Таня пришла в среду с утра, пока я ещё не вставала.
Я слышала, как она открыла дверь своим ключом — тихо, почти бесшумно. Потом звук стула, бумаги на столе. Она сказала: бабуль, это просто документ на управление счётом, чтобы тебе самой в банк не ездить. Голос у неё был ровный, не торопливый. Я тогда подумала: хорошо, что она заботится.
Семьдесят четыре года. Глаукома — левый глаз не видит ничего, правый — силуэты, контуры, пятна света. В банк я давно не езжу. В поликлинику — только с соседкой Людой с третьего этажа.
Ручку она вложила мне в руку сама.
Потом сказала: спи ещё, я на работу. Хлопнула дверь. Чай, который она якобы поставила, оказался холодным — значит, не ставила вовсе. Я нашарила кружку только через час.
Три месяца я ждала, что придёт смс из банка. Не приходило. Людмила, дочь моей соседки, как-то раз помогла мне позвонить на горячую линию — там сказали, что остаток на карте восемьсот двенадцать рублей. Пенсия была четыре дня назад.
Я тогда убрала телефон в карман халата и пошла поставить чайник.
Таня жила на той же улице, в десяти минутах пешком. Замуж не вышла, детей нет, снимала однушку — четыре года на одном месте. Я радовалась: хоть стабильность.
Она заходила раз в неделю, по средам. Иногда приносила пакет из Пятёрочки — хлеб, кефир, одну упаковку котлет. Иногда приходила с пустыми руками, но тогда ненадолго. Спрашивала про здоровье, про ногу, которую я подворачивала ещё в позапрошлом году. Нормально слушала.
— Ты хорошо выглядишь, — говорила она.
Я знала, что нет. Но было приятно.
Она пила чай, смотрела в телефон — я слышала, как скользит пальцем по экрану, — и уходила. Иногда до пяти минут не доходило.
Микрозаймы я узнала от внука Гены. Он приехал из Воронежа на майские, позвонил мне с порога: ба, ты знаешь что Танька должна трём конторам? Я не знала. Он говорил долго, я плохо улавливала — что-то про проценты, про коллекторов, про то, что Таня брала под четыреста процентов годовых. Называл суммы. Я не запоминала цифры — они скользили мимо, как чужие.
Гена сел рядом, взял мою руку.
— Она с твоей карты снимает. Каждый раз как приходит пенсия.
Я молчала. За окном ехала машина — медленно, потом остановилась. Двигатель заглох.
— Ба?
— Слышу.
Я сидела и думала, что Таня всё-таки приносила котлеты. Что голос у неё был ровный. Что, может, она сама не понимает, как это выглядит со стороны. А потом думала: понимает. И именно поэтому пришла утром, пока я ещё не проснулась.
За всё это время — восемь месяцев — с карты ушло больше шестидесяти тысяч.
Гена хотел позвонить ей сразу. Я попросила: не надо.
Таня пришла в следующую среду. Я сидела за столом — специально, не в кресле. Слышала, как она вошла, поставила пакет на пол у двери.
— Привет, бабуль. Я хлеб взяла и творог.
— Сядь, — сказала я.
Она, кажется, удивилась — пауза была длинная.
— Что-то случилось?
— Сядь.
Она села напротив. Я слышала, как она кладёт телефон на стол — вниз экраном, характерный звук.
— Ты снимала с моей карты, — сказала я. Не вопрос.
Долгое молчание. Потом:
— Я собиралась вернуть. Ты же понимаешь, у меня была ситуация…
— Восемь месяцев.
Она не ответила.
Я шла к этому разговору всю неделю, пока Гена помогал мне восстановить выписку и объяснял, куда нажимать, чтобы телефон читал цифры вслух. Я репетировала, что скажу. Но сейчас сидела и думала о том, что она маленькая была — боялась темноты, я оставляла ночник в коридоре. Что это была глупость с моей стороны — думать об этом сейчас.
Я перекладывала ложку с места на место. С правого края скатерти — на левый. Обратно.
— Мама знает? — спросила я.
— Нет.
— Папа?
— Они разведены семь лет, бабуль.
— Помню.
Холодильник гудел. Давно надо было вызвать мастера — три месяца этот звук. Я всё откладывала. С улицы долетел трамвай — далеко, почти неслышно. Скатерть под пальцами была шероховатой, в мелкую клетку, стиранная-перестиранная. Во рту стоял привкус утреннего чая — холодного, как всегда. Я вдруг подумала: надо купить новую скатерть. Совершенно некстати.
— Я не хотела тебя грузить, — сказала Таня. — У меня правда была ситуация. Это временно.
— Восемь месяцев — это не временно.
Она что-то сказала тихо — я не разобрала. Может, извини. Может, нет.
Я не стала переспрашивать.
— Что ты теперь сделаешь? — спросила она.
— Отзову доверенность.
Пауза.
— Ты уже всё решила.
— Да.
Она ушла — не хлопнула, закрыла аккуратно. Я слышала шаги на лестнице вниз. Потом лифт — у нас девятиэтажка, лифт есть. Щёлкнул, поехал. Стихло.
Гена в тот вечер помог мне позвонить в банк. Там объяснили: доверенность отзывается через заявление, но нужно лично или с нотариусом. Гена договорился — женщина, которая работает с людьми с нарушениями зрения, приедет домой.
В пятницу нотариус пришла в половине двенадцатого. Пахло от неё сухим, цветочным — не духами, скорее тальком. Говорила чётко, медленно, повторяла каждый пункт дважды.
Я подписала отзыв доверенности. Рука не дрожала. Я сама удивилась.
Гена уехал в воскресенье. Обнял в дверях: позвони если что, я сразу. Лифт спустился и щёлкнул внизу.
Таня не написала. Не позвонила.
На кухонном подоконнике стоит горшок с фикусом — она подарила три года назад, на день рождения. Я не поливала его целую неделю. Потом всё-таки полила. Он ещё живой. Я каждый раз нахожу его руками, когда открываю окно — он всегда на одном месте.
Я злилась на Таню ещё долго. А потом поняла: я злилась и на себя. За то, что не переспросила, когда она вложила ручку мне в руку. За то, что решила — хорошо, что заботится.