о жене, что она бы этого всего не допустила.
Ирина накрыла пятно полотенцем. Молча. Собрала бумаги в папку, надела резинку.
— Я поехала, папа Коля, — сказала она. — Загляну к вам вечером. Не насчёт квартиры. Просто загляну.
И ушла. А Толик ещё час сидел, считал на салфетке, доказывал Светлане, что «есть же преимущественное право, есть же лазейки», и Светлана кивала всё реже, а потом сказала: «Толь, поехали. Хватит». И они уехали.
Старик остался один в Сашкиной квартире, среди недоеденных блинов, и впервые с похорон заплакал по-настоящему — не по сыну даже, а от стыда.
Вечером Ирина приехала. Привезла его лекарства из «Планеты здоровья», давление мерить. Поставила чайник. И только когда он сам начал — «Ира, ты прости, я ж не хотел, меня Толик…» — она села напротив.
— Папа Коля. Дарственную вы вольны сделать. Это ваше право, ваша доля, я слова против не скажу.
Он замотал головой:
— Не буду я…
— Дослушайте. — Голос у неё был не злой, усталый. — Если подпишете на Толю — у Толи будет одна шестая. Одна. В квартире, где живу я. По закону у меня преимущественное право выкупа. — Она говорила медленно, чтоб он понял, как нормировщику цифры. — Я эту шестую у него выкуплю. По кадастровой, через суд, если по-хорошему не захочет. Кадастровая — она маленькая, папа Коля, в разы меньше рыночной. Толя получит копейки и нервы. И всё. Жить тут он не сможет, продать чужим выгодно не сможет. Одна шестая в чужой квартире никому не нужна.
Николай Петрович сидел, сложив руки на коленях, как ученик.
— А если я тебе… просто отдам? Не Толику. Тебе?
— Не надо мне даром. — Она встала, налила чай. — Я у вас выкуплю. По-честному, по рыночной. Это ваша доля от сына. Деньги вам пригодятся, не Толику на ремонт. Сами решайте, папа Коля. Я давить не стану. Хватит на вас давить, надавились уже.
Он смотрел на снохой принесённый блистер таблеток и думал: вот кто чужой. Не она.
Через две недели он позвонил Толику и сказал, что дарственной не будет. Толик кричал в трубку, что отец «продался бабе», что «родная кровь — это святое», что он, Толик, «этого не забудет». Старик дослушал и положил трубку. Святое. Слово красивое. Толик им всю жизнь прикрывался, как Сашкиной памятью сегодня прикрылся, чтоб квартиру делить.
Свою шестую Николай Петрович продал Ирине. По рыночной, как она и сказала, — деньги легли на книжку, на похороны себе отложил, остальное так лежит. Ирина оформила на себя пять шестых, Серёжа свою долю ей тоже продал, по-родственному, недорого, и теперь у снохи целая квартира, кроме той части, что и так была её. Всё по закону, всё ровно.
Толик со Светланой больше не звонят. Старик знает от соседки по площадке, тёти Гали, — она с их Светкиной матерью в одной поликлинике сидит, — что ремонт они так и не сделали, что Толик ходит обиженный на весь свет и говорит всем, будто «невестка отца обобрала». Старик слушает и молчит. Спорить с этим — всё равно что с тем графином: разбился, уже не склеишь.
Серёжа, Сашкин сын, теперь заезжает к деду чаще, чем родной Толик когда-либо. Привозит хлеб, чинит ему смеситель. Чужая кровь, по Толиной арифметике.
А Ирина живёт в той же квартире. Заглядывает к нему по выходным, мерит давление, ругает за соль. Зовёт по-прежнему «папа Коля», и старик каждый раз внутренне сжимается — он же чуть не подписал ту бумагу. Она не напоминает. И от этого ему хуже, чем если бы напоминала.
Победы ни у кого нет. Сына не вернуть. Толика он, считай, потерял — а может, и не было его, настоящего, никогда. Сноха получила своё, что и так было её, и ничего не выиграла, кроме права не уезжать из дома, где двадцать лет прожила. Так и должно было быть.
В прошлое воскресенье Ирина оставила у него на тумбочке свой синий блистер от давления — на случай, если ему станет плохо. Николай Петрович подвинул его поближе к телефону, чтоб не забыть, где лежит.