«Я и в опале, не твоя забава», она вырвала руку, но барин лишь усмехнулся и шагнул ближе.
Случилось это в среду, перед самым обедом. В той части дома, куда барыня, покойница, заходить не любила: комнаты для прислуги казались ей неподходящим для себя местом. Аркадий Степанович знал об этом. И нарочно выбрал час, когда дворня расходится по делам, а Авдотья остаётся одна в чулане при кладовой, перебирая бельё.
Усадьба Корсаковых стояла на холме над рекой Упой, в восьми верстах от Тулы. Небогатая, но крепкая. Восемьдесят душ числилось за барином, дом каменный в два этажа, сад с яблонями, посаженными ещё отцом Аркадия Степановича. Зимой здесь было тихо. По-настоящему тихо, так что слышался треск дров в печах и скрип снега под полозьями, когда кто-нибудь подъезжал к воротам.
Авдотья родилась в этом доме девятнадцать лет назад, дочерью кухарки и неизвестного отца. С детства числилась дворовой девушкой при барском доме. Грамоте её научила прежняя барыня, Прасковья Дмитриевна, скорее от скуки, чем от доброты. А после быстро охладела и к своей затее, и к самой Авдотье, найдя в ней то ли излишнюю прямоту взгляда, то ли просто повод для недовольства, какой всегда найдётся, если искать.
Опала эта длилась годами. Авдотью держали при черной работе, не пускали в гостиную прислуживать к столу, не доверяли шить барыне платья, хотя руки у неё были золотые. За что опала, толком никто не знал, да и не спрашивал: в усадьбе не задают вопросов барскому гневу.
Прасковья Дмитриевна умерла минувшим летом от горячки, и опала, казалось, должна была кончиться вместе с ней. Но вышло иначе. Барин, оставшись без жены, сделался задумчив, реже выезжал в город, дольше засиживался в кабинете с трубкой, и взгляд его, прежде безразличный к дворне, начал останавливаться на Авдотье дольше обычного.
Сперва это были мелочи. Он велел перевести её из людской в комнату ближе к барским покоям, под предлогом, что там теплее зимой. Потом стал спрашивать у ключницы, чем занята девка, и под каким-нибудь делом вызывал её к себе с поручением, хотя поручение могла исполнить любая другая.
Ключница Авдотьина, старуха Фёкла, заметила это первая.
— Поберегись, девка, — сказала она однажды, остановив Авдотью в коридоре. — Барин на тебя глядит не по-хозяйски.
— Что вы такое говорите, тётка Фёкла.
— А то и говорю, что вижу. Барыни нет, кто его теперь сдержит?
Авдотья отмахнулась тогда от этих слов, как от мухи, но что-то в груди у неё с того дня сжалось и не отпускало, мелкое, тревожное предчувствие, какое бывает перед грозой, когда воздух густеет, а небо ещё чистое.
Зима выдалась морозная. К Рождеству в усадьбе устроили скромный праздник для дворни, с пирогами и наливкой, и Аркадий Степанович в тот вечер пил больше обычного, оживился, шутил с мужиками, а на Авдотью смотрел так пристально, что она старалась держаться у самой двери, готовая исчезнуть при первой возможности.
После праздника он задержал её в коридоре.
— Чего бегаешь от меня, Дотя? — спросил он, и голос его был мягкий, почти ласковый, что пугало сильнее, чем грубость. — Я тебе зла не желаю.
— Не бегаю, барин. Дела у меня.
— Дела подождут. Хороша ты стала, Авдотья. Прежде не замечал, а теперь вижу.
Она промолчала, опустив глаза, и он, удовлетворённый этим молчанием, отпустил её той ночью без дальнейших слов. Но с этого вечера всё переменилось окончательно.
В январе Аркадий Степанович начал делать подарки: платок с ярмарки, потом серьги, дешёвые, но настоящие, серебряные. Авдотья отказывалась брать, но он оставлял подарки на её сундуке, и она не знала, как от них избавиться, чтобы не вызвать гнева.
— Бери, дура, что дают, — сказала Фёкла, увидев серьги. — Откажешься, хуже будет. Возьмёшь, может, отстанет.
— Не отстанет, тётка Фёкла. Я его знаю.
— Знаешь, да поделать ничего не можешь. Кто ты такая, чтобы поделать?
Этот вопрос Авдотья задавала себе каждую ночь, лежа без сна на узкой лавке в людской. Кто она такая. Дворовая девка, крепостная душа, записанная в ревизских сказках наравне со скотом и землёй. Жаловаться на барина значило бы поднять на него руку словом, а слово против барина приравнивалось к бунту, и наказание за бунт было известно всем: батоги, а то и продажа в дальнюю деревню без разговоров.
Случилось это в среду, перед самым обедом. Аркадий Степанович вошёл в чулан, где Авдотья перебирала бельё, и закрыл за собой дверь.
— Будет тебе прятаться, Дотя, — сказал он, подходя ближе. — Я с тобой по-доброму хочу.
— Барин, не надо, — она отступила к стене, держа перед собой простыню, как щит.
— Чего не надо? Я тебе платок дал, серьги дал. Чем ещё тебя задобрить?
— Ничем меня не задобрить, барин. Отпустите.
Он схватил её за запястье, резко, без прежней мягкости, и притянул к себе.
— Куда ты, глупая? Ты в моём доме живёшь, мой хлеб ешь. Опальная ты, кто за тебя слово скажет? Покойница тебя не любила, я знаю. А я люблю, может быть.
— Я и в опале, не твоя забава, — сказала она, вырывая руку, и в голосе её прозвучало то, чего она сама от себя не ожидала: не страх, а ледяная твёрдость.
Он засмеялся, коротко, и шагнул ближе, не убирая рук.
— Забава, не забава, а воля моя над тобой. Хочешь, в дальнюю деревню отправлю, на барщину, к управляющему Лукичу, он там не церемонится. Хочешь так?
— Лучше в деревню, чем под вас, барин.
В дверь застучали: кухарка пришла звать на обед, не зная, что происходит внутри. Аркадий Степанович отступил, поправил сюртук, и вышел первым, не глядя на Авдотью. Она осталась в чулане одна, дрожа всем телом, хотя в комнате было не холодно.
Ночью она не спала. Считала, что есть у неё, и выходило: ничего. Ни денег. Ни родни на стороне. Ни покровителя, который замолвил бы слово барину. Старый управляющий, Семён Лукич, человек справедливый, но и он подчинялся барской воле. Священник, отец Гавриил, мог бы вразумить барина с амвона. Решится ли на такое, вот вопрос.
Под утро ей привиделась мать, давно умершая, сидящая у окна с веретеном. Мать ничего не сказала. Только смотрела долгим взглядом, как смотрят те, кто знает то, что живым знать не дано.
Утром Аркадий Степанович вышел к завтраку как ни в чём не бывало, шутил с приказчиком о ценах на сено. Авдотье сказал только одно, проходя мимо в коридоре:
— Подумай до Масленицы, Дотя. Я подождать могу, не вечно.
Дни потекли дальше, внешне неизменные. Авдотья выполняла свою работу, ходила в церковь по воскресеньям, садясь у дальней стены, где её не заметят. Но в ней самой что-то переменилось безвозвратно. Страх не исчез, но перестал быть единственным её чувством. Рядом с ним появилось другое, холодное и ясное, похожее на решимость человека, который понимает: дальше отступать некуда.
В феврале к Корсакову приехал по соседским делам помещик из-под Венёва, Игнатий Кузьмич Бельский, человек лет тридцати пяти, вдовец без детей, не из богатых, но с твёрдым хозяйством. За обедом он несколько раз заговаривал с Авдотьей, которую пустили к столу прислуживать по случаю гостя, и в его манере было что-то простое, без той тяжести, какая исходила от Аркадия Степановича.
После обеда, в передней, пока ему подавали шубу, Бельский задержался.
— Авдотья, не сочти за дерзость, — начал он тихо. — Я хозяйство своё веду один, нужна мне хозяйка в дом. Если бы Аркадий Степанович согласился отпустить тебя вольную, или продать мне с правом выкупа, я бы это устроил. Дело небыстрое, но возможное.
Авдотья смотрела на него и не находила слов. Предложение прозвучало буднично, по-хозяйски, но в этой будничности было больше человеческого, чем во всех нежностях барина.
— Не знаю, Игнатий Кузьмич, как это вообще возможно. Я крепостная.
— Возможно, если барин согласится. Не всё в его власти, но многое. Подумайте, я готов ждать.
Он уехал, и Авдотья ещё долго стояла у окна, глядя на удаляющиеся сани, не зная, надеяться ли на эту тонкую, почти невозможную нить или считать её пустой мечтой, какие быстро рвутся в её жизни.
Аркадий Степанович, узнав от приказчика о разговоре в передней, вызвал Авдотью вечером того же дня.
— Что тебе Бельский предлагал? — спросил он напрямик.
— Ничего дурного, барин.
— Дурного, не дурного, а я хозяин и мне знать положено. Откупиться хочет? За тебя?
Она молчала, и молчание было достаточным ответом. Аркадий Степанович прошёлся по кабинету, остановился у окна, за которым темнел зимний сад.
— Я тебя растил, кормил, грамоте выучить позволил. И ты теперь чужому барину спасибо скажешь, а мне что?
— Вам останется ваша воля, барин. Как решите, так и будет.
— Воля моя, верно, — он обернулся резко. — И моя воля такая: либо ты по-доброму, либо в дальнюю деревню к Лукичу, на барщину, без разговоров. Выбирай.
Авдотья стояла прямо, не опуская глаз, хотя внутри у неё всё дрожало.
— Я выбираю деревню, барин. Если такой выбор у меня есть.
Он смотрел на неё долго, и в глазах его читалась смесь злости и чего-то ещё, незнакомого, похожего на неуверенность человека, привыкшего к беспрекословной власти и вдруг столкнувшегося с отказом там, где отказа не предполагалось.
— Подумай до Масленицы, я сказал, — повторил он глухо. — После поговорим.
Масленица в тот год пришлась на конец февраля. Снег ещё лежал плотный, но в воздухе уже чувствовалась близкая весна, тот особый запах, какой бывает перед оттепелью. Авдотья встретила праздник, как все, с блинами на общем столе. Дворня шепталась за её спиной, зная или догадываясь о том, что происходит между ней и барином.
Письмо от Бельского не пришло. Писать крепостной девушке было не принято, да и опасно для обеих сторон. Но слух о его сватовстве дошёл до усадьбы через знакомых приказчиков и обрёл собственную жизнь, как все слухи в тесном соседском мире.
Авдотья знала: решение, отложенное до Масленицы, теперь придётся принимать на деле, а не в мыслях. Барин ждал ответа. Ответ этот будет значить либо одно, либо другое, без середины, без отступления.
В последний день Масленицы дворня сжигала чучело на пригорке у реки. Аркадий Степанович вышел из дома и встал у крыльца, наблюдая за огнём. Авдотья стояла среди других, чуть поодаль, и чувствовала на себе его взгляд, тяжёлый, выжидающий.
Огонь догорал медленно. Искры разлетались в морозном воздухе, пахло дымом и подмёрзшей соломой, и в этом было что-то от приговора, который ещё не произнесён, но уже неотвратим.
Когда дворня начала разбредаться по домам, Аркадий Степанович подал знак рукой. Авдотья поняла, что её зовут в кабинет. Она пошла, не оглядываясь на пригорок, где дотлевало чучело, не зная, что скажет, когда дверь за ней закроется, и какой ответ сама готова дать в эту минуту, наступившую раньше, чем она ждала.