Каждый день она сидела у окна и кивала прохожим. Потом окно опустело. Соседи проходили мимо, не замечая. Только один человек остановился и позвонил в дверь.
***
Зинаида Павловна садилась к окну в половине восьмого утра, когда солнце ещё лежало на асфальте длинными рыжими полосами и двор только просыпался.
Всегда одинаково. Подушка на подоконник — старая, в мелкий горох, приплюснутая годами до толщины ладони. Локти на подушку. Подбородок на кулаки. И — смотреть.
Двор был небольшой, зажатый между двумя пятиэтажками из серого кирпича и длинным забором гаражного кооператива, за которым начинался пустырь. На пустыре росли лопухи и стояла ржавая качель без одного сиденья. Зинаида Павловна помнила, как ту качель ставили. В восемьдесят третьем. Или в восемьдесят четвёртом. Ставили для детей, которые давно выросли, уехали, а некоторые и вовсе состарились сами.
Но это она только думала. Не говорила.
Говорила мало. Разве что «здравствуйте» да «спасибо» — продавщице Людмиле из углового магазина, если ходила за хлебом. Людмила звала её «бабушка Зина», хотя самой Людмиле было за пятьдесят и внуков хватало.
— Бабушка Зина, может батон белый возьмёте? Свежий, только привезли.
— Нет, Людочка. Мне чёрный. Половинку.
Половинку. Потому что целую не съесть. Засохнет, зачерствеет, придётся птицам крошить с подоконника. А птицы у Зинаиды Павловны и без хлеба жили неплохо — она покупала им пшено. Полкило в неделю. Копейки, но регулярно. Воробьи знали её подоконник как свой.
И вот: подушка, локти, кулаки, подбородок, двор.
Первым из подъезда обычно выходил Геннадий Степанович из четвёртой квартиры. Высокий, сутулый, в одном и том же сером плаще, застёгнутом на все пуговицы даже в июле. Работал на заводе сторожем — сутки через трое, но выходил каждое утро, потому что гулял с собакой. Пёс был дворовый, крупный, рыжий, с одним ухом, которое стояло торчком, и другим, которое висело тряпочкой. Звали его Компас.
Геннадий Степанович проходил мимо окна Зинаиды Павловны и коротко кивал. Она кивала в ответ. Компас иногда подходил к стене, нюхал карниз, получал за это лёгкий рывок поводка и уходил. Вот и весь разговор.
За Геннадием Степановичем — мать с ребёнком из восьмой. Светлана. Мальчику лет пять или шесть, в синей куртке, вечно с какой-нибудь палкой в руке. Светлана махала Зинаиде Павловне рукой на ходу, не останавливаясь. Мальчик иногда показывал палку: смотри, мол. Зинаида Павловна поднимала большой палец.
Потом — почтальон.
Почтальона звали Ринат Маратович. Сорок два года, невысокий, плотный, с короткой чёрной бородой и широким лицом, которое легко краснело от холода и от смущения. Работал на этом участке третий год. До этого — водителем маршрутки, но спину сорвал, и жена сказала: хватит, иди куда полегче. Он послушался. Не потому что был мягким, а потому что жену свою, Гульнару, любил так, что спорить с ней у него не было ни сил, ни желания.
Ринат Маратович носил пенсию Зинаиде Павловне раз в месяц. Карточки у неё не было. Не хотела. Говорила: «Я привыкла деньги руками считать. А эту вашу карточку потеряю и не замечу».
Он заходил, она открывала дверь, расписывалась в ведомости ручкой, которую каждый раз искала минут пять, хотя та лежала в одном и том же месте — на полке у зеркала в прихожей. Потом предлагала чай. Он отказывался. Не из невежливости, а потому что участок большой, людей много, и если у каждого пить чай, день закончится, а обход нет.
Но один раз согласился.
Было это в ноябре, года полтора назад. Дождь шёл четвёртые сутки, не ливень, а мелкая, въедливая морось, от которой не спасал ни зонт, ни капюшон, — она проникала везде, как пыль. Ринат Маратович промок до нитки, а до конца обхода оставалось ещё шесть адресов.
— Может чаю, Ринатик? — спросила Зинаида Павловна, и голос у неё был такой, словно она спрашивала не из вежливости, а действительно волновалась.
Он посмотрел на свои мокрые ботинки, на лужу, которая уже натекла на линолеум.
— А давайте, — сказал он.
Она обрадовалась. Это было видно не по улыбке — улыбалась она редко, — а по тому, как быстро засеменила на кухню, как загремела чашками, как включила газ и сразу стала что-то рассказывать, не оборачиваясь.
— У меня муж тоже мокрый приходил. Каждый день. Он на стройке работал, монтажником. Высотником. Вы представляете, Ринатик, на высоте, да в дождь? Я ему: Лёша, ты упадёшь. А он: не упаду, я привязанный. Привязанный. Как собака, прости господи.
Ринат Маратович стоял в дверях кухни и слушал. Кухня была крошечная: холодильник, стол на двоих, газовая плита с двумя конфорками, одна из которых не работала. На стене — календарь за позапрошлый год с фотографией какого-то озера. Над плитой — полка с тремя банками: сахар, соль, пшено.
— Сорок один год прожили, — сказала Зинаида Павловна, ставя перед ним чашку с чаем. Чашка была с розами. Чай пах мятой. — Сорок один. Он умер пять лет назад. Вот тут, на этом стуле. Сел завтракать, а завтрак не получился.
Она сказала это ровно, без дрожи, как будто пересказывала прогноз погоды. Но Ринат Маратович заметил, что она держит свою чашку двумя руками, хотя чашка была маленькая и лёгкая.
— Дети есть? — спросил он, хотя обычно таких вопросов не задавал.
— Сын. В Новосибирске. Далеко. Звонит.
Пауза.
— Иногда.
Она отпила чай. Ринат Маратович тоже отпил. Мята была сильная, свежая, не из пакетика — она сама сушила, с лета.
— А вы, Ринатик, вы-то семейный?
— Жена, дочка. Дочке восемь.
— Восемь, — повторила Зинаида Павловна, и что-то в её лице сместилось, стало мягче. — Самый возраст. Косички, бантики. Куклы ещё?
— Нет. Динозавры.
— Динозавры?
— Ну да. Она динозавров любит.
Зинаида Павловна покачала головой и впервые за весь разговор улыбнулась. По-настоящему, не одними губами, а с морщинками у глаз, которые на секунду стали похожи на лучики.
— Динозавры, — сказала она. — Надо же. Мир-то перевернулся.
Он допил чай, поблагодарил, ушёл. Шесть адресов ждали. Но с тех пор каждый раз, когда проходил мимо окна Зинаиды Павловны, не просто кивал, а останавливался на секунду, поднимал руку и говорил: «Здрасьте, Зинаида Павловна!» Она кивала, и ему казалось, что кивала чуть иначе, чем остальным, — медленнее, теплее. Хотя, может, он это себе придумал.
Потом была зима, длинная и злая, с гололёдом и ветром, от которого стёкла в подъезде дребезжали. Зинаида Павловна зимой из дома почти не выходила. Хлеб ей приносила Людмила — не по доброте, а по привычке, которая давно стала добротой, или наоборот, — Зинаида Павловна оставляла деньги и записку в почтовом ящике, Людмила клала хлеб туда же. Система работала. Пенсию приносил Ринат Маратович.
Но к окну она садилась и зимой. Только подушку меняла на шерстяной платок — подоконник холодный, руки мёрзли.
Однажды, в феврале, когда он принёс ей пенсию, она долго не открывала.
Ринат Маратович позвонил раз. Подождал. Позвонил второй раз. За дверью — шарканье, медленное, как будто каждый шаг стоил усилия.
— Извините, Ринатик. Ноги сегодня не ходят.
Она стояла в дверях, маленькая, сухая, в байковом халате и толстых носках. Левой рукой держалась за косяк.
— Вам помочь? — спросил он.
— Нет-нет, что вы. Я просто медленная стала.
Она расписалась, и рука дрожала больше обычного. Ринат Маратович заметил, что в прихожей, у стены, стоит табуретка. Раньше не стояла. Видимо, чтобы присесть, пока идёт от комнаты до двери.
— Зинаида Павловна, может, врача вызвать?
— Не надо врача. Я просто старая, Ринатик. Это не лечится.
Она сказала это без жалобы, без горечи. Как факт. Небо синее, вода мокрая, я старая.
Он ушёл. На лестнице остановился, постоял минуту. Потом достал телефон и набрал номер поликлиники. Не зная, что сказать. Повисел на линии, послушал гудки, сбросил.
А что скажешь? Старушка плохо ходит? Ей восемьдесят два, ноги болят, она не хочет врача. Это не повод. Это жизнь.
Весна пришла поздно, в конце марта, и пришла не как весна, а как продолжение зимы, только без снега — серо, сыро, холодно. Деревья стояли голые. Лужи не просыхали.
Зинаида Павловна снова сидела у окна. Каждое утро, в половине восьмого, как заведённая. Подушка в горох, локти, подбородок.
Геннадий Степанович кивал. Компас нюхал карниз. Светлана махала рукой, мальчик показывал палку, или машинку, или пластикового солдата. Ринат Маратович останавливался, говорил «здрасьте», она кивала.
Всё как всегда.
А потом — апрель.
Двадцать третьего апреля, среда. Ринат Маратович шёл по маршруту. Дошёл до дома номер четырнадцать, свернул во двор, поднял глаза на окно первого этажа.
Пусто.
Подушка лежала на подоконнике. Занавеска была отодвинута, как обычно. Но за стеклом — никого.
Он посмотрел, пожал плечами, пошёл дальше. Мало ли. Может, в туалет пошла, может, задремала, может, хлеб режет.
На следующий день — то же. Подушка. Занавеска. Пусто.
И на следующий.
Ринат Маратович доставлял газеты в третий подъезд того же дома, и каждый раз, проходя мимо, косился на окно. Три дня пустого окна — это ещё ничего. Она могла уехать к сыну. В больницу лечь. К знакомым. Мало ли, что у человека.
Но на четвёртый день он поймал себя на том, что идёт по маршруту и считает: четыре. Четыре дня.
А на пятый позвонил Людмиле. У него был её номер, потому что однажды она просила доставить посылку не домой, а в магазин.
— Люда, вы бабушку Зину давно видели?
— Бабушку Зину? — голос Людмилы звучал рассеянно, в трубке шуршали пакеты. — Нет, давно. А что?
— Она к окну не садится. Дня четыре или пять уже.
— Может, уехала куда?
— Может.
Пауза.
— А записка в ящике? — спросил Ринат Маратович.
— Какая записка?
— Она же вам деньги за хлеб в ящик кладёт.
— А... Нет, давно не клала. Я думала, она сама ходит теперь, потеплело же.
Ринат Маратович нажал отбой и долго смотрел на экран телефона.
На шестой день он прошёл мимо и снова посмотрел на окно. Ничего не изменилось. Подушка. Занавеска. Стекло, в котором отражалось весеннее небо.
Он вспомнил февраль. Табуретку в прихожей. Дрожащую руку. «Я просто старая, Ринатик. Это не лечится».
На седьмой день, тридцатого апреля, среда, он пришёл к дому четырнадцать не по маршруту. Маршрут начинался с другого конца улицы. Он пришёл специально. В восемь утра.
Окно было пустым.
Он подошёл к подъезду, набрал код домофона — помнил, приносил же пенсию. Поднялся на первый этаж, остановился у двери с номером два.
Позвонил.
Тишина.
Позвонил ещё раз, длинно, секунд на пять.
Тишина. Потом — звук. Не шаги. Не голос. Что-то другое. Как будто кран капал. Или часы тикали. Нет, не то. Просто тишина, внутри которой чудилось присутствие. А может, и не чудилось.
— Зинаида Павловна! — позвал он через дверь, наклонившись к замочной скважине. — Зинаида Павловна, это Ринат, почтальон!
Ничего.
Он постоял, переступая с ноги на ногу. Достал телефон. Набрал сто двенадцать.
— Здравствуйте. Я почтальон, Ринат Маратович Хасанов. Адрес — Речная, дом четырнадцать, квартира два. Пожилая женщина, восемьдесят два года, живёт одна. Не выходит неделю, не открывает дверь. Я прошу проверить.
Диспетчер задавала вопросы: родственники? Не знает. Телефон? Нет. Последний раз видели? Двадцать третьего. То есть семь дней.
Он присел на ступеньку и стал ждать.
Скорая приехала через двадцать минут. За ней — участковый, молодой парень с красными от недосыпа глазами и блокнотом, в который он ничего не записывал. Дверь вскрыли МЧС — двое ребят в тёмно-синих комбинезонах. Замок поддался быстро, без драмы.
Ринат Маратович стоял в коридоре и смотрел, как они входят.
Прихожая. Табуретка у стены. Зеркало. Полка, на которой лежала ручка. Вешалка с одним пальто — серым, демисезонным, с большими пуговицами.
Комната.
Он увидел не сразу. Сначала — окно. Занавеска, отодвинутая влево. Подушка в горох на подоконнике. Стул, придвинутый к окну, с вмятиной на сиденье, которая повторяла форму тела — так долго на нём сидели, что дерматин запомнил.
Потом — пол.
Зинаида Павловна лежала между стулом и подоконником. На боку, лицом к окну. Левая рука вытянута вперёд, пальцы разжаты, как будто тянулась к чему-то. К подушке. К подоконнику. К свету за стеклом.
Она была в том же байковом халате. В тех же толстых носках. Тапочки стояли рядом, аккуратно, один к одному, — видимо, сняла их перед тем, как встать с кровати. Или они слетели, когда упала.
Врач скорой, женщина лет сорока пяти с усталым, бесстрастным лицом, присела рядом, проверила пульс. Формальность. Всё было понятно и без пульса.
— Давно, — сказала она негромко, ни к кому не обращаясь. — Дней пять-шесть. Может, семь.
Участковый что-то записал в блокнот.
Ринат Маратович стоял в дверях комнаты и не мог двинуться. Не потому что испугался — он видел смерть, его дед умер дома, на руках у бабушки, — а потому что увидел то, что врач и участковый не заметили. Или заметили, но не поняли.
Она лежала лицом к окну. Головой к подоконнику. Рука — к подушке.
Она шла к окну.
Не к двери, не к телефону. К окну.
Ей стало плохо — утром, наверное, как обычно, в половине восьмого, — и она встала, надела тапочки, пошла не за помощью, не к соседям, не к телефону, который висел в прихожей на стене, старый, проводной, с круглым диском. Она пошла к окну. Сесть. Как каждое утро. Подушка, локти, подбородок.
Не дошла.
Два шага. Может, три. От кровати до окна — четыре метра. Она прошла три с половиной.
Участковый опрашивал соседей. Геннадий Степанович открыл дверь в своём сером плаще, хотя был дома, и Компас сразу сунул нос в коридор.
— Да, знал. Конечно. Здоровались. Каждый день.
— Когда последний раз видели?
— А когда она пропала-то?
— Двадцать третьего. Или раньше.
— Двадцать третьего... Нет, не помню. Она всегда в окне сидела. Я вроде и видел, и не видел. Привык, понимаете?
Участковый записал.
Светлана из восьмой квартиры вышла в халате, с мокрыми волосами, и сын тут же выбежал за ней, в одних носках на холодный кафель лестничной площадки.
— Бабушка Зина? Боже мой. Когда? Нет, я не заметила, что окно пустое. Мы утром бежим, вы же понимаете, садик, работа, я на ходу даже не смотрю. Ну, то есть, раньше смотрела, махала ей. А потом... Нет, не могу сказать, когда перестала. Может, неделю назад. Может, раньше.
Она прикусила губу и увела сына за руку.
Людмила из магазина, когда узнала, долго сидела за прилавком, глядя в стену. Потом сказала продавщице Свете: «Подмени на пять минут». Вышла на крыльцо. Закурила, хотя бросила три года назад.
— Я ж ей хлеб носила, — сказала она Ринату Маратовичу по телефону, голос был хриплый, низкий. — Каждый вторник и пятницу. А потом весна, и я подумала... Подумала, что она сама ходит. Потеплело. Зачем носить, если потеплело?
Она замолчала. В трубке было слышно, как щёлкает зажигалка.
— А она не ходила. Да, Ринатик?
— Нет, Люда. Не ходила.
Сына нашли через день. Участковый дозвонился по номеру, который был записан на листке бумаги, приклеенном к холодильнику скотчем. «Игорь» и номер. Больше ничего.
Игорь Алексеевич прилетел из Новосибирска на следующее утро. Высокий, лысеющий, в дорогом пальто, пахнущем чужим городом и аэропортом. Ему было пятьдесят шесть. Он стоял в прихожей квартиры матери и смотрел на вешалку, на которой висело одно пальто.
Ринат Маратович ждал его у подъезда. Зачем ждал, сам не знал. Участковый попросил «быть в пределах доступности на случай вопросов», но вопросов не было. Он просто стоял.
Игорь Алексеевич вышел через полчаса. Глаза были сухие, лицо — серое, застывшее, как маска.
— Вы почтальон? — спросил он.
— Да.
— Это вы позвонили?
— Да.
— Спасибо.
Пауза.
— Она вам рассказывала обо мне?
Ринат Маратович вспомнил: «Сын. В Новосибирске. Далеко. Звонит. Иногда.»
— Немного, — сказал он.
Игорь Алексеевич кивнул. Достал из кармана пачку сигарет, покрутил в руках и убрал обратно.
— Я ей звонил, — сказал он. — Раз в месяц. Иногда реже. У меня работа, дети, вы понимаете...
Ринат Маратович ничего не ответил.
— Я звонил двадцать пятого. Она не взяла трубку. Я подумал — спит. Или в магазин вышла. Перезвонил двадцать седьмого. Опять не взяла. Я подумал...
Он не закончил. Что он подумал — было понятно. Подумал то же, что и Людмила, и Светлана, и Геннадий Степанович. Подумал что-нибудь. Что-нибудь удобное, не требующее действий.
— Я должен был приехать, — сказал Игорь Алексеевич.
Его голос не дрогнул. Но руки, запихивавшие сигареты обратно в карман, двигались неловко, как чужие.
— Давно должен был.
Похороны были скромные. Пришли Людмила, Геннадий Степанович без Компаса, Светлана без сына — оставила у соседки. Ещё две женщины, которых Ринат Маратович не знал — оказалось, бывшие коллеги Зинаиды Павловны по швейной фабрике, которая закрылась в девяносто четвёртом.
Игорь Алексеевич стоял отдельно, в том же дорогом пальто. Жена его не приехала. Дети тоже.
Ринат Маратович пришёл без формы, в тёмном свитере и куртке. Стоял чуть в стороне, не зная, положено ли ему тут быть. Он не был ни родственником, ни другом. Он был почтальоном, который один раз пил у неё чай с мятой.
После кладбища Игорь Алексеевич подошёл к нему.
— Ринат, можно вас на минуту?
Они отошли к оградке чужой могилы. Земля под ногами была мягкая, пропитанная весенней водой.
— Я нашёл в квартире... Мне участковый передал её вещи. Там была тетрадка. Обычная, школьная, в клетку.
Он помолчал.
— Она вела дневник. Не каждый день, но часто. Записывала, что видела из окна.
Ринат Маратович посмотрел на него.
— Там всё. Кто прошёл, во сколько, в чём одет. «Геннадий Степанович вывел Компаса в новом ошейнике, красном». «Светланин мальчик сегодня без палки, зато в новых ботинках, жёлтых». «Ринатик прошёл, поздоровался, куртка у него опять расстёгнута, простудится».
У Рината Маратовича что-то стянулось в горле. Он сглотнул и отвернулся, делая вид, что смотрит на деревья.
— Три тетрадки за два года, — сказал Игорь Алексеевич. — Каждый день. Каждый прохожий. Она знала всех.
Он достал из внутреннего кармана пальто тонкую тетрадку. Зелёная обложка, мятая, с загнутым уголком. Протянул Ринату Маратовичу.
— Я хочу, чтобы вы это взяли.
— Зачем?
— Потому что вы единственный, кто заметил.
Ринат Маратович взял тетрадку. Она была лёгкая, почти невесомая. Он открыл на последней записи. Почерк — крупный, неровный, буквы уезжали вверх, как будто рука не слушалась.
«22 апреля. Вторник. Пасмурно. Геннадий Степанович прошёл в 7.45. Компас хромает на левую заднюю, надо сказать Геннадию Степановичу, чтоб к ветеринару сводил. Светлана с Костиком в 8.10, Костик нёс рисунок, кажется цветок, показал мне, я кивнула. Ринатик не проходил, наверное другой маршрут сегодня. Голуби прилетели поздно, в 9. Пшено заканчивается, надо попросить Людочку. Ноги болят. Ничего. Завтра сяду пораньше, до солнца, говорят будет солнечно».
Завтра.
Она написала «завтра».
Завтра, двадцать третьего, она встала, как обычно, в половине восьмого. Оделась в халат. Сняла тапочки. Или не сняла — надела. Пошла к окну. Подушка. Локти. Подбородок. Двор. Люди.
Не дошла.
Двор жил дальше. Геннадий Степанович выводил Компаса, который действительно хромал на левую заднюю — вывих, как потом оказалось, мелочь. Светлана бежала с Костиком в садик, и Костик по-прежнему таскал с собой палки, солдатиков и рисунки. Людмила торговала хлебом и крупой в угловом магазине.
Окно на первом этаже заклеили газетой изнутри — Игорь Алексеевич перед отъездом, чтобы не пылилось, пока не решит, что делать с квартирой.
Ринат Маратович проходил мимо каждый день. Останавливался на секунду. Смотрел на заклеенное окно. Газета была старая, «Аргументы и факты», мартовский выпуск. Сквозь неё ничего не было видно.
Он носил тетрадку в сумке, между ведомостями и газетами. Иногда, на перерыве, садился на лавку у почтового отделения, открывал и читал. Не подряд, а наугад. Ему казалось, что так правильнее — как будто он сам сидит у окна и видит двор случайным, непредсказуемым взглядом.
«14 марта. Ринатик нёс большую посылку, чуть не упал на льду. Я стукнула в стекло, но он не услышал. Дай бог не расшибся».
«7 февраля. Мороз. Никого. Даже Компас не вышел. Сижу одна. Воробьи тоже попрятались. Тихо, как в пустой церкви».
«3 января. С Новым годом. Никто не поздравил. Игорь звонил тридцать первого, коротко. Ничего, я сама себе сварила пельмени и поставила на стол фотографию Лёши. Вдвоём встретили».
Ринат Маратович закрыл тетрадку. Убрал в сумку. Встал, подтянул ремень и пошёл дальше по маршруту.
У дома четырнадцать остановился. Посмотрел на окно. Газета, пыль, карниз, на котором сидел один воробей.
Воробей повернул голову, посмотрел на него и улетел.
Пшено. Она покупала им пшено. Полкило в неделю.
На следующий день Ринат Маратович купил в магазине у Людмилы пакет пшена. Полкило. Людмила посмотрела на него, на пшено, на него.
— Для кого? — спросила она, хотя уже поняла.
— Для воробьёв, — сказал он.
Она пробила покупку и ничего не сказала. Только, когда он уже вышел, крикнула вслед:
— Ринат! Подожди.
Вышла на крыльцо.
— Я тоже буду покупать. Через неделю — моя очередь. Ладно?
— Ладно, — сказал он.
Он пришёл к дому четырнадцать, высыпал пшено на карниз, под заклеенным окном. Через минуту прилетел первый воробей. За ним второй. Третий. Четвёртый.
Они клевали жадно, быстро, толкая друг друга, ссорясь из-за зёрнышек, и карниз был живой, шумный, дрожащий от крошечных серых тел.
Ринат Маратович стоял и смотрел.
Потом поднял глаза на окно. Газета, пыль, пустота за стеклом.
Но подушка — подушка в мелкий горох — всё ещё лежала на подоконнике. Игорь Алексеевич, видимо, не стал её убирать. Или не заметил.
Она лежала на своём месте, приплюснутая, привычная, вдавленная годами.
Как будто ждала.
Прошёл май. Потом июнь. Листья закрыли окна первых этажей зелёной стеной, и заклеенное окно квартиры номер два стало почти незаметным — просто тёмный прямоугольник за ветками.
Но пшено на карнизе появлялось каждую неделю. То от Рината Маратовича, то от Людмилы. Воробьи привыкли.
А Геннадий Степанович, проходя мимо, стал останавливаться у карниза и смотреть, как они клюют. Компас сидел рядом и тоже смотрел, навострив одно ухо — то, которое стояло торчком.
Однажды, в начале июля, Костик — Светланин мальчик — подбежал к карнизу и замер перед воробьями. Те не улетели. Привыкли к людям.
— Мама, а кто их кормит? — спросил он.
— Дядя почтальон, — сказала Светлана.
— А зачем?
Светлана помолчала. Посмотрела на заклеенное окно. На подушку за стеклом.
— Потому что здесь жила бабушка, — сказала она. — Которая на нас смотрела.
— А куда она делась?
— Уехала.
Костик подумал.
— Далеко?
— Далеко, — сказала Светлана и взяла его за руку. — Пойдём, опоздаем.
Они ушли. Воробьи доклевали пшено, вспорхнули с карниза и разлетелись в разные стороны — маленькие, серые, незаметные. Как те люди, которые каждый день проходят мимо, машут рукой и идут дальше, не оглядываясь.
Подушка в горох лежала на подоконнике.
Карниз был тёплый от солнца.
И если бы кто-нибудь остановился, замер, прислушался — он бы, может быть, расслышал сквозь шум двора, сквозь лай Компаса и детский смех, сквозь шорох листьев и гул далёкой дороги: тихий стук по стеклу изнутри.
Но это, конечно, только ветер. Старый дом скрипит, стёкла дребезжат.
Никто не стучит.
Никто не сидит.
Никто не смотрит.
А пшено — заканчивается. Надо купить.