Приёмный покой районной больницы пах хлоркой и мокрой шерстью. Сирена за окном захлёбывалась и стихла, хлопнули двери, и санитары вкатили носилки. На них хрипел мужчина в разодранной кожаной куртке, с переломом бедра, открытым настолько, что брючина намокла насквозь.
— Андрей Викторович, ваш, — крикнула медсестра Лида, накидывая на каталку клеёнку.
Андрей вышел из ординаторской на ходу натягивая перчатки. Дежурство шло к концу, на столе остывал стакан с чаем, а в коридоре жена технички мыла линолеум, и пахло мокрой тряпкой.
— Сколько промилле?
— Не мерили. По запаху — литр.
Пациент мычал, поводил головой из стороны в сторону, и из угла рта тянулась слюна. Андрей наклонился, осмотрел ногу, оттянул веко, посветил фонариком в зрачок.
— Капельницу. Готовьте к операционной. Я позвоню Петренко.
— Петренко на вызове, — сказала Лида. — Вы один.
Андрей кивнул. Он работал в этой больнице семнадцать лет, и слово «один» здесь не означало ничего особенного. Он взял лоток, протёр кожу вокруг раны, начал обрабатывать края. Пациент дёргался, бормотал что-то про какой-то «жигуль», про «не успел тормознуть», про «бабу с девкой» — и от этого бормотания Андрею хотелось вымыть ему рот хлоргексидином.
Зазвонил городской телефон в углу. Лида сняла трубку, послушала, побледнела. Положила трубку очень аккуратно, как кладут стекло.
— Андрей Викторович.
Он не поднял головы.
— Андрей Викторович, — повторила она тише.
Он поднял.
— Это из ГАИ. На переходе у школы. Ольга Сергеевна и Маша.
Он смотрел на неё ещё секунды три. Потом перевёл взгляд на пациента. Пациент бубнил: «...я ж говорю, выскочили, бабка с пацанкой, я тормозил...»
Лида сделала шаг к нему, протянула руку.
— Андрей Викторович, отойдите. Андрей Викторович.
Он не отошёл. Он стоял над раной, держа в правой руке скальпель, и смотрел на чужое мокрое лицо. В голове было совершенно пусто, как в палате после выписки. Он сделал короткое движение кистью — одно, аккуратное, привычное движение, каким врачи делают сотни разрезов в неделю. Только не там. Скальпель ушёл вбок и вверх, под нижнюю челюсть, в правую сторону шеи.
Лида вскрикнула. Андрей опустил руку. Скальпель упал в лоток с тихим звоном. Он отступил на шаг и остановился у стены, между шкафом с бинтами и стойкой капельницы. Он стоял так, пока в приёмный покой не вбежала вторая медсестра, потом санитары, потом дежурный по отделению. Никто его не трогал. Все обходили его, как обходят шкаф.
На суде он сидел прямо, в светлой рубашке, которую ему передала сестра жены. Адвокат говорил, что у подсудимого аффект, что у подсудимого утрата, что у подсудимого репутация. Прокурор говорил, что у подсудимого медицинское образование и что подсудимый не мог не понимать. Андрею задавали вопросы. Он отвечал на два: фамилия и год рождения. На остальные — молчал. Судья дала ему 10 лет общего режима.
Когда его выводили, сестра жены крикнула из зала: «Андрюш, ты только живи». Он повернул голову, посмотрел на неё, как смотрят на дальнюю станцию из окна вагона, и пошёл дальше.
В колонии он работал в санчасти. Сначала уборщиком, потом фельдшером, потом ему стали приносить порезы, фурункулы, аппендициты. Начальник медчасти, толстый майор с одышкой, держал его при себе и закрывал глаза на то, что осуждённый Андрей фактически оперирует. Андрей не разговаривал ни с кем. На прогулке стоял у сетки, смотрел в поле. По вечерам читал старые медицинские журналы, которые приносила в санчасть жена начальника. Через 7 лет его освободили по УДО.
Из ворот колонии он вышел в чужой куртке, в чужих ботинках, с пакетом, в котором лежали справка, паспорт и расчёска. В кармане — деньги, которые передала на дорогу всё та же сестра жены. Не много. Хватило бы на месяц комнаты в городе.
Он сел на автобус до Пскова. На вокзале, в зале ожидания, рядом с буфетом, к нему подсел человек в кожаной кепке, с серьгой в ухе, лет пятидесяти.
— Брат, у тебя глаза как у моего покойного отца. Тяжёлые. Ты откуда?
Андрей промолчал.
— Я Йошка. Йошка Микулай. У меня в деревне дом стоит. Половина пустая. Брат умер, царство ему, половина пустая стоит, никто не живёт. Я бы продал недорого. Тебе угол нужен?
Андрей посмотрел на него. На столе перед Йошкой стояли пустая стопка и блюдце с огурцом.
— Сколько?
Йошка назвал цену. Это было ровно столько, сколько лежало у Андрея в кармане, минус билет на электричку.
— Бумаги?
— Бумаги напишем у нотариуса в районе, всё чин по чину. Ты человек серьёзный, я вижу. Я цыган, но я не цыган-вор. Я цыган-хозяин. Поедем.
Они поехали. Нотариус в районе оказался женщиной с усталым лицом и быстрой ручкой. Бумаги действительно были подписаны. Андрей расписался дважды, отдал деньги, получил копию. Йошка купил по дороге две бутылки и буханку чёрного хлеба. К деревне они подошли пешком от автобусной остановки — три километра по разбитой грунтовке, по полю, мимо заброшенного коровника.
Дом стоял на отшибе, под старой липой. Большой, в полтора этажа, с пристройкой и сараем. Двор был утоптан, по двору ходили куры и две собаки. На крыльце сидела старуха в платке, чистила картошку в подол.
— Вот, — сказал Йошка, — твоя половина. Заходи.
Андрей поднялся на крыльцо со своим чемоданом — старым, ещё институтским. Старуха посмотрела на него, не сказала ни слова, продолжила чистить.
Внутри было одно большое помещение. Печь посередине, длинный стол у окна, лавки вдоль стен, на полу — половики. В дальнем углу, у глухой стены, висела грязная ситцевая занавеска, отделявшая от комнаты примерно три на три метра пространства. За занавеской стояла железная кровать с провисшей сеткой, табурет и старый комод без одной ручки. Окна за занавеской не было.
В комнате находились люди. Двое мужчин лет сорока курили у печи. Женщина с младенцем на руках сидела на лавке. Ещё одна женщина, помоложе, замешивала тесто в большой миске. Трое детей возились на полу с тряпичной куклой. Они все посмотрели на Андрея и на чемодан.
Андрей замер у занавески. Он стоял так, наверное, минуту. Потом обернулся к Йошке.
Йошка широко улыбнулся.
— Что, не понравилось? Половина дома, как обещал. Вот занавеска, вот кровать, вот твой угол. Половину по площади мерить — я мерил, не сомневайся.
— Деньги, — сказал Андрей очень тихо.
— Какие деньги, брат? Денег нет. Я по дороге купил две бутылки, остальное уже не моё. Бумага у тебя на руках, всё законно. Живи. Мы тебя не тронем.
Один из мужчин у печи засмеялся. Засмеялись дети — не понимая чему, но за компанию. Старуха с крыльца не оборачивалась.
Андрей поставил чемодан на пол у занавески, сел на край кровати. Сетка опустилась почти до пола. Он сидел и смотрел в стену. За занавеской женщина продолжала месить тесто. Пахло луком, керосином и пелёнками.
Идти ему было некуда.
К вечеру шум в доме не утих, а будто только разогнался. Пришёл ещё один мужчина — высокий, худой, с двумя мальчишками. Пришла женщина в чёрном платке с двумя маленькими — мальчиком лет 9 и девочкой лет 6. Девочка прижимала к груди пластмассового зайца без уха. Женщина прошла мимо занавески, не задержав взгляда, села в углу у окна и стала чинить мальчику штаны.
Андрей лежал поверх одеяла, не разуваясь. На потолке, в свете единственной лампочки, проступали разводы от старых протечек. За занавеской пили чай, ругались по-цыгански, кого-то хлопали по плечу, кто-то плакал, кто-то смеялся. Андрея никто не звал. Это было хорошо.
Ночью он почти не спал. Под утро встал, тихо вышел во двор. У колодца стоял мужик в галошах на босу ногу — тот самый, высокий и худой.
— Воды наносить? — спросил Андрей.
Мужик поглядел на него с удивлением. Не ответил. Андрей взял два пустых ведра, стоявших у сруба, опустил бадью, поднял. Сделал ходку, вторую, третью. К пятой во дворе появился Йошка в наброшенном на майку пиджаке.
— Ты чего, гаджо?
— Воду таскаю.
— Зачем?
— Надо же кому-то.
Йошка посмотрел на него, поковырял в ухе, ушёл.
К обеду Андрей нарубил дров. К вечеру починил электропроводку в сенях, которая искрила. На него никто не смотрел и никто не благодарил. Но за ужином женщина с тестом — её звали Радой — поставила перед занавеской миску щей и кусок хлеба. Не позвала. Просто поставила и ушла. Андрей вынес миску в сени, поел стоя у окна, вернул её на стол вымытой.
Так пошли дни.
Он не считал их. Он научился ходить по дому, не глядя на людей, и люди научились ходить мимо его занавески, как мимо столба. Он перекрыл крышу над сараем — старый шифер заменил на куски рубероида, которые нашёл у коровника. Он вычистил колодец. Он подковал лошадь — Йошка держал старую кобылу для базара, копыто загноилось, Андрей срезал больное место сапожным ножом, промыл, забинтовал тряпкой с дёгтем. Лошадь стояла смирно, нюхая его плечо.
К нему привели соседского пацана — внука бабки из крайнего дома. Пацан упал с забора, плакал, держал руку на отлёте. Бабка вошла без стука, оглядела дом, перекрестилась, кивнула Андрею:
— Йошка сказал, у вас тут лекарь.
— Не лекарь.
— А кто?
Андрей не ответил. Он усадил мальчишку на лавку, ощупал плечо. Вывих. Он сел рядом, поговорил с пацаном про собаку, спросил, как зовут, отвлёк, и в одно движение вправил сустав. Мальчишка взвизгнул и тут же замолчал, изумлённо вертя рукой. Бабка достала из платка десятку, попыталась всунуть. Андрей отвёл её руку.
— Не надо.
— Ну, тогда яиц принесу.
Яйца она принесла на следующий день. С тех пор к занавеске стали приходить — то с порезом, то с ангиной, то с фурункулом. Андрей всех принимал молча, делал, что мог, ничего не брал. Йошка хмурился, но не вмешивался. В доме у Андрея появились на комоде свёрток с бинтом, флакон зелёнки и пузырёк йода — кто-то из соседей принёс из района.
Женщину в чёрном платке звали Земфира. Ей было 35 лет. Она была вдовой младшего брата Йошки, который умер прошлой весной — отравился самопальной водкой на свадьбе у дальней родни. У неё было двое: Митя 9 лет и Злата 6 лет.
Земфира с Андреем не разговаривала. Она вообще мало с кем разговаривала. Утром поднимала детей, кормила, отправляла в школу — Митю за три километра пешком, в маленькую сельскую, где ещё держались два учителя на семь учеников. Злата сидела дома, у бабки на коленях. Земфира готовила, стирала, чинила. У неё были тёмные глаза, в которых не было ни любопытства, ни злости, ни усталости — просто не было ничего. Так смотрят на стену, когда стена уже изучена.
Иногда Андрей ловил себя на том, что он останавливается у окна и смотрит, как она идёт через двор с ведром. Он останавливался, замечал это, и шёл дальше.
В сентябре пошли дожди. В октябре — холода. В ноябре выпал снег, и больше уже не сходил. Дом топили четыре раза в день. Андрей колол дрова с утра до обеда, и его перестали отгонять от поленницы. Йошка как-то раз, подвыпивший, остановился рядом, посмотрел, плюнул в снег и сказал:
— Ты странный гаджо. Деньги отдал и не дерёшься. Других таких я не видел.
Андрей опустил топор.
— Что тебе надо, Йошка.
— Мне? Ничего. Я просто говорю. Сидим с тобой под одной крышей, надо же что-то говорить.
— Не надо.
Йошка усмехнулся, ушёл в дом.
В декабре, перед самым Новым годом, случилось с Митей.
Андрей в это время был в сенях, разбирал старый радиоприёмник, который ему принёс сосед — наладить. Он услышал крик. Кричала Злата — тонко, без слов. Потом закричала Рада. Потом загремели сапоги.
Митя лежал на снегу у сеновала. Сеновал был старый, на высоких столбах, с подгнившими досками. Митя забрался туда за прошлогодним сеном — кормить кроликов. Доска проломилась. Он упал плашмя, животом на торчащую из снега старую борону, которую забыли убрать с осени. Когда Андрей выбежал во двор, Земфира уже держала сына на руках. Митя был в сознании, но бледный — той особой бледностью, которую Андрей знал слишком хорошо.
— В дом, — сказал Андрей. — Не трясите.
Митю занесли. Положили на длинный стол, сдвинув посуду. Андрей расстегнул на нём ватник, поднял рубаху. Живот был мягкий, но Митя дышал часто и неглубоко, и взгляд у него уже расплывался. Андрей коротко прощупал, надавил в одном месте, в другом. Пульс на запястье был частый и слабый. Губы у мальчика начинали синеть.
Андрей выпрямился.
— До района — сколько? — спросил он у Йошки.
— Сорок километров. Дорогу замело со вчера. Машина не пройдёт.
— Телефон.
— Не работает второй день. Провод оборвало.
Андрей посмотрел на Земфиру. Земфира стояла рядом со столом и держала сына за руку. Глаза у неё были по-прежнему пустые, только теперь в этой пустоте появилось что-то ещё — как трещина на льду, тонкая, но идущая вглубь.
Он сказал ей:
— У него внутри кровь идёт. Если не сделать — час, может, полтора.
Она ничего не ответила. Только кивнула. Один раз.
Андрей не помнил, когда последний раз держал в руках настоящий скальпель. Семь лет в санчасти — это другое. Семь лет санчасти — это порезы, нарывы, иногда грыжа. Полостная — это полостная.
— Йошка. Кипятка. Много. Самый чистый таз — выскоблить с песком и обварить. Простыни — белые, не штопаные. Спирт есть?
— Самогон.
— Давай самогон. Лампу керосиновую — две. Иголку швейную с ниткой — прокалить. Лида… — он запнулся. — Рада. Будешь стоять рядом. Будешь делать, что скажу.
Йошка стоял и не двигался.
— Йошка.
— Гаджо, ты что задумал. Если он у тебя на столе…
— Если я не задумаю, через час его не будет. Иди.
Йошка пошёл.
В доме закрыли двери, выгнали детей в дальний угол к бабке. Земфира сама грела воду, сама обваривала таз. Андрей разделся до майки, вымыл руки самогоном до локтей — три раза. Он не смотрел ни на кого. Внутри у него было то же оцепенение, что в приёмном покое 7 лет назад — но другое. То было оцепенением падения. Это — оцепенением сосредоточенности.
Из инструментов у него был сапожный нож, который он за час до этого выправил на бруске и прокипятил, две швейных иголки, нитка, ножницы Рады для шитья, и зажим, который он сделал сам из двух гнутых вилок, перевязанных проволокой. Лампу-керосинку Земфира держала над столом сама, на вытянутых руках, как держат икону.
Андрей наклонился к мальчику. Он сказал тихо:
— Митя, ты меня слышишь?
Мальчик чуть приоткрыл глаза.
— Ты сейчас поспишь. А потом проснёшься. Хорошо?
Митя моргнул.
Спирта в качестве наркоза было мало, и Андрей понимал, чего стоит то, что он сейчас будет делать. Он сказал Раде:
— Держи плечи. Йошка — ноги. Сильно. Если рванётся — всё кончится.
Он сделал первый разрез.
Что было дальше, Земфира потом не могла вспомнить по порядку. Она помнила только две вещи: жёлтый круг света от керосинки и спину Андрея — неподвижную, чуть сгорбленную, очень прямую в плечах. Она стояла, выставив руки с лампой, и не отрываясь смотрела ему в затылок. Из угла слышно было, как Злата всхлипывает, и как бабка ей шепчет: «Цыц, цыц, цыц».
Андрей работал в полной тишине. Один раз он попросил «ещё света» — Земфира пододвинула лампу. Один раз сказал: «Зажим». Йошка подал. Один раз Митя дёрнулся, и Рада навалилась всем весом. Андрей не остановился.
Когда он наконец выпрямился и снял окровавленные тряпки в таз, на дворе уже светало. На столе под чистой простынёй лежал мальчик, спокойно дышащий ровно и глубоко. Андрей постоял минуту, держась за край стола. Потом отошёл к печке, опустился на пол, прислонился спиной к тёплой стенке, и сидел так, не закрывая глаз.
Земфира поставила лампу на лавку. Подошла к сыну. Положила ладонь ему на лоб. Постояла. Лицо у неё было то же самое, что всегда. И вдруг что-то с этим лицом сделалось — медленно, не сразу. Уголок рта поехал вниз, потом подбородок собрался в мелкие складки, потом из левого глаза по щеке поползла одна слеза, тяжёлая, как капля смолы. За ней вторая. Земфира не вытирала. Она стояла и плакала молча, не издавая ни звука, и Андрей с пола у печки смотрел на неё, и ему было нечего сказать.
Через двое суток Митя начал есть бульон. Через неделю сел. Через две — встал.
А через три к Андрею в угол пришёл Йошка.
Он отдёрнул занавеску без стука. Сел на табурет. Достал кисет.
— Гаджо.
Андрей сидел на кровати, держал на коленях развинченную радиолу.
— Я тебе скажу одно. Ты пацана спас, это правда. За это весь табор тебе должен, и я первый. Хочешь — деньги соберём, хочешь — корову. Возьми и уходи.
— Не надо мне.
— Надо. Слушай дальше. Ты на Земфиру смотришь. Я вижу. И она на тебя смотрит. И это я тоже вижу. У нас так нельзя, гаджо. Она вдова брата. Она наша. Дети наши. Ты — чужой. Тебя приняли, пока ты в углу. Если ты к ней пойдёшь — тебя не примут. Её — выгонят. Детей — заберут. Я этого не хочу. Я тебя по-хорошему прошу: уходи.
Андрей долго молчал.
— Когда?
— Сегодня. До темна.
Андрей кивнул. Йошка ушёл, не глядя.
Андрей встал, достал из-под кровати свой институтский чемодан. Положил туда две рубахи, бритву, расчёску, паспорт, справку об освобождении, копию купчей. Радиолу оставил на табурете — пусть забирает сосед, всё равно почти починена. Он постоял у занавески, потом отдёрнул её и вышел в большую комнату.
В комнате никого не было, кроме Земфиры. Она сидела у окна и чистила картошку. Митя спал на печи.
Андрей сказал:
— Земфира.
Она подняла глаза.
— Я ухожу.
Она положила нож. Посмотрела на чемодан в его руке. Кивнула — так же, как тогда, у стола. Один раз.
Он вышел.
Тракт был занесён по щиколотку. Снег скрипел. Деревня осталась за спиной — серые крыши, дым из труб, лай собак. Андрей шёл, держа чемодан в правой руке, и не оглядывался. До автобусной остановки было три километра. Дальше он не загадывал.
Через полтора километра он услышал сзади. Сначала — далёкий скрип полозьев, потом — голоса. Он не обернулся, пока сани не поравнялись.
В санях сидела Земфира. На коленях у неё — закутанная в платок Злата. Сзади, прижавшись к матери, — Митя, бледный ещё, но живой. Лошадь была Йошкина, старая кобыла. Правила Земфира сама.
Она натянула вожжи. Лошадь стала.
— Андрей.
Это было первое слово, которое она ему сказала за все месяцы.
— Забирай нас троих. Или никого.
Он стоял с чемоданом в руке посреди дороги. Он посмотрел сначала на неё, потом на детей. У Златы из-под платка торчал пластмассовый заяц без уха. У Мити под глазами были синяки от слабости. Земфира сидела прямо, держа вожжи, и в глазах у неё на этот раз что-то было — не свет ещё, нет, но и не пустота.
Он положил чемодан в сани. Сел рядом с детьми. Сказал:
— Поехали.
Земфира тронула.
До города они добирались двое суток — сначала на санях до района, потом на попутке, потом на электричке. Йошка вслед не послал никого. Земфира потом сказала только: «Я ему всё оставила. Дом братнин. Кобылу. Всё».
В городе Андрей пошёл к сестре жены. Он не был у неё 7 лет. Она открыла дверь, посмотрела на него, на женщину с двумя детьми за его спиной — и молча отступила, пропуская в коридор. В тот же вечер она достала из шкафа папку, в которой хранила его документы, диплом, трудовую, фотографии Ольги и Маши.
— Андрюша, — сказала она. — Я всё ждала.
Восстанавливать врачебную лицензию после судимости — дело долгое. Андрея взяли в городскую больницу санитаром. Он мыл полы в том самом отделении, где когда-то оперировал. Старые коллеги его узнавали, останавливались в коридоре, не зная, что сказать. Он кивал и шёл дальше с ведром. К концу первого месяца его перевели в перевязочную — помогать сёстрам. К концу третьего главврач вызвал его к себе и сказал: «Будем писать ходатайство. Документы готовь».
Земфира устроилась уборщицей в школу, куда пошёл Митя. Злату определили в подготовительный. Сняли две комнаты в коммуналке на окраине. Купили детям ботинки. Земфира первый раз за полгода надела цветной платок — не чёрный.
Зимой и весной Андрей ни разу не съездил на кладбище. Он знал, где Ольга и Маша. Сестра жены показала ему ещё в первый день, на плане. Но он не ехал. Он не знал, как туда зайти.
В апреле, в воскресенье, Земфира сказала:
— Поедем.
— Куда.
— К твоим. Пора.
Он посмотрел на неё. Она держала в руках узелок, в котором были конфеты — детям положить на оградку, как делают в её родне. И ещё пучок жёлтых первоцветов, купленных у бабки на остановке.
Они поехали вдвоём. Дети остались у сестры жены.
Кладбище было на краю города, за рекой. Старое, разросшееся, с кривыми тропинками. Андрей помнил дорогу до участка. Он шёл первым, Земфира — за ним, держа цветы. Они остановились у двойной оградки. Внутри стояли два памятника — серый камень побольше, серый камень поменьше. Овальные фотографии. На одной — Ольга, чуть улыбается, в той самой блузке, которую он ей подарил на годовщину. На второй — Маша в школьной форме, первоклассница, с двумя бантами.
Андрей стоял у оградки и смотрел. Он стоял долго. Земфира за это время разложила конфеты, поставила цветы в банку, прибрала прошлогодние листья. Потом отошла на шаг и тоже встала.
Андрей не плакал. Он смотрел на овальные фотографии и не мог найти внутри ничего, кроме одного очень тихого, очень ровного: «здравствуйте».
Земфира сказала рядом:
— Андрей.
Он повернулся. Она взяла его правую руку — большую, рабочую, с уже потемневшими от санитарской работы костяшками — и положила её себе на живот, поверх платка. Под платком был чуть округлившийся, твёрдый, тёплый изгиб.
— Здесь твой, — сказала она.
Он стоял ещё секунду. Потом губы у него сделались сухими, и он прикусил нижнюю, и сделал тяжёлый вдох через силу, как делают, когда воздуха вокруг вдруг становится мало. Он опустился на колени между двух памятников, на молодую апрельскую траву, ещё короткую и редкую. Положил левую ладонь на холмик Ольги, правую — на холмик Маши. Голову опустил.
Земфира стояла над ним и ждала.
Он сказал — не им, а в землю, тихо, так, что Земфира едва услышала:
— Простите. И благословите.
Ветер прошёл по верхушкам берёз за оградой. С ближнего креста сорвалась и улетела какая-то птица. Земфира положила ладонь ему на затылок, подержала. Потом убрала.
Андрей поднялся. Отряхнул колени. Взял её под локоть. Они пошли к выходу — мимо чужих оградок, мимо сторожки, мимо женщины, продающей у ворот свечи и пасхальные веточки. У ворот Земфира остановилась, обернулась один раз на дальний угол кладбища. Андрей не обернулся. Он смотрел вперёд — туда, где за рекой начинался город, в котором у него теперь была работа, женщина рядом, двое чужих детей, которых он уже привык называть про себя нашими, и третий, который ещё не родился.
Они вышли за ворота и пошли к остановке.