В ночь на девятнадцатое июля 2001 года на даче в подмосковном Дедовске было душно так, что простыни казались мокрыми. Стояла та страшная московская жара, когда воздух не движется и дышать нечем даже у открытого окна. Наталья проснулась оттого, что правая рука вдруг сделалась чужой, тяжёлой, словно к ней привязали мешок с песком. Она хотела позвать мужа и не смогла. Губы шевельнулись, а слова не вышло.
Что это. Почему я не могу сказать. Миша, Миша, проснись же…
Михаил Филиппов проснулся сам, от того особого животного чувства, какое бывает у людей, проживших вместе долгие годы, когда беда ещё только входит в дом. Он включил свет и увидел жену с перекошенным лицом, и в эту секунду понял всё, хотя ещё ничего не знал.
— Наташа? Наташенька, что с тобой? Скажи что-нибудь.
Она смотрела на него и молчала. Самая любимая женщина страны, актриса, чей грудной, тёплый голос знала наизусть вся огромная держава от Бреста до Камчатки, лежала и не могла выговорить ни слова.
Голос, который любили все
Чтобы понять весь ужас той ночи, надо знать, чем был для страны этот низкий, бархатный тембр.
Когда в 1976 году на экраны вышла «Сладкая женщина», страна влюбилась в Аню Доброхотову, простую работницу кондитерской фабрики. Гундаревой было около двадцати восьми, а играла она женщину через все её годы, три судьбы в одной, и делала это так, что зрительницы узнавали в ней себя, своих матерей, соседок по коммуналке. Потом была Надя Круглова в картине «Однажды двадцать лет спустя», мать огромного семейства, и снова вся страна обмерла от нежности.
Её любили какой-то особой, домашней любовью. Не восхищались издали, как холодными красавицами, а считали своей, родной. Мужчины писали ей мешками писем с предложениями руки и сердца. Женщины поверяли свои беды, будто близкой подруге.
Письма приходили в театр пачками, перетянутыми бечёвкой. Гримёрша как-то втащила очередную стопку и охнула.
— Наталья Георгиевна, да куда ж вам столько. Тут и от заключённых есть, и от моряков с Тихого океана.
— Положи на подоконник, — отвечала Гундарева, снимая грим. — Вечером почитаю. Им же ответить надо, людям-то.
И ведь отвечала, многим. Считала это таким же делом, как выйти на сцену.
А ведь сама она мечтала играть совсем иное.
В Театре имени Маяковского, куда Гундарева пришла в 1971 году и где прослужила до последнего дня, главный режиссёр Андрей Гончаров долго не давал ей больших ролей. Держал на эпизодах. Потом, в 1974-м, понадобилось срочно ввести новую исполнительницу на роль Липочки в «Банкроте» по Островскому, которую прежде играла Доронина. Дали десять дней на репетиции. Через десять дней театральная Москва ахнула.
— Гончаров, где вы её прятали? — спрашивали режиссёра коллеги.
— Нигде не прятал, — усмехался он. — Просто пришло её время.
Спустя пять лет ей доверили Катерину Измайлову в «Леди Макбет Мценского уезда». Спектакль продержался на сцене многие сезоны, и зал каждый раз замирал, когда выходила она.
Тот, кто был рядом
Михаил Филиппов служил в том же театре. Они знали друг друга годами, поначалу как товарищи по сцене, обедали вместе, обсуждали роли, и однажды поняли, что врозь больше не могут.
В 1986 году они поженились. Это был её третий брак и, как оказалось, единственный настоящий. Прежние два развалились, был и тяжёлый аборт, о котором она потом горько жалела до конца своих дней, понимая, что детей у неё уже не будет. С Филипповым всё стало иначе. Они прожили вместе девятнадцать лет, и эти годы она называла единственным временем, когда была по-настоящему счастлива.
Дома её знали не такой, какой видели на экране. Не звонкой хохотушкой, не сладкой женщиной. Михаил позже скажет о ней удивительные вещи, которые мало вязались с её солнечным образом.
— Ты была ребёнком, — напишет он. — Но ты была грустным ребёнком, в тебе жила никому не ведомая печаль.
За веселье на сцене она расплачивалась дома тихой тоской, мучилась чужим горем, чужим хамством, несправедливостью так, словно всё это случалось с ней самой.
Мотор без тормозов
Беда не пришла случайно. Её готовили годами, и сама Наталья тоже к ней приложила руку.
Она работала на износ, как работают только люди, которым кажется, что иначе нельзя. Театр, съёмки, гастроли, репетиции, и так десятилетиями без передышки. К началу нового века врачи уже находили у неё гипертонию, давление скакало, но она отмахивалась. Курила много, не желая бросать. А ещё в 1999 году решила похудеть и взялась за дело с тем же яростным упорством, с каким бралась за роли: морила себя голодом, глотала какие-то таблетки, легла под нож пластического хирурга.
Я же актриса. Я должна быть в форме. Камера толстых не любит. Ещё одну роль, ещё один сезон, потом отдохну.
Это «потом отдохну» она повторяла себе годами. А организм считал по-своему. Сердце, сосуды, нервы, всё это копило усталость, как копит долги человек, живущий не по средствам.
Врачи предупреждали её прямо. Говорили, что с таким давлением на сцену выходить опасно, что надо лечь, обследоваться, отдохнуть хотя бы сезон.
— Наталья Георгиевна, вы себя в гроб загоните, — твердил ей один знакомый доктор. — Поберегитесь. Театр без вас постоит.
— Театр-то постоит, — отвечала она, — а я без него не постою. Что мне без сцены делать, на лавочке семечки лузгать?
И снова выходила к зрителю, через силу, на уколах, потому что иначе жить не умела. Привычку отдавать себя без остатка не вытравишь никакими предписаниями. И однажды по этим долгам пришлось платить разом, в ту душную июльскую ночь.
Год, чтобы научиться ходить заново
С дачи её повезли в Институт Склифосовского, и по дороге стало хуже. Двадцать первого июля Наталья впала в кому. Врачи поставили страшный диагноз: обширный ишемический инсульт.
Несколько дней её жизнь висела на волоске. Филиппов почти не уходил из больницы. Сидел в коридоре, ловил каждого врача, ждал. И она вытащила себя, очнулась, вернулась с того края, куда уходят без возврата.
Но вернулась не прежней.
Из больницы её выписали только через год, летом 2002-го. Целый год ушёл на то, чтобы заново выучить простейшее: держать ложку, переставлять ноги, складывать звуки в слова. И всё это время был с ней он. Михаил кормил её, поднимал, водил по палате, держа под локоть, повторял с ней по слогам каждое короткое слово, как повторяют с маленьким ребёнком.
— Скажи: «дом», — просил он. — Ну же, Наташа. «До-о-ом».
Она напрягалась всем лицом, и иногда получалось, а иногда нет, и тогда из глаз катились слёзы, потому что женщина, владевшая словом, как никто в стране, теперь билась над одним коротким слогом.
Филиппов придумал свою систему. Приносил в палату фотографии, старые афиши, ставил музыку, которую она любила, и тихо говорил с ней часами, не требуя ответа, лишь бы она слышала живую речь и тянулась обратно к жизни.
Главное, чтобы она не сдалась. Пусть злится, пусть плачет, только бы не опустила руки. Я вытащу. Я не для того девятнадцать лет был счастлив, чтобы теперь отступить.
Коллеги по театру навещали редко. Не из чёрствости, а от той робости, какая нападает на здоровых перед лицом большого несчастья: люди просто не знали, что сказать, и боялись своей беспомощности. Гончарова, своего режиссёра, она уже не дождалась: он ушёл из жизни осенью 2001-го, через несколько месяцев после её комы. Так разом обрывалась целая эпоха Театра имени Маяковского.
Самое жестокое
Природа умеет быть изощрённо жестокой. Из всего, что отняла у неё болезнь, страшнее всего была немота.
Речь так и не восстановилась до конца. Тембр изменился, стал хриплым, чужим, не её. И она, всю жизнь говорившая со сценой и экраном так, что миллионы плакали и смеялись по её воле, теперь стеснялась себя такой. Сама не хотела, чтобы её слышали.
Это не я говорю. Это какая-то чужая старуха каркает вместо меня. А ведь как звучало раньше, любую интонацию могла взять, любую. Лучше молчать. Пусть думают, что мне нечего сказать.
Молчание стало её крепостью и её тюрьмой одновременно.
Двигалась она всё меньше. Почти не ходила, больше лежала или сидела, на прогулку её вывозили в кресле-каталке. В 2002 году случилась новая беда: во время прогулки Наталья поскользнулась и сильно ударилась затылком. После этого падения здоровье покатилось вниз окончательно, и ходить она перестала совсем.
Кроме мужа, оказалась подле неё ещё одна верная душа. Поклонница по имени Ирина, прибившаяся к актрисе ещё в добрые годы, помогавшая ей на гастролях, стала для неё почти дочерью. Когда пришла беда, Ирина не отступилась: ухаживала, поддерживала, не покидала ни в больнице, ни дома.
Летом её вывозили на дачу. Филиппов выкатывал кресло на дорожку, под старые яблони, ставил так, чтобы солнце не било в глаза, и она подолгу сидела, глядя на сад, на возню птиц, на проплывающие облака. Иногда он читал ей вслух, иногда они просто молчали вдвоём, и в этом молчании было больше близости, чем во многих разговорах.
— Хочешь, чаю принесу? С тем вареньем, что ты любишь? — спрашивал он.
Она чуть заметно кивала, и он шёл в дом, а возвращаясь, заставал её всё в той же позе, с тем же отрешённым взглядом, устремлённым в зелёную глубину сада.
Гостей она почти не принимала. Стеснялась показываться немощной, ей хотелось остаться в чужой памяти прежней, экранной. Из всего огромного круга друзей и поклонников остались считаные верные люди, и каждого из них она в душе благодарила за то, что они приходят не к народной артистке, а к ней самой, беспомощной и больной. Дни сливались в один долгий, тихий день, и только смена времён года за окном напоминала, что жизнь ещё идёт своим чередом.
Так и тянулись эти четыре года. Дом, кресло, тихие комнаты, муж, который выучился делать всё, чему никогда не учат артистов: переворачивать, обтирать, кормить с ложки, угадывать желание по одному взгляду.
Зачем он со мной возится. Я же теперь не я. Ушёл бы, пока молодой. А он не уходит. Господи, чем я заслужила такого.
Он не уходил. Ему и в голову не приходило уйти.
Прощание
К весне 2005 года она стала совсем плоха, временами переставала узнавать близких. За неделю до конца, в один из светлых промежутков, она вдруг попросила у всех прощения, будто чувствовала, что время вышло.
Пятнадцатого мая 2005 года Наталье снова стало плохо. Её повезли в больницу Святителя Алексия, и по дороге сердце остановилось. Повторный инсульт, теперь кровоизлияние, не оставил ей ни единого шанса. Ей было пятьдесят шесть лет.
Филиппов был с ней до самого конца, как был возле неё все четыре года этого медленного угасания, и все девятнадцать лет до того.
Грустный ребёнок
Через два года после её смерти он издал книгу. Назвал просто: «Наташа». Туда вошли её рисунки и акварели, его стихи, их записочки друг другу, которыми они перебрасывались за долгую совместную жизнь, и около сорока фотографий: смешная девочка с бантом, начинающая актриса, народная любимица, усталая женщина на даче.
Это была не книга воспоминаний знаменитости о знаменитости. Это было объяснение в любви человеку, которого больше нет.
Страна запомнила её сладкой женщиной, звонкой, тёплой, своей. Муж знал другую: грустного ребёнка с никому не ведомой печалью внутри. Голос, который любили миллионы, замолчал за четыре года до её смерти. Но рядом всё это время сидел человек, которому слова и не были нужны, потому что он понимал её и без слов, по одному взгляду, до самой последней минуты.