Я зашла к Антонине в летнюю кухню с миской куриного супа. Она сидела на полу у растопленной печки. В руках держала детскую пинетку. Жёлтую, вязаную, старую до невозможности. Антонина подняла на меня глаза.
— Я ведь её живой похоронила, Вер. Отдала и крест поставила.
Суп чуть не выплеснулся из миски на мои галоши.
Двадцать лет деревня знала Тоньку как злую, пустую бабу. Я живу через забор. Хочешь не хочешь — видишь. Забор у неё был глухой, из ржавого профлиста. Никого дальше крыльца она не пускала. Детей на дух не переносила. Два года назад у Ваньки, соседа с другой стороны, мальчишка мяч к ней в огород закинул. Полез через сетку. Антонина выскочила с лопатой. Мяч разрубила. Ваньке сказала, что в следующий раз собаку спустит. Собаки у неё сроду не было. Но Ванька сыну уши надрал, чтобы не лазил. Звали её за глаза ведьмой. Говорили — порченая, вот Бог детей и не дал.
В ноябре Антонина слегла.
Сначала просто в магазин ходить перестала. Я заметила, что дым из трубы не идет. День не идет, два. У нас в деревне зимой так нельзя. Мороз ударит — трубы порвет. Я накинула куртку, взяла ключи, пошла проверять. Калитка оказалась не заперта.
В доме пахло затхлостью. Мышами, нестираным бельём и болезнью.
Антонина лежала на диване под старым байковым одеялом. Дышала тяжело. На столе стояла грязная кружка и засохший кусок хлеба. Я молча взяла ведро. Сходила к колонке. Затопила печь.
— Зачем пришла? — процедила Антонина. Голос был слабый, но колючий.
— Замерзнешь, — говорю. — Или сгниешь тут. Я тебе кашу сейчас сварю.
Она отвернулась к стене. Не гнала. Значит, совсем плохо дело.
Так и повелось. Две недели я к ней ходила.
Нюрка-продавщица в автолавке меня всё расспрашивала.
— Вер, а че там Тонька? Помирает? Деньги-то у неё есть? Кому дом оставит?
— Не твоя забота, Нюра, — говорю. — Дай лучше макарон пачку и чаю дешевого.
— Смотри, Верка. Вцепится она в тебя перед смертью. Такие легко не уходят.
Она и вцепилась.
В ту пятницу я принесла суп. Антонина уже не вставала. Похудела так, что скулы заострились. Руки как ветки. Поела пару ложек. Отодвинула миску.
— Вер. Достань из шифоньера. Под постельным бельем папка лежит. Синяя.
Я подошла к старому шкафу. Пахло нафталином. Вытащила стопку жестких пододеяльников. Под ними и правда лежала пластиковая папка на кнопке. Подала ей.
Антонина Васильевна дрожащими пальцами расстегнула кнопку. Достала сберегательную книжку и два листка бумаги.
— Смотри.
Я посмотрела на цифры в книжке. 640 тысяч рублей. Для нашей деревни — деньги немыслимые. Ванька за такие деньги три года на пилораме горбатится без выходных.
— Это что? — спрашиваю.
— Накопила. С пенсии откладывала. С огорода продавала. Ничего себе не брала.
— Кому?
— Дочери.
Я смотрю на неё. Не перебивала. Ждала, пока сама скажет.
— Ольге. Оленьке моей, — Антонина смотрела в потолок сухими глазами. — В восемьдесят пятом это было. Я в городе на заводе работала. Спуталась с начальником цеха. Женатый. Двое детей у него. А я дура молодая. Залетела. Он как узнал — денег сунул на аборт и перевелся в другой филиал. Срок уже большой был. Я рожать решила.
Антонина закашлялась. Я подала ей воды. Она отпила, мотнула головой.
— Родила. Здоровая девка. Четыре килограмма. А куда мне с ней? Ни кола, ни двора. Общага. Позор. У меня сестра старшая в пригороде жила. Замужняя, дом полная чаша, а Бог детей не давал. Три выкидыша. Я к ней в ноги упала. Забери, говорю. Оформим как твою. У вас деньги есть, муж согласен. А я не потяну. И в подоле принесла — незаконнорожденная. Жизнь ей сломаю.
— И отдала? — ровно спросила я.
— Отдала. Подписала бумаги. Оля с пеленок сестру матерью зовет. Я для неё — тетка дальняя. Тонька-неудачница. Приезжала к ним раз в год на день рождения. Смотрела из угла. Подарки дарила дешевые. Сестра запретила мне лезть. Говорит: «Тонька, не рви девке сердце. Выбрала судьбу — терпи».
Она замолчала. В печке трещало полено.
— Сестра пять лет назад от рака сгорела, — продолжила Антонина. — Оля сейчас в городе одна живет. Мужа нет. Квартира осталась. Я тут завещание составила. На дом этот и на деньги. Всё на неё.
— Она знает?
— Нет. Думает, тетка померла и всё оставила.
— А ты что хочешь?
Антонина вцепилась мне в руку. Пальцы холодные, цепкие.
— Вер. Я послезавтра не проснусь. Я знаю. Ты Ольге позвони. Номер вот тут, на бумажке. Папку ей отдай. Но не говори ничего. Слышишь? Не говори, что я мать. Пусть я так и останусь сумасшедшей теткой. Не хочу, чтобы она меня такую помнила. Предательницу.
Я забрала папку. Кивнула.
Через два дня Антонины не стало. Я сама нашла её утром. Умерла тихо. Вызвала нашего фельдшера, Иваныча. Он констатировал. Дальше пошли хлопоты.
Я позвонила Ольге в тот же вечер.
— Алло. Ольга Николаевна? Это Вера Петровна. Соседка тети Тони вашей.
— Да. Что-то случилось? — голос молодой, раздраженный. Видимо, отвлекла от работы.
— Антонина Васильевна умерла сегодня утром.
В трубке помолчали.
— Понятно. Я приеду завтра к обеду.
Приехала она на белой иномарке. Высокая. Пальто дорогое, сапоги замшевые. В нашу грязь такие носить — только портить. Прошла во двор. Осмотрела старый дом брезгливо.
Я усадила её на летней кухне. Поставила чайник.
Она села на краешек табуретки.
— Вера Петровна. Давайте коротко. Я похоронами заниматься не буду. Нет времени. Закажу услуги агента в райцентре, пусть всё сделают.
— Оля. У неё кроме тебя никого нет.
— Она мне седьмая вода на киселе. Дальняя родственница. Мама моя просила её не бросать, вот я и приехала.
И тут меня кольнуло. Тонька просила молчать. Просила оставить всё как есть. Но я смотрела на эту надменную девку, на её дорогие сапоги, и думала о ржавом заборе. О том, как Тонька двадцать лет жрала пустые макароны, чтобы 640 тысяч скопить. Капля за каплей собирала. Ради неё.
Я положила синюю папку на стол.
— Здесь завещание. На дом. И сберкнижка. 640 тысяч. Она всё тебе оставила.
Ольга удивленно подняла брови. Открыла папку. Просмотрела бумаги.
— Странно. С чего бы такая щедрость?
— С того, — я рублю слова, как топором. — Что она мать твоя.
Ольга замерла. Подняла на меня глаза.
— Что вы несете?
— Прямо говорю. Не вокруг да около, — я села напротив. — В восемьдесят пятом она тебя родила. Отдала сестре. Чтобы ты незаконнорожденной не числилась. Чтобы в сытости росла. Всю жизнь за этот забор пряталась от стыда. Копейки откладывала. Тебе.
— Вы врете.
— Я вру? — я достала из кармана ту самую вязаную пинетку и положила на стол. — Она с ней в руках померла. Спроси у своих теток в городе, если остались. Сроки сойдутся.
Ольга смотрела на пинетку. Потом на бумаги. Лицо у неё стало серым. Губы сжались в тонкую линию.
Я думала, она заплачет. Думала, побежит в дом, к гробу. В ноги упадет.
Она мотнула головой. Сунула бумаги обратно в синюю папку. Папку кинула в свою кожаную сумку.
— Вот значит как.
Она встала.
— Ольга? — я смотрю на неё.
— Знаете, Вера Петровна. Мать — это не та, что родила и выкинула. Мать — это та, что ночами не спала. Моя мама умерла пять лет назад. А эта, — она кивнула в сторону дома, — трусиха. Испугалась мужика, испугалась сплетен. Скинула проблему сестре.
Она застегнула пальто.
— Деньги я заберу. Дом продам. Считайте это компенсацией. За то, что я всю жизнь чувствовала себя в семье чужой. Всегда знала, что что-то не так. А хоронить её… сами хороните. Раз вы тут такие сердобольные.
— Оля. Ты в своем уме? Это мать твоя лежит! По-христиански надо!
— Нет у меня здесь матери. До свидания.
Она вышла из кухни. Хлопнула калиткой. Белая машина развернулась, обдав забор грязью, и уехала.
Я осталась стоять с желтой пинеткой в руках.
Хоронили мы Тоньку всей деревней. Ванька, хоть и злой был за мяч, гроб сколотил. Нюрка водку дала на поминки в долг. Я со своих сняла 43 тысячи. Заплатила могильщикам на кладбище. Заказала трактор, чтоб дорогу расчистить. Крест купила хороший, сосновый. Обычная картина — чужие люди оказались ближе родной крови.
Прошел месяц. Ольга в деревне так и не появилась.
Приехал юрист из города. Оформлять документы на дом для продажи. Оценили развалюху в 500 тысяч. Плюс те 640 на книжке. Больше миллиона девке упало.
Я узнала у юриста её номер. Тот самый, на который звонила.
Позвонила.
— Да.
— Ольга. Это Вера. Из деревни.
— Я же сказала, я не буду с вами общаться.
— Я и не набиваюсь. Ты бабку свою схоронить отказалась. Я со своих денег 43 тысячи заплатила. За гроб, за крест, за место. Ты в наследство вступила. Деньги забрала. Верни мне долг за похороны. Номер карты я тебе скину.
В трубке повисла тишина.
Потом она процедила:
— Я вас об этом не просила. Вы сами проявили инициативу. Могли бы в общую могилу от сельсовета скинуть, мне плевать. Я за чужие решения платить не обязана.
И сбросила. Дальше номер был недоступен. Заблокировала.
Ванька на следующий день пришел забор Тонькин ломать на металл.
— Вер, а че девка-то? Расплатилась за похороны? Озолотилась ведь на Тонькином горе.
Я промолчала. Только смотрела, как ржавые листы падают на мерзлую землю.
Некоторым вещам надо просто дать случиться. Я обещание нарушила. Хотела по справедливости. А вышло так, как вышло.
Тоньку жалко. Но девку-то я тоже понять могу. Кому нужна мать, которая от тебя открестилась ради чужого мнения?
А вы бы стали требовать долг с дочери за похороны такой матери?