— Тоня, ты приляг, чего сидеть-то. Глаза уж слипаются.
Антонина кивнула и пошла в дальнюю комнату. Прилечь так прилечь. Только легла она не на кровать, а в старое кожаное кресло. Сняла очки, положила на колени. Спать совсем не хотелось.
В прихожей завозились. Пришла Алла. Опять с гостинцами, опять на весь вечер.
Алла дружила с их домом года два. Появилась — и будто всегда тут была. По средам приносила пирог, по выходным — настойку. Геннадий её привечал. Антонина — терпела. Не чужой же человек, вроде.
Дверь дальней комнаты никогда плотно не закрывалась. Перекосило косяк ещё при матери. Антонина давно привыкла. А сейчас вдруг поняла: через эту щель слышно всё. До словечка.
На кухне звякнули чашки.
— Геночка, ну садись, не топчись. Разговор-то взрослый.
— Аллочка, ты потише. Тоня там.
— Спит твоя Тоня. Я ж видела, её повело уже к девяти.
Антонина не шевельнулась. На серванте, прямо напротив, стояла фотография матери. В простой рамке. Мать смотрела куда-то мимо.
— Так вот. По-умному надо, Гена. Квартира на ней одной записана?
— На ней. От матери досталось.
— Вот. А ты тут девять лет живёшь. Ремонт делал? Делал. Окна менял? Менял.
— Ну менял…
— А прав у тебя — ноль. Случись что — и на улицу, золотце. К дочке своей поедешь, в Тверь?
Геннадий засопел. Антонина знала этот звук. Так он сопел, когда не знал, что ответить.
— Тоня не выгонит.
— Сегодня не выгонит. А завтра? Бабы — они знаешь какие. Я ж по-родственному говорю.
Перстень Аллы стукнул по столу. Раз, другой. Будто отбивала такт.
— Что предлагаешь-то? — выдавил Геннадий.
— Долю. Половину пусть на тебя перепишет. По-семейному, тихо. Скажешь — для надёжности, мол, мало ли. Она и не поймёт.
Антонина медленно надела очки. Зачем — сама не знала. Так стало виднее фотографию.
— А если не согласится? — Гена совсем сник.
— А ты не спрашивай так в лоб. Ты подведи. «Тонечка, давай по уму всё оформим, чтоб дети потом не грызлись». Она и растает.
— Хитро это как-то.
— Не хитро, а с головой! Гена, тебе пятьдесят восемь. Ты о себе подумай хоть раз.
Антонина сидела. Не шевелилась. В груди было пусто и холодно, как в выстуженной комнате.
Девять лет. Окна он, значит, менял. Окна. Она вспомнила, как сама бегала по магазинам, как с бригадиром торговалась, как ему же потом борщ варила, пока он «руководил».
— Аллочка, а тебе-то с этого что? — вдруг спросил Гена.
Повисло молчание на кухне. Антонина чуть подалась вперёд. Вот это вопрос. Молодец, Гена. Хоть раз.
— Мне? — Алла хохотнула. — Мне ничего. Я ж за тебя радею. Не чужие же.
— Угу, — себе под нос буркнула Антонина.
— Просто, — Алла понизила голос, — ну, переоформите, а там, может, и мне уголок найдётся. У меня ж со съёмом беда, ты знаешь. А вы тут вдвоём в трёх комнатах болтаетесь.
Вот оно как.
Антонина откинулась обратно в кресло. Теперь всё встало на места. И пироги по средам. И настойка. И «золотце».
— Не, Алла, ты это брось, — заволновался Гена. — Я про тебя уговору не было.
— Да не сейчас же! Сперва долю выбей. А там видно будет. Я ж не тороплю.
— Тоня меня раскусит.
— Не раскусит, если не дурак. Подкатывай ласково. С цветами там. С разговорами про будущее.
Антонина усмехнулась в темноте. С цветами. Геннадий за девять лет цветы дарил дважды: один раз на свадьбу, второй — когда забыл годовщину и спохватился у метро.
На кухне зашуршало. Кажется, Алла собиралась.
— Ладно, золотце, я пошла. Ты думай, думай. Только не тяни. Время-то идёт.
— Угу, — сказал Гена.
— И Тоньке привет. Спит, бедная. Умаялась.
Хлопнула дверь. Геннадий потоптался в прихожей. Потом заглянул в дальнюю комнату — осторожно, на цыпочках.
Антонина успела закрыть глаза. Дышала глубоко, мерно. Спит и спит.
— Тоня? — шёпотом.
Она не отозвалась.
Гена постоял, повздыхал. Ушёл. Скоро из спальни донёсся его храп.
А Антонина сидела до утра. Не плакала. Не металась. Сидела и думала про мать.
Мать эту квартиру тянула одна. На заводе сорок лет. В очередь на жильё встала, когда Тоня ещё в школу бегала. Получила — расплакалась на весь подъезд. А потом отписала дочери. Всё, что нажила.
«Чтоб у тебя угол был, Тонька. Свой. Чтоб никто не попрекнул».
К утру за окном посерело. Антонина встала, размяла затёкшую спину. Спина ныла, плечи каменные. Ну и пусть.
Геннадий проснулся, шаркая, приплёлся на кухню.
— Доброе утро, Тонь. Как спалось?
— Прекрасно, — отозвалась она. — Как убитая.
Он повеселел.
— Вот и хорошо. Слушай, я тут подумал… — он замялся. — Может, нам это… по уму всё оформить? Документы там. Чтоб надёжно.
— Угу. — Она поставила перед ним тарелку. — Какие документы, Геночка?
— Ну… на квартиру. Чтоб по-семейному.
— А-а. — Она села напротив. — Дело хозяйское. Подумаем.
Гена расцвёл. Заработало, видать. Сидел, ел кашу, поглядывал на неё ласково. Даже руку через стол потянул.
— Ты у меня молодец, Тоня. Понятливая.
— Стараюсь, — сказала Антонина.
В среду опять явилась Алла. С пирогом, с настойкой, вся в улыбках.
— Тонечка, золотце, как же ты бледненькая! Совсем себя не бережёшь.
— Берегу, Аллочка, берегу. — Антонина приняла пирог. — Спасибо, что не забываешь.
— Да как же забыть! Мы ж почти родные. — Алла уселась, перстень привычно стукнул по столу. — Я вот всё думаю про вас. Гена-то не молодеет. Надо бы вам дела семейные в порядок привести.
— Какие дела?
— Ну, бумажные. Чтоб всё по-честному. А то живёте — и ничего не оформлено.
Антонина поставила перед ней чашку.
— А ты-то откуда про наши бумаги знаешь, Аллочка?
Алла на секунду запнулась. Перстень замер.
— Так… Гена обмолвился. По-дружески.
— Обмолвился. — Антонина села. — Понятно.
— Ты не подумай чего! — заторопилась Алла. — Я ж от души. Хочешь, я и нотариуса хорошего знаю? Свой человек, по-божески возьмёт.
— Своего нотариуса, значит. — Антонина чуть улыбнулась. — Заботливая ты у нас.
— А то! — Алла приосанилась, наглость снова взяла своё. — Я ж всё для людей. Меня попроси — я с того света достану.
— Верю, — сказала Антонина. — С того света — это ты можешь.
Алла не уловила. Закивала, довольная.
Через два дня Антонина съездила в город. Сказала Гене — к врачу, на давление. Геннадий покивал, давление так давление. Дал ей на маршрутку, расщедрился.
Вернулась к обеду. Спокойная. Поставила варить борщ.
А вечером, когда Гена опять завёл про «оформить по уму», Антонина обтерла ладони фартуком и достала из шкафа сложенный лист.
— Вот, Геночка. Оформила.
Гена схватил, развернул. Читал долго. Губы шевелились.
— Это… завещание?
— Угу. На внучку. На Лизоньку. Чтоб у девочки угол был. Свой. Чтоб никто не попрекнул.
Гена поднял глаза. Лицо стало серым.
— А я?
— А ты живи, — Антонина пожала плечами. — Кто ж тебя гонит. Пока живёшь.
— Тоня, ты что… ты что себе…
— Ничего, Геночка. Ешь, стынет.
Он положил бумагу. Каша застряла в горле. Так и сидел, не зная, куда руки деть.
— А Аллочка-то твоя нотариуса предлагала, — добавила Антонина, помешивая в кастрюле. — Своего. По-божески.
Гена дёрнулся.
— Какого нотариуса? Я… я не говорил ей ничего такого.
— Ну как же. Она про наши бумаги всё знает. По-дружески.
Гена приоткрыл рот. Слова не нашлись.
— Ешь, — сказала Антонина. — Стынет ведь.
К концу месяца Алла перестала ходить. Ни в среду, ни в выходные. Ни пирога, ни настойки.
Гена спросил как-то, осторожно:
— А чего Аллочка не заглядывает?
— Не знаю, — Антонина дёрнула плечом. — Видать, угол себе нашла. Где-нибудь подальше.
И добавила, разливая борщ по тарелкам:
— Не у нас же.
Гена смолчал. Шаркнул тапками, ушёл к себе.
А Антонина домыла посуду и пошла прилечь в дальнюю комнату. В кресло. Кровать она теперь как-то разлюбила.
Сидела, перебирала спицы — давно хотела внучке носки связать, всё руки не доходили. Дверь, как всегда, не закрывалась плотно. И через щель было слышно, как на кухне капает кран.
Хороший звук. Спокойный. Свой.