Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ЧЁРНЫЙ ВЕТЕР...

Рассказ. Глава 5.
Тот вечер Родион запомнил на всю жизнь.
Не потому, что случилось что-то особенное, — просто лето в тот год выдалось тёплым, редкое везение для Сибири, и люди оттаивали вместе с землёй.
Клава позвала его к реке.

Рассказ. Глава 5.

Взято из открытых источников интернета Яндекс
Взято из открытых источников интернета Яндекс

Тот вечер Родион запомнил на всю жизнь.

Не потому, что случилось что-то особенное, — просто лето в тот год выдалось тёплым, редкое везение для Сибири, и люди оттаивали вместе с землёй.

Клава позвала его к реке.

Речка была мелкая, холодная, но вода в ней к июню прогрелась настолько, что можно было зайти по колено. Они сидели на берегу, болтали ногами в воде, и Родион впервые за долгое время почувствовал себя почти свободным. Небо высокое, облака белые, комары ещё не совсем заели. Клава смеялась — звонко, по-девчоночьи, и брызгалась водой.

— Ты редко улыбаешься, — сказала она, глядя на него.

— Некогда, — ответил он.

— А сейчас некогда?

Он посмотрел на неё — на её круглое лицо, на веснушки, на глаза, которые блестели отражением воды. В них было что-то такое, от чего у него сжалось сердце. Не похоть, как с Варварой, а что-то другое, светлое и пугающее одновременно.

— Сейчас можно, — сказал он и улыбнулся.

Клава зарделась, опустила глаза.

Они просидели до заката. А когда стемнело, пошли обратно в барак, но не напрямик, а лесом, в обход. Тайга в июне была зелёной, густой, пахла смолой и прелыми листьями. Тропинка вилась между стволами, и Родион шёл первым, раздвигая ветки.

— Подожди, — сказала Клава и остановилась.

Он обернулся. Она стояла под старой лиственницей, и в сумраке леса её лицо казалось бледным, почти светящимся.

— Что?

— Я хочу тебе сказать, — голос её дрожал. — Давно хочу, всё боялась.

— Говори.

Она подошла ближе, встала на цыпочки, обхватила его шею руками и поцеловала — неловко, по-детски, торопясь.

Родион замер. От неё пахло речной водой, полевыми цветами и чем-то ещё — чистым, домашним, как от свежего хлеба.

Он не отстранился. Обнял её за талию — тонкую, гибкую, — и поцеловал в ответ. Медленно, осторожно, как будто боялся разбить.

— Родя… — прошептала Клава, прижимаясь к нему. — Я люблю тебя. Давно. Ещё с того дня, как ты приехал.

Как увидела тебя на крыльце — худого, злого… и поняла. Навсегда.

Он ничего не сказал. Просто держал её и чувствовал, как колотится её сердце — быстро, испуганно, счастливо. И своё сердце — тоже колотится, не в такт, но в унисон.

— Я тебя тоже, — выдохнул он, и это была правда. Не та, горячая и стыдная, как с Варварой, а другая — тихая, глубокая, как колодец на дне двора.

Они долго стояли в темноте, прижавшись друг к другу. Потом Родион взял её за руку и повёл дальше. Не в барак. В лес. Глубже, туда, где старый шалаш остался от лесорубов — лапник, навес из коры, земляной пол.

Он не планировал. Просто так вышло. Или не просто так — кто разберёт эти пути, когда кровь кипит, а молодость не спрашивает разрешения.

В шалаше было темно и пахло хвоей.

Клава не сопротивлялась, когда он расстегнул пуговицы на её ситцевой кофте, не оттолкнула, когда его руки скользнули ниже. Только дышала часто-часто и шептала: «Можно, всё можно, только ты, только ты, Родя…»

Она была первый раз. Родион понял это сразу — по тому, как она напряглась, закусила губу, чтобы не вскрикнуть от боли.

Он остановился, хотел отстраниться, но она обхватила его ногами и прошептала: «Не надо, не уходи. Терпимо». И он остался.

Потом было то, что бывает — жаркое, торопливое, сладкое. А после — тишина. Они лежали на лапнике, и Клава плакала, уткнувшись ему в плечо.

Плакала и смеялась одновременно.

— Я теперь твоя, — сказала она. — Навсегда.

Родион гладил её по волосам и молчал. Внутри у него всё перевернулось. Он понимал, что случилось что-то важное, непоправимое, и что назад дороги нет. И не хотел назад.

Они вернулись в барак под утро, по отдельности, чтобы никто не заметил. Мать спала. Клава скользнула на свои нары и притворилась спящей. А Родион лежал и смотрел в потолок, и в голове у него билось одно: «Что теперь будет?»

Что будет — он узнал через месяц.

Клава зачастила в уборную — дощатую будку за бараком, — её тошнило по утрам, она стала бледной, вялой. Матрёна заметила первой. Женщины в бараке тоже заметили — такие вещи не скроешь.

— Ты что, девка? — спросила её одна старуха, соседка по нарам. — Неужто?

Клава ничего не ответила, только покраснела и убежала.

Матрёна подошла к Родиону вечером, когда он вернулся с работы. Посмотрела ему в глаза — долго, тяжело.

— Родя, — сказала она. — Ты с Клавой?

Он не стал врать.

— Да, мам.

— И что теперь?

— Не знаю.

Она вздохнула, села на нары, закрыла лицо руками. Плечи её вздрагивали — то ли от усталости, то ли от слез.

— Грех это, сынок. Не венчаны, не женаты, в бараке, среди чужих. Да ещё и Господь дитём наказал…

— Не наказал, а дал, — сказал Родион твёрдо.

— Я женюсь на ней. Как только выпустят отсюда.

— Когда выпустят? — Мать подняла голову, в глазах её была тоска. — Когда, Родя? Мы здесь сгнием.

— Не сгнием, — ответил он. — Я слово дал.

Ночью он подошёл к Клаве, когда все спали. Сел рядом, взял за руку.

— Правда? — спросил тихо.

— Правда, — ответила она шёпотом, и в голосе её был страх и счастье одновременно. — Я боюсь, Родя.

— Не бойся. Я рядом.

Она заплакала. Он обнял её, прижал к себе, и они сидели так долго, пока луна не поднялась высоко и не заглянула в грязное окно барака.

— Назови его Захаром, — сказала Клава. — Если мальчик.

— А если девочка?

— Тогда Дунькой. В честь бабушки твоей.

Родион кивнул. Горло сдавило.

На следующий день Матрёна сама подошла к Клаве, обняла её, поцеловала в лоб.

— Не бойся, дочка, — сказала она. — Сделаем. Будем рожать вместе. Я тебя не брошу. Бог даст — выживем.

Она вынула из своего заветного узелка чистую тряпицу и протянула Клаве:

— Держи. Пригодится.

Клава заплакала снова — от неожиданности, от тепла, оттого, что её не прогнали, не прокляли.

Женщины в бараке узнали быстро. Сплетни поползли, конечно. Кто-то осуждал — «без мужа, без венца, срам-то какой». Кто-то, наоборот, завидовал молча. А дядя Миша просто подошёл к Родиону, хлопнул по плечу и сказал:

— Молодец, парень. Живой значит. Плодись и размножайся, как в Писании сказано. Может, хоть ваше поколение выживет.

Родион молчал, но в груди у него разливалось что-то новое — не страх, не стыд, а твёрдая, как сибирский мороз, решимость. Он будет защищать Клаву. И ребёнка. Любой ценой.

А впереди была осень, и зима, и неизвестно что ещё. Но теперь у него было ради чего жить.

****

Случилось это в августе, когда тайга стояла зелёная, а воздух был тяжёлым от комарья и спелой морошки.

В посёлок приехала проверка — новая, злая. Коменданту приказали навести порядок: пересчитать ссыльных, выявить «социально опасных» и отправить их в лагеря строгого режима. Начались обыски, допросы, люди пропадали по ночам. Их увозили в неизвестном направлении, и никто не знал — живыми или мёртвыми.

Клава была уже на четвёртом месяце.

Живот ещё не округлился, но она сама чувствовала, как внутри шевелится что-то новое, живое. Матрёна берегла её как могла — давала лучшие куски, отдавала свой хлеб, заставляла поменьше работать.

Но скрыть беременность от конвойных было невозможно. Женщины в бараке шептались, и кто-то донёс.

В середине августа Клаву вызвали в контору. Вернулась она белая как полотно, с трясущимися губами.

— Что? — спросил Родион, хватая её за плечи.

— Говорят… — она сглотнула, — говорят, что меня отправят. В другой посёлок. Или в лагерь. Что беременные здесь — лишний груз. Что я не работаю, а ем.

Родион побелел.

— Кто сказал?

— Комендант. Новый. Тот, с родимым пятном на щеке.

Родион знал этого — его привезли месяц назад, и он с первого дня показывал свою власть. Злой, жестокий, с маленькими свиными глазками. Он смотрел на ссыльных как на скот.

— А меня? — спросил Родион.

— Ты нужен на лесоповале. Тебя не тронут. А меня… — Клава заплакала. — Родя, я боюсь. Меня одну. Без тебя. Я там пропаду. И ребёнок пропадёт.

Он обнял её и чувствовал, как дрожит её тело. Внутри него поднималась ярость — та самая, которую он копил два года. Ярость на конвойных, на коменданта, на эту землю, на всё, что отняло у него отца, бабку, дом.

«Не отдам, — подумал он. — Никому не отдам».

В ту же ночь он нашёл дядю Мишу.

— Мне нужно уйти, — сказал он без предисловий. — С Клавой. Поможешь?

Дядя Миша долго молчал. Доставал цигарку, закурил, кашлянул.

— Бежать отсюда? — переспросил он тихо, чтобы соседи не слышали. — Ты понимаешь, что это? Поймают — расстрел. Или хуже — в шахты, до смерти. И Клаву — тоже.

— Понимаю.

— А если не поймают? Куда пойдёте? Тайга кругом. Тысячи вёрст до дома. Зимой замерзнете. Летом сожрут комары.

— Всё равно, — сказал Родион. — Здесь она пропадёт. А там — может, выживем.

Дядя Миша вздохнул. Посмотрел на свои руки — корявые, чёрные от работы.

— Я вам помогу. Есть у меня знакомые на лесопункте.

Спрячут на неделю. Дальше сами. И харчами поделюсь — что накопил.

А ты, Родя, запомни: на восток не ходи, там лагеря. На запад — долго, но можно. Добирайся до станции, садись на поезд.

Без билета, в угольном вагоне.

Люди добрые помогут — или прогонят. Как повезёт.

Родион сжал его руку.

— Спасибо. Я не забуду.

— Не поминай лихом, — ответил дядя Миша и отвернулся.

Побег назначили на следующую ночь.

Родион собрал узел — хлеб, соль, спички, топор, нож, флягу с водой. Матери он сказал не всё, только что они с Клавой уходят.

— Ты с ума сошёл, — прошептала Матрёна, хватая его за рукав. — Вас же убьют!

— Мам, если она останется — её убьют.

И ребёнка. А так — есть шанс.

— Я с вами! — сказала она.

— Ты не дойдёшь. Ты больна. Оставайся, молись. Я вернусь за тобой. Обещаю.

Матрёна заплакала, обняла его, поцеловала в лоб, в глаза, в губы. Потом сняла с шеи ладанку — маленькую, холщовую, с землёй из Вязовки, которую взяла ещё при выселении.

— Возьми. Пусть хранит.

Родион надел ладанку, прижал к груди.

— Прости, мам.

— Бог простит. Иди.

В час ночи, когда конвойные менялись, Родион и Клава выскользнули из барака. Клава была бледна, но шла твёрдо. Родион нёс узел. Они перелезли через колючую проволоку в том месте, где дядя Миша заранее ослабил крепления. Проволока рвала одежду, царапала руки, но они не чувствовали боли.

А потом — тайга.

Ночь была тёмная, безлунная. Звёзды едва пробивались сквозь плотные кроны. Родион шёл первым, прорубая путь топором. Клава держалась за его пояс, боясь отстать.

— Родя, я боюсь, — шептала она.

— Не бойся. Я здесь.

Они шли всю ночь. К утру ноги гудели, спина у Клавы заболела, но останавливаться было нельзя. Где-то позади, за километры, мог начаться переполох — хватятся только утром, на перекличке. Значит, у них есть несколько часов.

На рассвете они вышли к лесному кордону — старой избе, где жил дед Егор, знакомый дяди Миши. Старик встретил их хмуро, но впустил, накормил похлёбкой, дал передохнуть.

— Дальше идите на запад, — сказал он. — Через болота. Там собаки след не возьмут. А через три дня выйдете к тракту.

Там уже ищите попутную подводу или пешком до станции.

Они отдохнули до вечера и снова пошли. Болота оказались страшнее тайги — холодные, злые, с трясинами, которые засасывали за секунду. Родион шёл впереди, прощупывая каждую кочку длинной палкой. Клава увязала по колено, плакала от усталости, но шла.

На второй день у неё начались схватки. Слабые, тянущие внизу живота.

— Родя, — прошептала она, останавливаясь, — Родя, я не могу. Что-то не так.

Он подхватил её на руки — лёгкую, как пёрышко — и понёс. Ноги увязали в болотной жиже, он спотыкался, падал, вставал и нёс дальше. Нес, как когда-то бабка Дуня несла свою калитку — не отпуская, не сдаваясь.

— Терпи, — говорил он ей. — Терпи, Клава. Мы почти пришли.

На третий день болота кончились, начался редкий лес, потом тракт — широкая, разбитая дорога, по которой изредка проезжали телеги. Родион посадил Клаву у обочины, сам спрятался в кустах.

Долго ждали. Наконец показалась подвода, запряжённая старой лошадёнкой. Мужик — небритый, в картузе — остановился, посмотрел на них подозрительно.

— Откуда?

— Беженцы, — сказал Родион. — Лес горел. Всё сгорело. Жена беременна, помоги, отец.

Мужик помолчал, сплюнул.

— Садитесь. Довезу до станции.

Только не спрашивайте ни о чём.

Они ехали молча. Клава прижималась к Родиону, он держал её за руку. По обеим сторонам дороги тянулись поля — чужие, сибирские, но уже не такие страшные, как тайга.

На станции их ждал ещё один страх — патрули. Но повезло: людей было много, толкотня, суета, и они затерялись в толпе. Родион купил два билета в общий вагон — последние деньги, которые дал дядя Миша.

Поезд тронулся.

Они сидели на деревянной скамейке, прижавшись друг к другу. Клава положила голову ему на плечо и закрыла глаза. Родион смотрел в окно, где проплывали сибирские просторы — леса, реки, деревни.

— Мы вернёмся, — сказал он тихо. — Когда-нибудь. Все вместе. С тобой и с ребёнком.

Поезд стучал колёсами на стыках, и Родиону казалось, что он слышит в этом стуке родное слово: «Жи-ви, жи-ви, жи-ви».

Он выжил. Они выжили. А впереди была длинная дорога домой — через всю страну, через тысячи вёрст, через опасности и лишения. Но он знал: теперь его никто не остановит.

Даже сама Сибирь.

****

Поезд на запад тащился медленно, словно сам не верил, что его куда-то пускают.

Пассажирский, общий — длинный тёмно-зелёный состав с покорёженными вагонами и закопчёнными стёклами.

Людей было много — лежали на полках, сидели на чемоданах, стояли в проходах. Пахло потом, махоркой, затхлый и ещё чем-то неуловимо чужим, больничным.

Родион и Клава заняли угол у двери.

Денег у них почти не осталось — мелочь, которой хватило бы на краюху хлеба и кружку кипятка на станциях.

Но Клава чувствовала себя чуть лучше — вагон качало, и от этой мерной тряски её тошнота утихала.

— Родя, — спросила она, когда поезд отъехал от станции, — а что мы будем делать? Куда поедем?

— В Вязовку, — ответил он твёрдо.

— Но там же… там нас могут…

— Могут. Но это наша земля. Бабкина земля. Отца. — Он помолчал, глядя в окно на проплывающие берёзы.

— Я домой хочу. Ты не представляешь как.

Клава прижалась к нему, положила руку на живот — уже заметно округлившийся, твёрдый. Она часто теперь так делала, словно прикрывала ребёнка ладонью от всего мира.

— А если нас поймают?

— Не поймают. — В его голосе была такая уверенность, что она поверила. — Мы теперь не ссыльные. Мы просто люди. Едем домой.

Дорога заняла больше двух недель.

Поезд подолгу стоял на полустанках, пропуская составы с лесом и углём. На одной из станций к ним прицепился беспризорник — мальчишка лет десяти, грязный, востроглазый, с бескозыркой набекрень.

— Дяденька, дайте хлебца, — попросил он, заглядывая в лицо Родиону.

Родион отломил половину своей пайки. Мальчишка вцепился, съел вмиг, облизал пальцы.

— Вы далеко?

— Домой.

— А я никуда не еду, — сказал паренёк. — Я тут живу, на станции. Мать померла, отец на фронте пропал. Вот и мыкаюсь. Возьмите с собой, дяденька?

Родион посмотрел на Клаву. Она кивнула.

— Садись. Только тихо. И если спросят — ты с нами, понял?

— Понял, — обрадовался мальчишка и тут же вскарабкался на верхнюю полку, свернулся калачиком и засопел.

Так у них появился попутчик. Звали его Васькой, и он знал все хитрости дороги: как проскочить мимо контролёров, где можно набрать кипятка, у какого буфетчика попросить объедки. С ним стало легче — Васька бегал за хлебом, сторожил вещи, а вечерами рассказывал страшные истории про беспризорников и бандитов.

Как- то , когда поезд стоял в Свердловске, Родион вышел на перрон размять ноги. Клава осталась в вагоне. Вернувшись, он увидел её бледной, с перекошенным лицом.

— Что?

— Человек приходил. В форме. Спрашивал документы. Я сказала, что мы едем к родственникам, что утеряли. Он не поверил, хотел вести в комендатуру. Но Васька отвлёк — начал кричать, что его обокрали. Пока суета, тот ушёл.

Родион выругался сквозь зубы. Документов у них не было — ни паспортов, ни справок. Всё осталось в бараке, а если и было когда-то, то давно просрочено. Они были никем.

Призраками на перегонах.

— Надо сходить, — сказал он. — В Свердловске не оставаться. Дальше.

Дальше поезд пошёл быстрее.

За Уралом началась европейская Россия — леса полегче, берёзы, деревни не такие хмурые, как в Сибири. Родион узнавал землю — не родную, но близкую. Пахло уже не хвоей и болотом, а мокрой листвой и дымом из печей.

Клава тяжелела с каждым днём. Живот рос, ноги пухли, она уставала от малейшей ходьбы. Родион беспокоился — до Вязовки оставалось ещё дня три пути, а потом нужно будет идти пешком от станции до деревни.

— Васька, — сказал он однажды, — ты знаешь, как до Вязовки добраться?

— А то, — усмехнулся паренёк. — Я все эти места знаю. Я тут родился, под Рязанью.

Вязовка — это ж совсем рядом. За лесом.

— Каким лесом?

— Обыкновенным. Километров пятнадцать пешком. А можно на попутной.

Пятнадцать километров для беременной женщины — не шутка. Но выбора не было.

Они сошли на маленькой станции — полустанке с одним фонарём и облупившейся вывеской. Сентябрь уже вступил в свои права, по ночам холодало, листья желтели и падали. Родион помог Клаве спуститься, взял узел, огляделся.

— Узнаю, — сказал он, и голос его дрогнул. — Это ж наша станция. Та самая, откуда мы уезжали.

Только тогда нас везли в товарняке, а теперь…

Теперь он стоял на перроне свободным человеком. Страшно свободным — без документов, без денег, без права на эту свободу. Но дышалось легко.

Они пошли пешком.

Дорога была знакома — лес, поле, потом снова лес. Родион шёл и считал приметы: старый дуб у поворота, ручей, где они с отцом ловили пескарей, погост на холме. Всё было на месте, только запущенное, заросшее, как будто время здесь остановилось.

— Скоро, — сказал он Клаве, которая тяжело дышала, опираясь на его руку. — Уже близко.

За лесом открылась Вязовка. Родион остановился как вкопанный.

Деревня изменилась. Многие дома стояли с заколоченными окнами, огороды заросли бурьяном, улицы опустели.

Но родной пятистенок на пригорке — его дом — виднелся белым пятном. Пустой, но целый.

— Пришли, — прошептал он.

Калитка, та самая, скрипела на ветру. Не сломанная — починенная. Стёпка сдержал слово.

Родион толкнул калитку, вошёл во двор. Трава по пояс, крыльцо покосилось, дверь не заперта — накинута на ржавый гвоздь.

— Бабка… — выдохнул он, вспомнив.

На том месте, у забора, где Стёпка похоронил Дуню, стоял небольшой холмик, обложенный камнями, и простой крест из двух палок. Кто-то посадил на могиле рябину — молодую, тонкую, с красными гроздьями.

Родион опустился на колени, коснулся земли рукой.

— Прости, баб. Не успел.

Клава подошла сзади, положила руку ему на плечо. Васька стоял поодаль, не зная, куда девать глаза.

В избе пахло заброшенностью.

Печь остыла, окна запылились, но стены были те же, половицы те же, и красный угол — пустой, без икон, но с тёмным пятном на обоях, где когда-то висел образ.

— Заживём, — сказал Родион, помогая Клаве сесть на лавку. — Печь протопим, воды принесём.

Заживём.

Он взял топор, вышел во двор. Нарубил дров, растопил печь. Скоро в трубе показался дым — первый дым над домом Лесковых за два долгих года.

Вечером они сидели за столом — пустым, без еды, но чистым — и пили кипяток с последними сухарями.

— Родя, — сказала Клава, — мы дома?

— Дома, — ответил он.

И впервые за много месяцев улыбнулся.

Не сдерживаясь, не оглядываясь, не боясь, что эту улыбку заметит конвоир или комендант. Просто улыбнулся, глядя на женщину, которая ждала от него ребёнка, на чужого мальчишку, который стал им почти родным, на стены, которые помнили его детство.

В окно светила луна — та самая, вязовская, домашняя.

И Родиону показалось, что где-то за печкой тихонько скрипит калитка, будто здоровается с ним.

— Ну здравствуй, земля, — сказал он.

— Я вернулся.

А впереди была осень, зима, роды, хлопоты, новая жизнь.

Продолжение следует .

Глава 6