Желтая картонка валялась прямо в грязи у калитки. Я нагнулась, подняла. Табель успеваемости за восьмой класс. Год тысяча девятьсот восемьдесят четвертый. Имя зачеркнуто синей ручкой, но прочитать можно. Василий Кочетков. Наш Васька.
Я подняла глаза. Анна Ивановна стояла на крыльце. В одном халате, хотя на улице уже ноябрь холодит. Смотрела на дорогу, где растворился Васин грязный уазик.
Я живу через забор. Хочешь не хочешь — видишь.
И я видела, что дело идет к худу. Ваське сейчас пятьдесят шесть. Возраст солидный, а ума не нажил. Месяц назад он вернулся из города на постоянно. Осел в материном пустом доме на краю села. На работу не устроился. Зато стал ходить к бывшей учительнице.
Раз в три дня — как по расписанию.
Сначала по-тихому приходил. Сядет на крыльцо, курит. Потом начал голос повышать. А на прошлой неделе я сама видела, как Анна Ивановна вынесла ему пачку денег. Пенсию свою сняла с книжки. Тридцать две тысячи отдала прямо в руки.
Он пересчитал, сунул в куртку и даже не кивнул.
Люди в автолавке болтали. Нюра-продавщица клялась, что Васька в городе в долгах как в шелках. Кредитов набрал на триста тысяч рублей. Машину разбил, бизнес какой-то прогорел. А теперь вот с пенсионерки тянет.
Я решила — хватит.
Взяла банку маринованных помидоров. Пошла через калитку.
Анна Ивановна сидела на летней кухне. На столе — старая клеенка с выцветшими подсолнухами. Чайник остыл давно. Она смотрела в окно пустым взглядом.
— Зачем отдала, Анна Ивановна? — спросила прямо.
Она вздрогнула. Поправила очки на переносице.
— Должна я ему, Вера. Должна.
Я поставила банку на стол. Стукнула стеклянным дном.
— Кому должна? Алкашу городскому? Он из тебя жилы тянет. Тридцать тысяч отдать! На дрова себе не оставила.
Она помолчала. Встала, шаркая калошами по линолеуму. Подошла к комоду. Достала синюю папку с документами. Оттуда и выпал этот самый табель, который я ей час назад с земли принесла.
— Я ему жизнь сломала, — тихо сказала она. — В восемьдесят четвертом.
Я смотрю на нее. Жду. Не перебивала.
— Он по математике ничего не знал. Пустой был совершенно. За четверть — двойка. За год — двойка. Его отец тогда пришел в школу. Сказал: останется на второй год — убью. Забью вожжами насмерть прямо в сарае. А Ванька Кочетков мог. Помнишь Ваньку?
Я кивнула. Ванька пил страшно. Рука тяжелая.
— И я пожалела. Поставила Васе тройку. Нарисовала в табеле, чтобы только живым остался. Он восьмой класс закончил, аттестат получил. И с ним в город уехал. В техникум поступать.
— И что? — не поняла я. — Спасся же.
Анна Ивановна мотнула головой. Села обратно на табуретку, ссутулилась.
— Он вчера сказал, Вера. Если бы я тогда двойку поставила, его бы отец выдрал. Но он бы остался в деревне. Пошел бы в ПТУ на тракториста. Жил бы здесь. Землю пахал. Семью завел бы. А так — поверил в себя. В городе связался с плохой компанией. Техникум бросил. И всю жизнь по наклонной. Говорит, это я виновата. Своей добротой фальшивой дала ему билет туда, где ему не место.
Слушать это было тошно.
Капля за каплей он ей вбивал это в голову. Что из-за жалости учительской он стал никем. И она верила. Платила за свою нарисованную тройку сорок лет спустя.
Вечером калитка хлопнула так, что у меня собака под крыльцо забилась.
Я вышла в сени.
Васька стоял посреди двора. Пьяный, куртка нараспашку, глаза злые.
— Открывай, Ивановна! — орал он на всю улицу. — Я знаю, похоронные у тебя лежат! Давай сюда долг!
Я пошла к забору.
— Васька, пошел вон. Участкового вызову.
Он зыркнул на меня через штакетник.
— Не лезь, Петровна. У нас с ней свои счеты. Она мне жизнь похерила. Всю судьбу переломала бумажкой своей.
Дверь скрипнула. Анна Ивановна вышла на крыльцо. В руках та самая синяя папка. И коробок спичек.
Она спустилась по ступенькам. Шаг за шагом. Костяшки пальцев побелели.
— Давай деньги, — буркнул он, протягивая грязную руку. — Мне еще полтинник нужен. И в расчете на этот месяц.
Анна Ивановна остановилась в метре от него.
— Денег нет, Вася.
— Как нет? — он шагнул к ней. — Должок платежом красен!
Я вцепилась в доски забора. Готова была лезть.
Но Анна Ивановна открыла папку. Достала пожелтевший табель.
— Ты сорок лет за эту тройку цепляешься, Василий. Всё оправдание ищешь своему безделью. А жизнь свою ты сам прожил. Не я за тебя водку пила. Не я кредиты на машины брала.
Он замер. Рот приоткрыл.
— Ты что несешь, старая? Да я из-за тебя в город поперся!
— Я ошибку исправляю.
Она чиркнула спичкой. Огонек дрогнул на ветру. Она поднесла его к краю картонки. Бумага вспыхнула быстро. Старая, сухая.
Васька отшатнулся, словно его ударили.
— Эй! Ты что творишь? Документ!
Пепел посыпался на снег. Огонь подобрался к ее пальцам, но она не бросала, пока пламя не лизнуло кожу. Только тогда бросила остатки на землю и растоптала калошей.
— Всё, Вася. Нет больше табеля. Нет больше долга. Иди вон с моего двора.
Она сказала это тихо. Но так, что Васька отступил на шаг.
— Да ты… да я тебя… — он задохнулся.
— Иди. Вон.
Он посмотрел на черный пепел. На ее прямое лицо. Сплюнул густо в сугроб и пошел к калитке. Не оборачивался.
Я перешла через двор. Анна Ивановна стояла молча. Растирала замерзшие пальцы правой руки. Только сейчас я увидела, как у нее трясутся губы. Я не стала лезть с разговорами. Некоторым вещам надо просто дать случиться.
Вся деревня потом гудела. Васька всем в магазине рассказывал, как старая учительница лишила его последнего утешения. Совести, мол, у нее нет, оставила помирать с голоду. Люди делились надвое. Кто-то говорил: правильно сделала, нечего бугая шестидесятилетнего кормить пенсией. А кто-то шептался: довела парня до края в юности, обманула систему государственную, а теперь вышвырнула на мороз. Ванька-то Кочетков из него бы тогда дурь вожжами выбил, глядишь, нормальный работящий мужик бы вырос, а не вот это всё.
А я сижу на кухне. Смотрю на свою печку.
И думаю.
Если бы она тогда не сжалилась и влепила ту справедливую двойку на растерзание отцу — стал бы он нормальным человеком?