Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Цена измены

Иван Лукьянович родился в 1903 году, в мире, который ещё жил по старым законам царского времени. Когда летом 1918 года умер наш отец, Лукьян Парменович, Ивану было всего 15 лет. Фёдора, старшего из сыновей, забрали на Первый мировую и в юном возрасте на плечи Ивана легла вся тяжесть ответственности за семью. Он стал основным кормильцем. В те годы страна бурлила: революция, гражданская война, голод. В семнадцатилетнем возрасте Иван был первым лицом в нашей семье в трудном деле эвакуации на Правый берег Волги. В самые тяжёлые дни, когда на левом берегу Волги голод косил людей направо и налево, наша семья перебралась на правобережье — в Пензенскую губернию. В селе Алексеевка Пензенской губернии в первую же зиму (1920-1921 гг.) под давлением суровой необходимости в семнадцатилетнем возрасте Иван женился. Не по большой любви, а скорее по большой нужде – чтобы семье дали крышу над головой. Время было суровое: гражданская война, разруха, голод, чужое место: ни кола, ни двора. Его «избранницей

Иван Лукьянович родился в 1903 году, в мире, который ещё жил по старым законам царского времени. Когда летом 1918 года умер наш отец, Лукьян Парменович, Ивану было всего 15 лет. Фёдора, старшего из сыновей, забрали на Первый мировую и в юном возрасте на плечи Ивана легла вся тяжесть ответственности за семью. Он стал основным кормильцем. В те годы страна бурлила: революция, гражданская война, голод.

В семнадцатилетнем возрасте Иван был первым лицом в нашей семье в трудном деле эвакуации на Правый берег Волги. В самые тяжёлые дни, когда на левом берегу Волги голод косил людей направо и налево, наша семья перебралась на правобережье — в Пензенскую губернию.

В селе Алексеевка Пензенской губернии в первую же зиму (1920-1921 гг.) под давлением суровой необходимости в семнадцатилетнем возрасте Иван женился. Не по большой любви, а скорее по большой нужде – чтобы семье дали крышу над головой. Время было суровое: гражданская война, разруха, голод, чужое место: ни кола, ни двора. Его «избранницей» стала Дуня Кузнецова, дочь местного зубного лекаря, «шептуна», «заговорщика». Они с невестой отправились в волостной совет — в соседнее село Поляны, регистрироваться на нашем гнедом коне.

Утро выдалось морозным, но ясным. Иван вышел во двор, проверил упряжь, помог Дуне сесть в сани. Поехали на гнедом коне, нашем единственном кормильце — он фыркал, пускала пар из ноздрей, будто предчувствуя недоброе.

— Ну, с Богом! — перекрестился Иван и взял вожжи.

Дорога до Поляны прошла благополучно. В волостном совете их быстро расписали. Дуня улыбалась, сжимала руку Ивана, а он неловко, но искренне улыбался в ответ. Казалось, впереди — пусть трудная, но совместная жизнь. Обратный путь начался хорошо, но на крутом спуске лошадь поскользнулась. Санные полозья не выдержали, треснули — сани развалились на ходу. Лошадь упала, ударилась о камень и больше не поднялась. Иван стоял над ней, не в силах поверить в случившееся. Без лошади мы в полном смысле слова беспомощными, безлошадными. Тело животного пришлось отвезти на скотское кладбище за селом. Иван шёл рядом с пустыми санями, а Дуня молча шла следом. В тот день что-то надломилось в их отношениях — будто сама судьба подала знак. Это был симптом последующих неудач Ивана в семейной жизни. Стали мы в прямом смысле слова нищими.

Весной 1921 года ситуация не улучшилась. Иван вместе с младшим братом Алексеем ходоками отправились в родной край, в Ершовский район. Сердце замирало от тревоги: что там, дома? Миновала ли страшная стихия? Закончилась ли голодовка? Можно ли наконец вернуться на родную землю, к своим полям, к избам, к привычному укладу жизни? Вернулись они в Алексеевку с тяжёлым сердцем и неутешительными вестями: возвращаться пока рано. Нужно ещё подождать, перетерпеть с возвращением. А в это время в судьбе Ивана разыгралась настоящая драма. Пока его не было, его жена Дуня, оставшись одна, схлестнулась с местным лесником, осквернила целомудрие супружеских отношений. Весть об этом дошла до Ивана не сразу, но когда дошла — ударила, как обухом по голове.

Он не мог в это поверить. Иван только начинал жить, вступал во взрослые отношения. Он не представлял, что женщины могут так легко поступиться честью и совестью ради биологических побуждений. Иван метался, как в агонии. Переживание предательства подкосило его. С тех пор, как Иван узнал о неверности жены, с ним начали происходить странные вещи. Ночами он не мог уснуть. Лежал с открытыми глазами, глядя в тёмный потолок, и мысли крутились в голове, как вихрь. Бессонница изматывала, лишала сил, затуманивала разум. В лунные ночи становилось ещё хуже. Бледный свет проникал в окно, ложился на пол причудливыми узорами, и Ивану чудились тени, голоса, шаги за стеной. Он вскакивал, прислушивался, но вокруг была тишина — только собственное сердце билось часто и неровно. По непонятной причине он вдруг срывался с места, выбегал на улицу и бежал — бежал без оглядки к околице, потом дальше, в степь. Ветер свистел в ушах, волосы развевались, а он всё мчался, будто пытаясь убежать от собственных мыслей.

Потом он возвращался и начинал кружить вокруг дома — стремительно, почти не касаясь земли. Описывал эти круги Иван вокруг родного двора, будто очерчивая какую-то невидимую границу. Его было почти невозможно догнать: он двигался с какой-то нечеловеческой быстротой, глаза горели странным огнём. Люди шептались: «Видать, эпилепсия над ним нависла…» Когда припадок достигал пика, соседские мужчины осторожно, но твёрдо хватали Ивана, связывали по рукам и ногам и насильно укладывали на постель. Он больше не сопротивлялся — обмякал и засыпал мёртвым сном, будто силы разом покидали его тело. Дыхание становилось ровным, лицо расслаблялось, и только лёгкая дрожь ресниц выдавала, что внутри него всё ещё идёт какая-то борьба.

Больше всех за него переживала мама. Она сидела у постели, гладила его по волосам, смачивала губы водой. А когда Иван приходил в себя после долгого забытья, начинала тихо, но настойчиво уговаривать:

— Прости Дуню, сынок. Вернись к ней. Она искренне раскаивается. Вспомни, как Иисус Христос простил грехи Марии Магдалине, когда она искренне покаялась перед ним. Дуня тоже страдает, тоже просит прощения… Иди к ней жить.

Она говорила долго, приводя примеры из Библии, напоминая о милосердии, о том, что все люди грешны, а один Бог без греха.

— Весной мы поедем домой, — продолжала мама. — Возьмёшь её с собой. Забудем обиды. Так будет лучше для тебя, для неё, для всех нас. Все люди грешны.

В глазах матери читалась не просто просьба — мольба. Она видела в примирении с Дуней не просто восстановление семьи, а спасение для сына. Спасение от той тьмы, что охватывала его душу, от отчаяния, которое могло сломить его окончательно. Для неё возвращение к жене было шансом уберечь Ивана от душевной гибели, от умопомешательства. Иван слушал, молчал, смотрел в окно, где уже золотились колосья на полях. В душе его шла тяжёлая борьба. Мама не оставляла попыток помочь Ивану. Она надеялась, что вера и молитва способны исцелить израненную душу, пыталась вовлечь Ивана в религиозный мир. Постепенно Иван стал ходить в церковь — на заутреню, на обедню. Молитвы, тишина храма — всё это отвлекало от раздумий, заполняло пустоту внутри. Он стоял у иконы, шептал слова молитв, вслушивался в пение хора. В эти минуты тревога отступала, а в сердце появлялось что-то похожее на покой.

Время – лучший лекарь. Постепенно Иван овладел собой, душевные бури утихли, и к весне 1922 года недуг отступил, он стал выглядеть гораздо лучше — взгляд прояснился, плечи распрямились, в движениях появилась уверенность. Но при этом он не впал в религиозный фанатизм. Когда поздней весной 1922 года мы выехали из Алексеевки домой, в родные края, в Хори, в Ершов, Дуньку он с собой не взял. Собрали нехитрые пожитки, договорились с состоятельным крестьянином — тот сдал нам в аренду за швейную машинку лошадку. Мы тронулись в путь с радостными, почти торжествующими лицами на станцию Рамзай, что в сорока верстах от пензенской деревни, в которой спасались от голода, прятались от невзгод и провели вдали от дома больше двух лет.

Дуня шла следом за повозкой пешком, опустив голову, и плакала. Слезы катились по её щекам, падали в дорожную пыль. Она то ускоряла шаг, то отставала, но не уходила — будто надеялась, что Иван передумает, обернётся, позовёт её с собой. Но Иван не обернулся. Когда она в очередной раз поравнялась с телегой и тихо, сквозь слёзы, спросила:

— Может, всё-таки возьмёшь меня?

Он резко повернулся и произнёс жёстко, без тени сомнения:

— Вернись домой. Ты мне не нужна. Лесничий тебя ждёт. Не реви. Твои слёзы на меня больше не действуют.

Мы двинулись дальше. Дуня осталась стоять посреди дороги, маленькая, сгорбившаяся, с мокрым от слёз лицом. Она смотрела нам вслед, пока повозка не скрылась за поворотом. А я оглянулся и увидел, как она медленно повернулась и побрела обратно — туда, откуда пришла. Иван сидел прямо, смотрел вперёд, крепко сжимая вожжи. Лицо его было непроницаемым. Никто не знал, что творилось у него в душе — может, там всё ещё бушевала буря, а может, он действительно нашёл покой. Но одно было ясно: он сделал свой выбор.

Как мы оказались в селе Моховом, и как встретила нас родная земля ранее уже было рассказано. Иван Лукьянович приспособился к обстоятельствам быстро. Зимой он работал путевым рабочим в Ершове — чистил пути от снега, следил за состоянием полотна, мёрз на ветру, но зарабатывал на хлеб. А с приходом тепла нанимался в работники на хутор, к немцу Триппелю.

Хутор тот так и назывался — Триппелев. Шли годы. На горизонте замаячили перемены. Когда началась подготовка к коллективизации, немец почуял неладное. Он видел, как вокруг него рушатся устоявшиеся порядки, как соседские хозяйства попадают под раздачу. Триппель не стал ждать беды — бросил хутор, собрал семью и уехал. Сначала обосновался в городе, а позже, говорят, перебрался в Германию. Пустующий хутор не остался без хозяев. Его переименовали в село Черниговка и заселили переселенцами из Украины. Новые жители распахивали поля, чинили амбары, налаживали жизнь по-своему. Иван Лукьянович рассказывал:

- Мы с другом детства моим, Заречновым Ванькой, у немца батрачили. Стоговали сено, солому. Пищу нам поставляли прямо на место работы: щи мясные, кашу. Однажды я с голодухи схватил первым ложку и поднёс ко рту, не дождавшись, пока щи остынут, а они оказались горячи невтерпёж. Тут же я обжёгся — слёзы почти брызнули из глаз от резкой боли. Но решил не показать вида, чтобы и друзья «хлебнули».

Сжав ложку в руке, я проговорил сквозь зубы, стараясь придать голосу злость:

— Проклятый немец… Опять холодные щи подсунул!

Хватили мои друзья «отвару». Слезы брызнули у них из глаз ручьями, выбросили они из обожженных ртов немецкую еду, рассвирепели, пустили в ход матершину русскую. Холодной водой гасили обожженные ротовые полости. Никогда больше не доверяли мне снимать пробу.