— Ну, мама, что вам стоит? Вы же одна живёте, расходов нет.
Я одна живу уже семь лет. С тех пор, как Серёжа умер и мне перестало хватать даже на лекарства. Пенсия восемнадцать тысяч двести рублей. Коммунальные — шесть. Остаётся двенадцать на всё: еду, аптеку, одежду. Иногда — занять у Тамары с третьего этажа до следующего месяца.
Алина об этом не знала. Или не хотела знать.
В тот раз она попросила пять тысяч — на «что-то для детей, мама, вы же понимаете». Я понимала. Мише исполнялось шесть, Катюше четыре. Я уже третий год занимала до пятнадцатого, чтобы купить им что-то к дню рождения. В прошлом году — конструктор за восемьсот и книжка за триста пятьдесят. Алина тогда сказала: «Ой, ну маловато, конечно». Я улыбнулась. Больше не умела.
Я перевела ей три тысячи. Не пять — три, потому что до пенсии оставалось девять дней, а в холодильнике был борщ на два дня и пачка пельменей.
Она написала: «Спасибо». Больше ничего.
Я положила телефон на подоконник и пошла ставить чайник. Подождала, пока закипит. Потом вернулась и долго смотрела на экран — пустой, уже тёмный.
Они приехали на Новый год — Дима, Алина и дети. Я готовилась две недели: отложила по чуть-чуть, попросила Тамару одолжить тысячу, купила курицу, мандарины, шоколадный набор внукам.
Алина вошла в прихожую, огляделась и сказала:
— Уютно у вас. По-старому.
По-старому — это обои девяносто третьего года и диван, на котором они с Димой сидели ещё когда встречались. Я не обиделась. Может, и правда уютно.
За столом Дима выпил рюмку, расслабился, начал рассуждать про ипотеку. Говорил, что ставки сумасшедшие, что им бы добавить на первоначальный взнос, что квартира в их районе стоит девять миллионов, а у них только треть.
— Мам, ты же не бедствуешь? — спросил он между котлетой и оливье. — Квартира есть, пенсия идёт.
Я посмотрела на него. Он смотрел в тарелку.
— Дима, — сказала я. — Восемнадцать тысяч.
— Ну это же пенсия, — сказал он. — Плюс надбавки какие-то, нет?
— Восемнадцать тысяч двести, — повторила я. — Без надбавок.
Он кивнул. Налил ещё рюмку.
Алина в это время рассказывала Катюше что-то про мультик. Не слышала. Или тоже не захотела.
Я встала, пошла на кухню за чаем. Постояла у окна. За стеклом — двор, фонарь, кто-то выгуливал собаку. Собака тянула поводок к луже. Хозяйка её не пускала.
Миша прибежал за мной: «Баба, ты куда?» Я взяла его за руку и мы вернулись вместе.
В феврале Алина позвонила сама. Это было редкостью — обычно писала в мессенджер, коротко. А тут — голосом, и долго.
Говорила, что Мише нужны занятия с логопедом, что платный хороший, частный, четыре тысячи в месяц, что «вы же понимаете, мама, это же ваш внук».
Я понимала.
— Алина, — сказала я. — Расскажи мне, как ты думаешь: на что я живу?
Пауза была долгой.
— Ну, пенсия… квартира у вас есть… экономите, наверное…
— Восемнадцать тысяч, — сказала я третий раз в своей жизни. — Из них шесть — квартплата. Остаётся двенадцать. Хлеб, крупа, молоко. Иногда курица раз в неделю. Лекарства от давления — тысяча восемьсот в месяц.
Она молчала.
— Я каждый год занимаю деньги, чтобы купить детям подарки к дню рождения, — продолжала я. — Каждый год. Семь лет.
— Мама, я не знала…
— Я знаю, что не знала.
Я слышала, как она дышит. Потом сказала тихо: «Вы могли бы сказать раньше».
Могла. Наверное. Но Дима каждый раз говорил: «Мам, ну не жалуйся». И я не жаловалась. Думала — они взрослые, сами догадаются. Семь лет думала.
Трубку я положила и долго сидела за столом.
На улице капало — не то дождь, не то с крыши. Капало в жестяной отлив, методично, с паузами. Холодильник гудел. В квартире сверху кто-то переставлял мебель — тяжело, с протяжным скрипом по полу.
Перед глазами — стол. На столе — чашка, уже холодная. Я взяла её в руки. Держала. Фарфор был чуть шершавый у основания, там, где сколот краешек. Я этот скол знаю наизусть — двадцать лет держу эту чашку, Серёжа её принёс с работы, кто-то отдавал ненужное.
Думала про Алину. Про то, как она сказала «вы могли бы сказать раньше» — и как в этом была своя правота, неудобная. Я молчала. Не хотела быть обузой. Не хотела, чтобы Дима смотрел на меня с тем выражением, какое бывает у людей, которым стыдно. Я берегла его от этого стыда. А он спокойно спрашивал про первоначальный взнос.
Может, я сама виновата — что так и не сказала прямо? Что привыкла молчать, пока не закончатся деньги?
Чашка была тяжёлой. Я поставила её обратно. Она звякнула о блюдце.
Потом встала, пошла к комоду. Открыла верхний ящик. Там — тетрадка, куда я записывала долги: кому, сколько, когда вернула. Тамаре — тысяча, декабрь, возвращено. Тамаре — восемьсот, март, не возвращено.
Восемьсот рублей. Я восемь месяцев не могла отдать восемьсот рублей.
Я взяла ручку и написала внизу страницы одну строчку — не для Алины, не для Димы. Для себя.
Семь лет. Занимала. На подарки внукам.
Закрыла тетрадку. Убрала в ящик.
На следующий день я позвонила в собес. Уточнила, какие положены льготы, на что могу рассчитывать, куда подать. Женщина на том конце провода говорила быстро, перечисляла — региональная надбавка, субсидия на коммунальные, талоны на лекарства. Я записывала на листке, медленно, потому что рука немного дрожала.
Дима не звонил три недели. Потом написал коротко: «Мам, как ты?» Я ответила: «Нормально».
На комоде лежит листок с телефоном собеса. Я уже два раза туда ходила, оформила субсидию на квартплату — сэкономила тысячу восемьсот в месяц. Это почти лекарства.
Алина больше про деньги не спрашивала. Я не знаю, хорошо это или плохо.
Тамаре восемьсот рублей я отдала в апреле. Она взяла, убрала в карман передника и сказала: «Ты бы раньше сказала, я бы и не считала».
Я думала об этом потом — долго. Все говорили одно и то же: скажи раньше. А я всю жизнь думала, что молчание — это вежливость.
Оказалось — просто удобство. Не для меня.