Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ТИМУР ГИЛЬМАНОВ

Как психология может давать и забирать

Часть первая. Систематика Мы приходим к психологии так, как приходят к свету — за теплом, за облегчением, за тем, чтобы внутри наконец прояснилось. Пришёл с болью — ушёл, получив для неё имя; пришёл с хаосом — ушёл, увидев в нём форму. И почти никогда мы не задаём себе один тихий вопрос: способен ли этот свет не только согреть, но и обжечь. А он способен, и в этом нет ровно ничего мистического, потому что у любого инструмента, который дотягивается до самой глубины человека, по самой его природе есть и обратная сторона лезвия. Одно и то же слово, одна и та же тонкая концепция, один и тот же акт истолкования способны вернуть человека самому себе — а способны и тихо увести его от себя; способны расширить его до собственных настоящих размеров — а способны сжать до чужого определения. И вопрос, который стоит научиться задавать, звучит не так, как мы привыкли. Не «помогает ли психология вообще» — это почти бессмысленно, — а гораздо честнее и точнее: в какую сторону она движет вот этого живог

Часть первая. Систематика

Мы приходим к психологии так, как приходят к свету — за теплом, за облегчением, за тем, чтобы внутри наконец прояснилось. Пришёл с болью — ушёл, получив для неё имя; пришёл с хаосом — ушёл, увидев в нём форму. И почти никогда мы не задаём себе один тихий вопрос: способен ли этот свет не только согреть, но и обжечь. А он способен, и в этом нет ровно ничего мистического, потому что у любого инструмента, который дотягивается до самой глубины человека, по самой его природе есть и обратная сторона лезвия. Одно и то же слово, одна и та же тонкая концепция, один и тот же акт истолкования способны вернуть человека самому себе — а способны и тихо увести его от себя; способны расширить его до собственных настоящих размеров — а способны сжать до чужого определения. И вопрос, который стоит научиться задавать, звучит не так, как мы привыкли. Не «помогает ли психология вообще» — это почти бессмысленно, — а гораздо честнее и точнее: в какую сторону она движет вот этого живого человека вот в эту самую минуту.

У этого вопроса, к счастью, есть ответ — не интуитивный, не «на ощущение», а такой, который можно разложить на ясный критерий и проверить рукой. Это первая из трёх статей, и у неё своя отдельная работа: выковать сам инструмент — спокойно, на языке механизмов, без единого имени живого человека и без всякого полемического азарта. Азарту мы дадим волю в третьей. Здесь я хочу неторопливо выложить несущую стену, на которую обопрётся всё остальное.

Старый ключ: психология тоже бывает саногенной и патогенной

Начну с того, что у этой мысли есть родная русская родословная, и было бы почти расточительством ею не воспользоваться. Юрий Орлов когда-то ввёл различение, которое только на первый взгляд кажется простым: мышление бывает саногенным, то есть рождающим здоровье, и патогенным, рождающим страдание. И решает тут не содержание мыслей, а их внутреннее устройство — одна и та же ситуация, прокрученная в голове одним способом, исцеляет, а прокрученная другим, ранит и закрепляет рану навсегда. Орлов говорил об этом применительно к тому, как человек обходится сам с собой и со своими обидами.

Я предлагаю сделать смелый, но совершенно прямой шаг и распространить тот же закон на саму психологию — на неё как на практику, как на язык, как на целую культуру. Потому что психология тоже бывает саногенной и патогенной, и определяет это вовсе не тема, которой она занята, не безупречность терминов и не количество дипломов у говорящего, а её собственное внутреннее устройство — то, что она на самом деле делает с человеком на уровне механизма. Можно произносить абсолютно верные вещи и при этом действовать патогенно. И можно совсем простыми, негромкими словами делать нечто глубоко исцеляющее. Вся эта статья, по сути, — попытка показать, где именно проходит граница между тем и другим.

Единственный критерий: субъектность

Если свести эту границу к одному-единственному слову, словом этим будет субъектность — авторство человека над собственной жизнью.

Психология даёт всякий раз, когда возвращает человека самому себе и наращивает его авторство: его способность быть субъектом собственного опыта, а не его объектом, автором собственного текста, а не персонажем в чужом. И психология забирает всякий раз, когда привязывает человека к истолкователю и наращивает зависимость — когда мягко превращает его в читателя чужого текста о нём самом.

Эту мысль удобно носить в кармане в виде короткой формулы, к которой мы будем не раз возвращаться: хорошая психология делает тебя бо́льшим автором себя, а плохая — бо́льшим читателем чужого текста о тебе.

Всё, что я разберу дальше, — лишь частные проявления этого одного. Я выделю шесть осей, шесть пар противоположностей, и на первый взгляд они покажутся разными вещами: слово, способ познания, обращение с чувством, образ человека, итог всей работы. Но сквозь каждую из них проходит один и тот же вопрос, и я прошу вас держать его в уме всю дорогу, как держат за нитку, идя через лабиринт: субъектность от этого расширяется или сжимается? человек становится бо́льшим автором себя — или бо́льшим читателем?

Первая ось: слово, которое открывает, и слово, которое запирает

Начнём с самого тонкого слоя — со слова, которым психология вообще говорит о человеке, потому что именно здесь, в выборе одного-единственного слова, чаще всего и решается всё остальное.

Есть огромная, ничем не сводимая разница между тем, чтобы назвать, и тем, чтобы наклеить ярлык. Называние берёт нечто бесформенное и внутреннее — смутное телесное ощущение, неразличимый ком где-то в груди — и бережно даёт этому форму, которую человек теперь может удержать в руках, рассмотреть, с которой можно наконец что-то делать. Юджин Гендлин описывал это как нахождение «ручки» к смутно ощущаемому, и образ здесь точен до миллиметра: пока чувство остаётся безымянным, оно владеет тобой целиком, а едва названное — становится тем, чем уже можешь владеть ты. Называние наращивает хватку человека на собственном опыте; оно как будто говорит ему: вот что в тебе сейчас происходит, — и тихо вкладывает это прямо в его ладонь.

Ярлык делает ровно обратное. Он берёт живого, тёплого, противоречивого человека и подшивает его под категорию — а затем незаметно подменяет человека этой категорией. Называние говорит «вот что с тобой происходит»; ярлык говорит «вот что ты такое» — и при этом оставляет смысл себе. После настоящего называния у человека на руках оказывается слово для его собственного состояния, с которым можно жить дальше. После ярлыка у него на руках не оказывается ничего, кроме приговора: он стал экземпляром типа, а тип целиком принадлежит тому, кто знает классификацию.

Возьмём это совсем без лиц, на одном лишь механизме. Человек приходит в смятении из-за отношений, которые он не в силах ни вынести, ни оставить. Ему можно сказать примерно так: «похоже, одна твоя часть рвётся отсюда уйти, а другая держится изо всех сил, и от этого внутри так невыносимо». Это и есть называние — оно возвращает человеку его собственное противоречие, теперь различимое и теперь по-настоящему его. А можно сказать иначе: «ну тут всё ясно, ты у нас созависимая, а он типичный нарцисс». И это уже ярлык — живое чувство мгновенно исчезло, на его месте остался диагноз, который принадлежит говорящему. Первое расширяет субъектность, потому что у человека появилось слово, с которым можно работать. Второе её сжимает, потому что человек превратился в образец, а смысл уехал к тому, кто наклеил этикетку. И есть ещё одна тонкость, к которой мы непременно вернёмся: настоящее называние способно удержать в себе противоречие — «и хочется одного, и тянет к другому, и это правда», — тогда как ярлык всегда уплощает, ведь противоречия он не выносит, ему во что бы то ни стало нужно одно слово на всё.

Вторая ось: догадка, оставленная открытой, и вынесенный приговор

Поднимемся на слой выше — к самому жесту познания, к тому, каким способом психология делает свои утверждения о человеке.

Одно и то же наблюдение — скажем, «здесь, кажется, чувствительное, легко ранимое ядро» — можно держать в руках двумя совершенно разными способами. Можно держать его как гипотезу, которую ещё только предстоит проверить во времени. А можно произнести как вердикт — окончательный, обжалованию не подлежащий приговор. Гипотеза всё время остаётся открытой: она приглашает самого человека к исследованию себя, она по природе своей опровержима, и она оставляет ему драгоценную свободу однажды оказаться больше, чем любая догадка о нём. Вердикт же закрывает наглухо: он превращает единичное беглое наблюдение в твёрдый факт о человеке и передаёт власть над всем его внутренним миром тому, кто этот факт огласил.

Здесь придётся назвать вещь, которая поначалу многих удивляет. Ненадёжность быстрого прочтения «на глаз» живёт в самом методе, а не в говорящем. Снять с человека тип по одному впечатлению — это действие с вполне определённой, и притом невысокой, надёжностью, и надёжность эта ни на йоту не вырастает оттого, что действие совершает мэтр с большим стажем, а не вчерашний любитель. Регалии меняют качество гипотезы, и это правда, — но они не способны превратить взгляд-на-глаз в вывод. Хороший диагност именно тем и хорош, что умеет держать своё первое впечатление как вопрос, а не как приговор.

И есть слой ещё тоньше. Подлинная опасность вердикта вовсе не в том, что он может ошибиться. Опасность — в том, что он обрубает петлю обратной связи. Гипотеза встроенно несёт в себе проверку: подходит ли, отслеживаю ли я свои промахи так же внимательно, как попадания. Вердикт эту петлю отрезает одним движением. И тут же подстерегает иллюзия, которую полезно знать в лицо и по имени: ощущение «о, да он меня насквозь увидел» вовсе не является доказательством точности. Это всего лишь резонанс, а резонанс до смешного легко вызвать описанием, достаточно общим, чтобы оно отозвалось решительно у каждого. Когда человек кивает и соглашается, он подтверждает резонанс, а не истину; само удовольствие быть наконец увиденным и служит тем крючком, из-за которого даже самое ненадёжное прочтение начинает казаться бездонно глубоким.

И всё же здесь необходим утешительный разворот, без которого вся картина вышла бы несправедливой и плоской. В живой терапии резонанс, открывающий работу, нередко оказывается ценнее буквальной правоты. Гипотеза может быть неточной — и при этом запустить в человеке его собственное самоисследование, а это во сто крат полезнее «точного» вердикта, который всякое исследование наглухо закрывает. Так что дело вовсе не в том, чтобы всегда и непременно попадать. Дело в направлении движения: гипотеза оставляет за человеком последнее слово о нём самом — «примерь, твоё ли это», — а вердикт делает его читателем чужого заключения. И это снова, как видите, всё та же единственная ось.

Третья ось: переварить чужую боль — или добавить к ней свою

Теперь спустимся в самое сердце процесса — к тому, что происходит с чувством в пространстве между двумя людьми. И здесь нам не обойтись без Уилфреда Биона с его парой «контейнер и содержимое».

Человек приносит сырой, непереваренный, попросту невыносимый аффект — то, что Бион называл недумаемым: ужас, ярость, стыд, которые невозможно помыслить, а можно лишь как-то разрядить наружу. Достаточно надёжный другой принимает этот аффект в себя, удерживает его, не разваливаясь, переваривает внутри — Бион называл это материнской ревери, мечтательной восприимчивостью, — и возвращает обратно уже в той форме, которую можно чувствовать и обдумывать, а не только сбрасывать. Это и есть контейнирование: оно превращает невыносимое в выносимое и, что важнее всего, отдаёт переваренный опыт обратно человеку как нечто, чем он теперь способен владеть. После настоящего контейнирования человек становится чуточку более способным держать самого себя.

У контейнирования есть прямая противоположность, и имя ей — заражение. Вместо того чтобы переварить чувство человека, помогающий подмешивает к нему своё собственное: впрыскивает в человека своё презрение, свою тревогу, свою непереносимость неопределённости, свою железную категоричность. Человек пришёл с раной — и уходит, неся на этой ране сверху ещё и чужое, не им нажитое чувство.

И снова — на чистом механизме, без всяких лиц. Представьте манеру говорить о людях с холодным, чуть брезгливым превосходством: мол, как же они все надоели, эти запутавшиеся, ничего-то в себе не понимающие. Даже если в самих словах прячется доля горькой правоты, происходит вот что: слушатель впитывает презрение и уходит ещё более расщеплённым, ещё более тревожным, заражённым самим стилем говорящего. Он приходил за перевариванием — а унёс инфекцию. Контейнирование возвращает человеку его собственный, ставший наконец выносимым опыт, и от этого человек растёт. Заражение нагружает его чужим непереваренным материалом, и человек превращается в переносчика чьего-то чувства. А по нашей сквозной оси всё просто: первое расширяет способность быть собой, второе заслоняет её чужим аффектом.

Четвёртая ось: собрать человека в целое — или расколоть мир надвое

Поднимемся ещё выше — к самому образу человека, к тому, каким он начинает видеть себя и других после встречи с психологией. И здесь слово берёт Мелани Кляйн.

Кляйн описала два глубоко разных способа переживать мир. Расщепление делит всё на абсолютно хорошее и абсолютно дурное — на сияющую идеализацию и беспощадное обесценивание, на чистых ангелов и таких же чистых злодеев. Это младенческий, защитный режим, и оттого он так прост и так соблазнителен. А интеграция — это способность удержать в руках целое: вот этот человек одновременно и хорош, и плох, и любим, и ненавидим, и всё это не противоречие, которое нужно поскорее разрешить, а живая правда, которую нужно научиться выносить. Кляйн называла это движением к депрессивной позиции, и вместе с ней в человека приходят два качества, без которых попросту нет зрелости, — благодарность и способность восстанавливать то, что сам же разрушил.

Психология даёт всякий раз, когда помогает человеку двигаться в сторону интеграции — видеть себя и других целостно, выносить амбивалентность, ощущать благодарность. И психология забирает всякий раз, когда исподволь обучает расщеплению — когда вручает человеку готовый мир, плотно населённый злодеями и жертвами, нарциссами, от которых положено в ужасе бежать, и спасителями, которых положено лихорадочно искать; когда заранее сортирует всё живое человечество на «токсичных» и «безопасных».

Целые жанры массовой психологии устроены ровно как машины расщепления: они выдают человеку параноидную карту отношений, на которой зло всегда узнаваемо и всегда одномерно. Это завораживает — и калечит, потому что жить внутри такой карты значит жить внутри чужой мелодрамы, навсегда отдав режиссуру наружу. А противоположность ей — помочь человеку удержать в себе целое: «он причинил мне боль, и я его любила, и то и другое — правда». Вот это и есть интеграция, и она расширяет субъектность, потому что ты оказываешься способен вместить настоящую сложность и стать автором собственного, ни на чей не похожего, тонкого взгляда. Расщепление же субъектность сжимает, потому что тебе попросту выдали готовый мир, заранее рассортированный на своих и чужих.

И вот здесь — связь с предыдущей осью, которая важна для всей нашей трилогии целиком. Интеграции невозможно научить из расщеплённой позиции. Психология, которая красиво проповедует целостность, но при этом сама источает презрение и делит мир на «нас, всё понимающих» и «них, заблудшую попсу», — неотвратимо подрывает собственное послание изнутри. Форма обязана совпадать с содержанием. Целостность, переданная расщеплённым голосом, никогда не доставит того самого, о чём она так складно говорит.

Пятая ось: вернуть человека себе — или привязать его к себе

И, наконец, итог — то место, где человек в конце концов оказывается. Именно здесь наша ось субъектности становится совсем уже буквальной, и здесь нам помогут двое — Рональд Фэйрберн и Дональд Винникотт.

Фэйрберн заметил вещь простую и оттого особенно глубокую: влечение ищет вовсе не удовольствие, оно ищет объект. Незрелое «я» ищет себе объект, об который можно собраться, выстроиться, обрести хоть какую-то форму. А Винникотт добавил к этому свой знаменитый парадокс: способность быть в одиночестве вызревает в человеке только в присутствии другого и служит верным признаком того, что внутри уже поселился надёжный хороший объект. Тот, у кого этот внутренний объект есть, способен спокойно выдержать тишину наедине с собой; тот, у кого его нет, обречён непрерывно структурироваться об внешних людей, потому что один на один с собой он раз за разом встречает только пустоту.

Из этого вытекает совершенно прямой критерий. Хорошая психология выстраивает человека в сторону внутренней опоры: она делает себя самой всё менее и менее нужной, она терпеливо возвращает человека в его собственный центр, и её итог — человек, который способен держать себя сам, который носит хороший объект уже внутри. Плохая психология делает всё наоборот: она делает себя всё более незаменимой, она сама становится тем объектом, об который человек вынужден структурироваться, и человек растёт не в свободе, а в зависимости — от истолкователя, от гуру, от очередной красивой концепции, от следующей сессии, от нового спасительного ярлыка. Он постепенно превращается в читателя, который уже не в силах перестать читать, потому что давно отдал авторство собственной внутренней жизни куда-то наружу.

Признак, по которому это видно невооружённым глазом, прост и почти безошибочен: саногенная практика всегда целит в собственную ненужность. Чем она здоровее, тем настойчивее и честнее работает на то, чтобы однажды перестать быть нужной вовсе. Патогенная же, напротив, заботливо культивирует возвращаемость — зависимость, бесконечную воронку, тихо взращённое в человеке чувство, что без неё он уж точно не справится.

И здесь самое время вернуться к Владимиру Мясищеву с его системой отношений. У каждого из нас есть своя, сложившаяся в нашей собственной неповторимой истории иерархия значимостей — то, что отвечает на вопрос, почему именно меня задело именно это, почему для меня свято одно, а для соседа совсем другое. Эта система — целиком моя собственная. Хорошая психология помогает человеку узнать и обжить свою систему отношений, вернуться в собственный центр значимостей и устроиться в нём как дома. Плохая — потихоньку переписывает её чужой: она диктует человеку, что́ отныне должно быть для него важным, и накрепко привязывает его значимости к своей схеме. Возвращение к себе — это и есть возвращение в собственную систему отношений. А привязка к истолкователю — это пожизненная аренда чужой.

Свод: один вопрос под всеми шестью осями

Соберём теперь нашу стену воедино и отступим на шаг. Я провёл шесть линий — слово, которое открывает, и слово, которое запирает; догадку и приговор; перевести чужую боль и добавить к ней свою; собрать человека в целое и расколоть мир надвое; вернуть человека себе и привязать его к себе. На вид это совсем разные темы, взятые из разных слоёв, но под каждой из них, если приглядеться, лежит один и тот же вопрос: субъектность от этого расширяется или сжимается? человек становится бо́льшим автором себя — или бо́льшим читателем чужого текста о нём?

И тот самый закон, который Орлов когда-то открыл про человеческое мышление, действует, как мы теперь видим, и на саму психологию. Саногенная психология — это та, что по всем без исключения осям движется в сторону авторства: она называет, а не клеймит; выдвигает гипотезу, а не выносит приговор; переваривает, а не заражает; собирает в целое, а не раскалывает; возвращает человека к себе, а не привязывает его к себе. А патогенная движется ровно в обратную сторону по каждой из осей — какими бы безупречно верными ни были при этом её термины и каким бы внушительным и авторитетным ни звучал её голос.

И тогда сама мера помощи внезапно оказывается совсем не той, к которой мы привыкли. Не «насколько человеку полегчало прямо сейчас» и уж тем более не «насколько крепко он теперь во мне нуждается». Мера на поверку оказывается простой и строгой: насколько он стал бо́льшим собой. Потому что хорошая психология в конечном счёте делает одну-единственную вещь — она возвращает человека ему самому. Она молча вкладывает перо обратно в его руку.

А во второй части мы возьмём ровно эти же самые механизмы — но снимем с них весь академический аппарат и переведём на живой, тёплый, человеческий язык, так, чтобы каждый смог тихо узнать в них себя: вспомнить, где с ним по-настоящему давали — и где, под ласковым видом помощи, у него незаметно забирали. А уж в третьей — назовём наконец все вещи совсем уж прямо.