Алёна нарочно не позвонила заранее.
Если предупредить, у них будет время выстроить оборону, придумать, как половчее отказать, как побольнее напомнить, кто она тут и зачем. А она хотела застать стариков врасплох, чтобы отступать им было некуда, чтобы пришлось решать прямо на пороге, при живом ребёнке на руках. Так, рассудила она, у неё больше шансов.
Деревенская улица плыла в августовском мареве, пахло разогретой пылью и чужими огородами, и Вовка, сомлевший в дороге, тяжело висел у неё на бедре и сопел в шею. Дом она узнала по описанию: синие наличники, рябина у калитки, бочка под водостоком. Калитка стояла незапертой.
Алёна постояла секунду, переложила сына поудобнее, набрала в грудь воздуха, как перед холодной водой, и толкнула щеколду.
***
Во дворе, спиной к ней, на корточках возилась у грядки полная женщина в выгоревшем фартуке. Услышала шаги, начала оборачиваться, ещё не разглядев, кто пришёл, и заранее, по-деревенски, готовила приветливое лицо для случайного гостя.
А потом разглядела.
Лицо у Таисии не сделалось ни злым, ни закрытым, как Алёна себе сто раз представляла по дороге. Оно сделалось другим, и Алёна даже не сразу поняла каким, потому что такого от этой семьи давно не ждала. Оно распахнулось.
– Алёночка, – сказала Таисия и медленно, держась за поясницу, поднялась. Руки у неё были в земле, и она растерянно вытирала их о фартук, и не вытерла, и так и пошла к ним, не сводя глаз с ребёнка. – Господи. Вовка. Это Вовка, да?
Алёна напряглась всем телом. Вот сейчас. Сейчас начнётся.
– Здравствуйте, Таисия Фёдоровна, – выговорила она ровно, держа сына чуть в сторону, прикрывая. – Я к вам по делу. Мне бы поговорить.
– Да что ж на пороге-то говорить, заходи, заходи. – Таисия уже распахивала дверь в сени, суетилась, и голос у неё дрожал. – Саша! Саша, поди сюда! Гляди, кто приехал!
Из глубины двора, из-за поленницы, вышел сухой жилистый старик с рубанком в руке. Александр Петрович увидел их, остановился, и рубанок медленно опустился. Он ничего не сказал. Только смотрел на мальчишку, и кадык у него дёрнулся, и он отвернулся зачем-то, поправил доски на верстаке, которые и так лежали ровно.
Алёна следила за обоими цепко, как следят за противником. Она искала фальшь. Она была уверена, что найдёт.
***
В доме было прохладно и пахло сдобой. На стене мерно стучали ходики, на подоконнике дремал рыжий кот, всё было бедно, чисто и обжито, и Алёна, помимо воли, отметила, что прибрано не наспех, а всегда так.
Вовку усадили за стол, и он, ещё не отойдя от сна и дороги, исподлобья разглядывал незнакомых стариков. Таисия металась от печи к столу, выставляла оладьи, варенье, кружку молока, и руки у неё всё подрагивали, и она то и дело смаргивала и отворачивалась к плите.
– Кушай, внучек, кушай. С дороги-то.
Вовка глянул на мать, спрашивая разрешения. Алёна коротко кивнула. Он потянулся к оладушку, и Таисия смотрела, как он ест, так, будто это было важнее всего на свете.
Алёна сидела на краешке табурета, прямая, готовая. И не находила, за что зацепиться. Она приехала на войну, а войны не было. Это сбивало с толку и почему-то злило ещё сильнее.
Взгляд её упёрся в сервант. За мутным стеклом, среди чашек, стояла фотография. Маленькая, пожелтевшая по краю: Вовка, совсем кроха, в коляске. Та самая карточка, которую Алёна сама, давно, в другой ещё жизни, отправила сюда по почте, вложив в конверт без обратного адреса. Отправила и забыла. А она, оказывается, стояла тут. На самом видном месте. Все эти годы.
Что-то кольнуло Алёну под рёбра, и она поспешно отвела глаза. Не время. Она здесь не за этим.
– Таисия Фёдоровна, – начала она твёрдо. – Я приехала просить. Мне через два дня надо уезжать. Далеко, по работе, на неделю с лишним. И мне Вовку оставить не с кем.
В кухне стало тихо. Только ходики тикали да кот на подоконнике переступил лапами.
***
Вот оно, подумала Алёна. Сейчас.
Сейчас Таисия поджмёт губы. Сейчас вспомнит всё: и как сын привёл в дом, и как ушёл, и чья тут вина, и почему это вдруг теперь, когда приспичило, бывшая невестка вспомнила дорогу. Сейчас начнётся то, к чему Алёна готовилась всю дорогу в душном вагоне, что репетировала, сжимая зубы, чтобы не расплакаться при чужих.
Таисия села напротив. Положила натруженные руки на стол. И сказала просто:
– Так оставляй, конечно. О чём разговор-то.
Алёна моргнула.
– Вы... вы не поняли. На неделю. Может, дней на десять. Совсем.
– Да поняла я, поняла. – Таисия уже улыбалась, и глаза у неё блестели. – Господи, да хоть на месяц. Это ж счастье какое, Алёночка. Мы ж его... мы ж не видали его ни разу живого, только на карточке. Саш, ты слышал? Вовка у нас поживёт!
Александр Петрович стоял в дверях, привалившись к косяку, и крутил в пальцах стружку. Он кивнул, медленно, и сказал хриплым, давно, видно, не использованным для длинных речей голосом:
– Поживёт. Хорошо. Я ему удочку сострогаю. На речку сходим.
И всё. Никаких попрёков. Ни единого слова про сына, про прошлое, про вину. Будто и не было между ними ничего, кроме вот этого мальчика за столом, перемазанного вареньем.
Алёна сидела оглушённая. Она привезла с собой целый арсенал: доводы, оправдания, готовность к скандалу и даже немного денег, спрятанных отдельно, чтобы сунуть, если упрутся. И всё это вдруг оказалось ненужным, повисло в воздухе, и от этой лёгкости ей стало не легче, а тревожнее.
Слишком просто, стучало у неё внутри. Так не бывает. Так не бывает с этой семьёй.
***
Два дня пролетели как один.
Вовка освоился к вечеру первого же дня. Дед выстругал ему кораблик из коры, неказистый, но с настоящей мачтой из щепки, и они вдвоём пускали его в бочке с дождевой водой, и Вовка визжал от восторга, а старик светился тихим, скупым светом и подталкивал кораблик заскорузлым пальцем. Таисия пекла без передыху, будто хотела за неделю накормить внука на годы вперёд.
Алёна наблюдала за всем этим со стороны и не могла избавиться от чувства, что её обманывают. Что вот эта вся доброта зачем-то нужна, что за ней что-то стоит. Она слишком хорошо помнила другое. Помнила, как пять лет назад всё рухнуло, как сын этих людей сначала привёл её сюда невесткой, а потом ушёл, легко и быстро, к другой, и как она осталась одна с младенцем на руках. С этой семьёй у неё были связаны только боль и обида, и доброта в этих стенах казалась ей подделкой.
Утром перед отъездом она засобиралась рано. Поезд уходил в обед, а ей ещё добираться до города, до аэропорта.
– Я телефон оставлю, – сказала она, выдирая из блокнота листок. – Если что, звоните. И мне дайте ваш, я как долечу, наберу, как там Вовка.
Она черкнула на листке свой номер, мобильный, сунула Таисии. Та забегала, заохала, полезла в комод за карандашом.
– Сейчас, сейчас, наш-то запишу... Саш, диктуй.
Александр Петрович достал с полки растрёпанный, разбухший от времени блокнот в дерматиновой обложке, перетянутый аптечной резинкой. Полистал, нашёл нужное.
– Пиши. – Он назвал номер. А потом добавил: – Только это... мы ж номер-то сменили. С прошлого года. На станции линию тянули, всем поменяли. Ты старый-то, если где записан, вычеркни, по старому не дозвонишься.
– Угу, – Алёна сунула бумажку в карман, не глядя, потому что Вовка как раз вцепился ей в подол и завёл губы на плач, и всё внимание переключилось на него. – Хорошо, хорошо.
Старый. Новый. Где-то на краю сознания мелькнуло, что у неё-то их номер записан как раз с тех, давних времён, в потёртой книжке. Мелькнуло и пропало, заслонённое ревущим сыном.
– Вовик, ну ты чего. Я скоро. Я очень-очень скоро.
***
Прощание вышло скомканным.
Вовка ревел и цеплялся, Таисия отрывала его осторожно, приговаривая, дед совал в детский кулак леденец, и в этой суете Алёна торопливо чмокнула сына, подхватила сумку и почти выбежала за калитку, чтобы не разреветься самой. На станцию её отвёз сосед стариков на дребезжащем мотоцикле с коляской.
Только в вагоне, отдышавшись, она спохватилась, что так и не дала им свой номер ещё раз, толком, чтобы записали. Сунула листок Таисии, а записала та его или сунула в фартук, в эту суматоху, бог весть. Ну ничего, успокоила себя Алёна. У них мой есть. У меня их есть. Долечу, сама позвоню.
Она достала из сумки потрёпанную записную книжку, нашла на букву 'Т' нужную страницу. Номер стоял там давно, выведенный ещё её собственной рукой в счастливые времена. Алёна посмотрела на него, и снова что-то кольнуло, и снова она отмахнулась. Что они там говорили про новый? А, неважно. Долечу, разберусь.
В аэропорту, в толчее, она первым делом отыскала стойку с яркой вывеской и купила местную сим-карту той страны, куда летела.
– Так в разы дешевле, чем в роуминге, – привычно объяснила ей девушка за стойкой. – На неделю вам за глаза.
Алёна щёлкнула крышкой телефона, вставила новую карту. Прежний номер, тот, что она черкнула старикам на листке, погас, замолчал до самого возвращения. Об этом она тоже не подумала. Она вообще плохо соображала в тот день, измотанная, с одной мыслью: лишь бы всё сложилось, лишь бы не сорвалась командировка, от которой зависела работа, а от работы зависели они с Вовкой, потому что больше зависеть им было не от кого.
Самолёт оторвался от земли. Шёл две тысячи седьмой год, и связь между двумя точками на карте была тонкой, как ниточка, и порвать её ничего не стоило.
***
Первый раз она позвонила вечером, из гостиницы.
Набрала номер из книжки, тот, давний, с буквы 'Т'. В трубке пощёлкало, потом потянулись долгие гудки в пустоту, один, другой, третий, и оборвались ничем. Алёна нахмурилась, набрала снова. То же самое. Длинные пустые гудки и тишина.
Связь, решила она. Чужая страна, чужой оператор, деревня в глуши. Где там у них поймает. Завтра дозвонюсь.
Назавтра было не до того: переговоры, бумаги, чужой язык, от которого к вечеру гудела голова. Она набрала номер уже в темноте, лёжа. Гудки. Тишина. Набрала ещё раз, и ещё, вслушиваясь, и в груди начало подниматься что-то нехорошее, холодное.
На третий день она звонила утром, днём и ночью. Номер молчал. Не 'занято', не 'абонент недоступен', а вот эти ровные, безразличные гудки, уходящие в никуда, и ни одна живая душа не снимала трубку на том конце.
И тогда Алёна испугалась по-настоящему.
***
Страх рос быстро, как трава в дождь, и питался тишиной.
Она лежала ночами в чужом номере и прокручивала в голове то прощание, и оно теперь виделось ей совсем иначе. Слишком гладко всё прошло. Слишком легко согласились. Ни одного попрёка, ни одного злого слова, ни одной слезы при ней, кроме умильных. А разве так бывает? Разве так встречают нелюбимую невестку, что когда-то увела сына, а потом столько лет носу не казала? Не бывает так. А раз не бывает, значит, было зачем.
И картинка, страшная, складывалась сама собой, кусок к куску. Они всё рассчитали. Они спокойно её отпустили, потому что им только того и надо было: чтобы она уехала и оставила мальчишку. Вот она, месть. Тихая, терпеливая, деревенская месть за брошенного сына. Отняли ребёнка и затаились, отключили телефон, чтобы она не дёргалась, не примчалась раньше срока.
А может, и хуже. Может, они вообще не собираются его отдавать. Может, увезли куда подальше, к родне, в другую глушь, ищи потом по всем деревням. Внука по крови, по тому самому тесту, который сын когда-то, не веря, заставил их сделать, а они сделали и убедились, что Вовка их, родной. Свой. А раз свой, то почему не оставить себе? Сына потеряли, так хоть внук.
Алёна до боли сжимала холодную трубку и слушала гудки, гудки, гудки, и они стучали ей прямо в темя.
Она пыталась дозвониться хоть кому-то из общих знакомых, но общих знакомых с той семьёй у неё, по сути, и не было. Звонила подруге, Свете, но та не брала, и Алёна вспомнила, что у неё самой теперь чужой, заграничный номер, который ни у кого не определяется, на который никто не перезвонит. Она была отрезана. Совсем одна, за тридевять земель, с пустыми гудками в трубке и сыном неизвестно где.
Эти дни она почти не спала. Командировку дотягивала на одной злости. И злость эта, спасительная, постепенно вытеснила страх, потому что злиться было легче, чем бояться. Она перестала умолять трубку и начала готовиться.
Вернусь, думала она, стискивая зубы на ночных переговорах, которые шли уже мимо неё. Вернусь, и не дай бог с его головы хоть волос. Сразу в полицию. Похищение. У меня свидетели, у меня права, я мать. Они у меня узнают месть.
К концу недели у неё внутри всё затвердело, как мёрзлая земля.
***
Обратный путь она почти не помнила.
Самолёт, очередь, разменянная назад родная сим-карта, на которую тут же посыпались какие-то старые рабочие сообщения, но ни одного от стариков, ни единого, и это только подтвердило всё. С вокзала она кинулась не домой, а сразу на электричку, а с электрички на тот же дребезжащий мотоцикл соседа, и всю дорогу по тряской грунтовке репетировала, что скажет, и слова выходили твёрдые, страшные, окончательные.
Она прокручивала в голове, как войдёт. Как потребует ребёнка немедленно. Как, если что, развернётся и поедет в район, в отделение, писать заявление. Она даже представляла лица участкового, понятых, и от этих картинок ей делалось одновременно жутко и сладко, потому что она наконец-то была не жертвой, а той, кто наступает.
Мотоцикл, чихнув, встал у знакомой калитки с рябиной. Алёна слезла, расплатилась, не глядя, и пошла к дому, чувствуя, как колотится сердце где-то в горле.
И у самой калитки замерла.
***
Двор был тот же. Бочка под водостоком, верстак, поленница.
У бочки, спиной к ней, сидел на корточках Александр Петрович, а рядом, под боком у деда, пристроился Вовка. Они вдвоём, склонившись, толкали по воде тот самый кораблик из коры, и дед что-то приговаривал, тихо, неразборчиво, а Вовка хохотал, заливисто, во всё горло, как смеются только дети, которым хорошо и безопасно.
Загорелый. Целый. С исцарапанными о траву коленками, в чистой, не своей, видно, домашней рубашонке, подвёрнутой на запястьях. Живой и счастливый.
Алёна стояла, вцепившись в штакетину, и все её твёрдые, страшные, отрепетированные слова куда-то делись, осыпались, как песок сквозь пальцы. Вот он. Никто его не увёз, не спрятал. Вот он, у деда под боком, пускает кораблик.
Но следом за облегчением накатило что-то ещё, мутное и горячее. Если всё хорошо, если он тут, целый, то почему?.. Почему целую неделю эта тишина, эти гудки, это её сходящее с ума сердце? Если им нечего скрывать, отчего они не брали трубку, отчего бросили её там одну корчиться от ужаса?
Значит, всё-таки нарочно. Значит, всё-таки месть. Не похищение, так пытка. Дали помучиться, поняла она, и злость, отступившая было при виде смеющегося сына, хлынула обратно, удвоенная стыдом за минутную слабость.
Она толкнула калитку.
***
– Где вы были?!
Голос сорвался, вышел чужим, визгливым. Дед вздрогнул, обернулся, кораблик качнулся в бочке. Вовка увидел мать, расплылся было в улыбке, дёрнулся к ней, но осёкся, испугавшись её лица.
– Алёночка, приехала! – На крыльцо, всплеснув руками, выскочила Таисия. – Вернулась, родная!
– Не смейте! – Алёна выставила перед собой ладонь, не подпуская. Её трясло. – Не смейте так со мной. Я неделю! Слышите, целую неделю вам звоню! Днём, ночью, до посинения! Молчок! Где вы были? Что вы тут устроили?
Она уже не выбирала слов, они лились сами, ядовитые, накопленные за бессонные ночи.
– Я думала, я с ума сойду! Я уж думала, вы его увезли! Я думала, в полицию идти! Я заявление готова была писать, про похищение! Слышите? Я думала, вы мне мстите! За Олега вашего! Ребёнком моим мстите!
Последнее слово она почти выкрикнула, и оно повисло над тихим двором, страшное и стыдное.
Вовка заплакал. Дед поднялся, грузно, держась за поясницу, и стоял молча, и лицо у него было не злое, а какое-то убитое.
А Таисия не закричала в ответ. Не вспыхнула, не кинулась защищаться. Она вдруг как-то осела, постарела на глазах, прижала руку ко рту и смотрела на Алёну, и в глазах у неё стояли слёзы, но не обиды, а чего-то совсем другого.
– Господи, – прошептала она. – Так ты... так ты, девочка, тоже не дозвонилась?
***
Слово 'тоже' ударило Алёну в самое нутро и остановило на полуслове.
– Что значит тоже? – выговорила она, и собственный голос показался ей далёким.
Александр Петрович, не сказав ни слова, повернулся, тяжело поднялся на крыльцо, ушёл в дом. Слышно было, как он там чем-то шуршит. Вернулся он быстро. В руках у него был тот самый растрёпанный блокнот в дерматиновой обложке, перетянутый аптечной резинкой.
Он подошёл, снял резинку и раскрыл блокнот перед Алёной, прямо на весу, и ткнул в страницу чёрным, в навечно въевшейся копоти, пальцем.
– Вот, – сказал он хрипло. – Гляди.
Страница была исписана его корявым почерком. Имена. Светка. Нинка. Подругина мать. Какая-то Ольга с работы. Десяток имён, и напротив каждого номер, и каждое имя жирно, крест-накрест, перечёркнуто. Все до единого.
– Мы тебя всю неделю ищем, – сказал дед. – По всем, кого вспомнили, кого ты когда обмолвилась. У соседки старую твою записную нашли, что ты позабыла когда. Подружек твоих обзвонили. А они говорят, уехала, мол, за границу, по тутошнему номеру не достать, а тамошнего у неё никто не знает. Ниночка твоя так и сказала: 'не теряйтесь, она сама объявится'. А мы места себе не находили.
Таисия подхватила, торопливо, сквозь слёзы, будто боялась не успеть оправдаться:
– Мы ж и тебе названивали, и так, и эдак, на бумажке-то твоей цифру одну, видать, второпях не разобрали, ты так черкнула, не понять. И гудки одни. Я уж думала, разбилась наша Алёночка где-то по дороге, лежит... Саша вон в район собрался ехать, узнавать.
Алёна не слушала дальше.
***
Она медленно, как во сне, полезла в карман куртки и достала свою записную книжку.
Раскрыла на букве 'Т'. Вот он, номер, тот самый, по которому она неделю долбилась из чужой страны, до судорог в пальцах. Старый. Выведенный её собственной рукой в той, прошлой жизни.
А рядом, на полях, свежо белел сложенный вчетверо листок, который ей сунул дед перед отъездом. Тот, который она тогда, в реве и суматохе, запихнула в карман не глядя.
Алёна развернула его непослушными руками. Другой номер. Новый. С прошлого года.
'Мы ж номер-то сменили, – всплыл в памяти хриплый голос. – Ты старый-то вычеркни, по старому не дозвонишься.'
Она вычеркнуть забыла. Она по старому и звонила. Все семь дней. Из другой страны, с заграничной симки, на которую и они дозвониться не могли, и подруги её не могли, потому что не было ещё тогда ни сетей этих, ни переписок, ничего, по чему человека находят за минуту, а был только обрывок старого номера в потёртой книжке да тонкая ниточка через десяток перечёркнутых имён.
Не было никакой мести. Не было похищения. Была одна сменённая на станции телефонная линия, одна заграничная сим-карта, один не разобранный впопыхах листок. Целая неделя ужаса, выросшая из ничего, из пустоты, из её собственной торопливости и из её собственной готовности поверить в самое плохое про этих людей.
Алёна опустилась на чурбак у поленницы. Ноги не держали.
***
– Я звонила по старому, – сказала она тихо, не поднимая головы. – Вы говорили. Я забыла вычеркнуть. Я неделю звонила в пустоту.
Никто ничего не ответил. Только Вовка, уже не плача, подошёл бочком, привалился к материнскому колену, и она машинально обняла его, прижала, уткнулась лицом в макушку, пахнущую речкой и солнцем, и плечи у неё затряслись.
Таисия осторожно опустилась рядом на корточки, обняла обоих, и Алёну, и внука, тёплыми, в земле, руками.
– Ну что ты, что ты, – забормотала она. – Всё ж хорошо. Нашлась. Вон какая чёрная от страху, а нашлась.
– Я думала, вы меня ненавидите, – выдавила Алёна сквозь слёзы. – За Олега. Я думала, вы за него на мне...
– Дурочка, – Таисия гладила её по голове, как маленькую. – Да мы с ним самим пять лет как не знаемся. С тех самых пор, как он с тобой так. Растили-растили, а он... Стыдно нам за него, Алёночка. Перед тобой стыдно, перед Вовкой. Мы ж думали, ты и на порог нас не пустишь, поделом. А ты приехала. Сама. Привезла его.
Александр Петрович стоял рядом, мял в руках снятую резинку и смотрел в сторону, на бочку, где всё качался на воде брошенный кораблик.
– Вы приезжайте, – сказал он вдруг, ни на кого не глядя. – Не на неделю. Так. Когда захочется. Мы ж родные. Внук у нас один. И ты... ты тоже, чего уж.
***
Гостила она в тот раз ещё три дня, сверх всякой нужды, потому что уезжать было нельзя, не получалось.
Перед отъездом Алёна вынула из книжки старую страницу на букву 'Т', ту, с мёртвым номером, аккуратно её выдрала и порвала. А новый номер, со свежего листка, переписала набело, крупно, и сверху приписала, чтобы уж наверняка: 'баба Тая и деда Саша'.
Дед вышел проводить их к калитке. Сунул Вовке в карман завёрнутый в тряпицу кораблик, чтоб не потерялся в дороге.
– Долетите, домой доберётесь, сразу звякни, – сказал он. – Чтоб мы тут не выдумывали себе.
– Звякну, – пообещала Алёна. – Теперь дозвонюсь.
И когда она в тот же вечер, уже из города, набрала номер, новый, правильный, и в трубке после первого же гудка раздалось встревоженное, родное 'алё, Алёночка, вы как, доехали?', она долго не могла ответить.
Просто стояла и слушала живой голос в трубке, там, где целую неделю были одни пустые гудки.