Выходные закончились.
Те самые дни, когда работа должна исчезать. Растворяться. Испаряться вместе с недопитым кофе, грязной посудой и уведомлениями, на которые не отвечаешь принципиально.
Прошли дни, в которые я обычно забывал про отделение.
Но не в этот раз.
Ее образ стоял перед глазами. Не постоянно. Хуже. Он всплывал случайно. Между мыслями. В минуты тишины. В те редкие моменты, когда кажется, будто ты наконец остался один в собственной голове.
Марина.
Ее глаза.
Запах зимней вишни.
Сигарета в пальцах.
И я понял: это неправильно.
Нельзя.
Нельзя.
И еще раз нельзя думать о ней.
Потому что есть правила. Этические. Человеческие. Профессиональные. Придуманные давно-давно людьми, которые, видимо, знали, как легко человек превращает заботу в желание, а желание — в оправдание.
Нельзя.
Но чем чаще я повторял это слово, тем меньше оно работало.
Нельзя — это ведь не стена. Нельзя — это табличка на двери. А человек, как известно, отличается от животного тем, что умеет читать таблички и все равно дергать ручку.
Я снова задавал себе один и тот же вопрос.
Почему нельзя любить больных?
Я вспоминал своего друга. Он до последнего любил жену, которая сгорела от рака. И любит до сих пор. Носит ее фотографию в бумажнике, как будто это не фотография, а пропуск в прошлую жизнь.
Я вспоминал маму. Когда она сломала ногу и полгода лежала в постели, отец не перестал ее любить. Он приносил ей чай. Менял постель. Ворчал. Уставал. Но не уходил.
Болезнь тела не отменяет любви.
Тогда почему болезнь души должна отменять человека?
Почему человек с ментальным расстройством — исключение?
Почему здесь любовь вдруг становится преступлением, а сочувствие — подозрительным мотивом?
Вечером я встретился с друзьями. Мы выпили. Потом еще. Потом дошли до той стадии, когда все начинают говорить правду, хотя на самом деле просто перестают фильтровать жестокость.
Я озвучил эту мысль.
Про больных.
Про любовь.
Про то, где проходит граница.
Они сначала переглянулись. Потом один усмехнулся.
— А пастух может любить корову или лошадь в стойле?
Все засмеялись.
Другой подхватил:
— А патологоанатом может любить тело, которое лежит в рефрижераторе?
Третий сказал:
— А полицейский может влюбиться в обвиняемого?
— А продавщица — в покупателя?
— А водитель такси — в клиента?
И вот наш спор зашел в тупик.
Нет, не потому что они были правы.
А потому что в пьяных спорах всегда побеждает тот, кто звучит грубее.
Они смеялись.
Я тоже засмеялся.
Для приличия.
Для маскировки.
Для того, чтобы никто не понял, как сильно меня ударили эти слова.
Пастух.
Патологоанатом.
Полицейский.
Продавщица.
Водитель такси.
И я.
Я среди них.
Не человек, который чувствует.
Не мужчина, который запутался.
Не идиот, которому понравились зеленые глаза.
А функция.
Должность.
Халат.
Ключи от отделения.
Человек, которому доверили чужую хрупкость, а он смотрит на нее слишком долго.
Ночью она снова пришла ко мне.
Не настоящая. Настоящая, наверное, спала где-то там, под одеялом, в палате, где пахнет лекарствами, хлоркой и немытыми ногами.
А ко мне пришел ее образ.
Я видел Марину за тяжелой клеткой. Она держалась за прутья, будто пыталась выбраться. Будто там, снаружи, было спасение. Будто я был снаружи.
Потом она устала.
Опустилась на колени.
И заплакала.
В моем воображении она всегда плакала красиво. А это уже подозрительно.
Потому что настоящая боль не обязана быть красивой.
Настоящая боль — это слюна. Сопли. Трясущиеся руки. Пустые глаза. Голос, который ломается на середине слова.
Почему я представил ее именно так?
Может, я все утрирую.
Может, я вообще ничего о ней не знаю.
Может, в ее сознании нет никакой клетки. Никакой трагической птицы. Никакой надежды, обращенной ко мне.
Может, после того падения в ее голове осталось не больше, чем набор инстинктов. Страх. Голод. Сон. Боль. Привычка дышать.
Может, ее взгляд в мою сторону был не интересом.
Не просьбой.
Не ниточкой между нами.
Может, это был взгляд животного, которое увидело хищника и ждет момента, чтобы бежать.
А я придумал себе другое.
Я придумал себе Марину.
Удобную.
Печальную.
Спасаемую.
Ту, которую можно носить в голове и называть это состраданием.
Человеку вообще свойственно путать желание спасти с желанием владеть.
Мне это было неведомо.
Или я делал вид, что неведомо.
Завтра снова на работу.
И я уже не знаю, хочу ли туда идти.
А если хочу — то зачем?
Чтобы увидеть ее?
Чтобы убедиться, что ничего не чувствую?
Чтобы снова повторять себе: нельзя, нельзя, нельзя?
Я по традиции обнимаю тебя, мой читатель. Приподнимаю. Покружил. Поставил.
Если всё нравится, то с тебя лайк, и если не подписана, то можно это сделать.
Ну а если я не прав и ты осуждаешь всё это мракобесие, то жду тебя в комментариях.