Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Строки из прошлого

Письмо подруге, которой я завидовала

Это письмо нашли в чертёжной папке, между кальками. Сложенное вдвое, без конверта. Адрес не подписан. Марина, здравствуй. Я не отправлю это. Знаю уже сейчас, пока ручка только легла на бумагу. Но мне надо написать, потому что говорить я не умею. Ты-то знаешь. Позавчера я видела тебя на Калининском. Ты выходила из «Мелодии», в руках пластинка, на плечах то серое пальто с песцовым воротником. Я стояла на другой стороне, у перехода, с Алёшкиным портфелем в одной руке и авоськой в другой. Лук торчал из авоськи. Я это запомнила, потому что подумала: вот, опять. Ты с пластинкой. Я с луком. Не окликнула. Ты бы удивилась, если бы знала, сколько раз я тебя не окликала за эти годы. Мы дружили, Марин. По-настоящему. Помнишь общежитие на Стромынке, комнату на четверых? Ты спала у окна, я у двери. Ты вешала на стенку открытки из «Огонька», а я чертила курсовую до двух ночи, и ты ворчала, что настольная лампа мешает спать. А потом вставала и молча ставила чайник. Мы пили чай с сушками и говорили обо
Это письмо нашли в чертёжной папке, между кальками. Сложенное вдвое, без конверта. Адрес не подписан.

Марина, здравствуй.

Я не отправлю это. Знаю уже сейчас, пока ручка только легла на бумагу. Но мне надо написать, потому что говорить я не умею. Ты-то знаешь.

Позавчера я видела тебя на Калининском. Ты выходила из «Мелодии», в руках пластинка, на плечах то серое пальто с песцовым воротником. Я стояла на другой стороне, у перехода, с Алёшкиным портфелем в одной руке и авоськой в другой. Лук торчал из авоськи. Я это запомнила, потому что подумала: вот, опять. Ты с пластинкой. Я с луком.

Не окликнула.

Ты бы удивилась, если бы знала, сколько раз я тебя не окликала за эти годы.

Мы дружили, Марин. По-настоящему. Помнишь общежитие на Стромынке, комнату на четверых? Ты спала у окна, я у двери. Ты вешала на стенку открытки из «Огонька», а я чертила курсовую до двух ночи, и ты ворчала, что настольная лампа мешает спать. А потом вставала и молча ставила чайник. Мы пили чай с сушками и говорили обо всём. О Корбюзье и о мальчиках. О том, какие дома построим. Ты хотела проектировать дворцы. Я хотела просто проектировать.

На пятом курсе ты вышла замуж за Вадима. Он ждал тебя после лекций у входа, в костюме, с «Победой» у бровки. Ты звала на свадьбу, я приходила. Платье надела единственное выходное, голубое, с белым воротничком. А ты была в кружевах, привезённых из Риги. Вадим смотрел на тебя так, что все женщины за столом притихли. Я тоже притихла. Только по другой причине.

Не всё то золото, говорила мне мама, когда я рассказывала про твою новую квартиру. Три комнаты, Марин. Паркет. Финский гарнитур. Я приходила к тебе в гости и трогала полированные дверцы, а ты открывала их и доставала чешский кофейный сервиз, будто это обычное воскресенье. Для тебя и было обычное. Для меня каждый раз было испытание.

Вадим привозил из Софии, из Берлина, из Праги. Ты показывала фотографии: фонтан в Будапеште, ты в светлом плаще и солнечных очках. А я кивала и думала: почему ей, а не мне. Потом возвращалась в свою однокомнатную на Бескудниковском, ставила чайник на плиту и слушала, как за стенкой соседский телевизор бормочет программу «Время».

Вот здесь я должна сказать правду.

Я тебе завидовала.

Не как вежливые люди говорят: ах, по-хорошему завидую. По-настоящему. Так, что после каждой встречи с тобой я два дня ходила сама не своя и смотрела на собственную жизнь, будто на черновой чертёж, который не примут в производство.

У тебя был Вадим, квартира на Кутузовском, заграница, чешский фарфор. У меня был Алёшка, двенадцать метров, зарплата сто шестьдесят и авторский надзор по четвергам. Костя платил алименты через раз и звонил раз в два месяца узнать про сына. Я вешала трубку и думала о тебе. О тебе, Марина. Не о Косте. О том, как ты пьёшь кофе из чешской чашки на Кутузовском и не подозреваешь, что где-то в Бескудникове женщина задыхается от сравнения.

Помню последний раз, когда была у тебя. Твой день рождения, ноябрь. Стол на двенадцать человек: балык, шпроты, венгерское вино. Гости в прихожей снимали пальто и оглядывались. У тебя всегда было красиво, Марин, и все это замечали. На прощание ты дала мне коробку чешских конфет для Алёшки. «Возьми, Свет, мальчику». Я взяла, улыбнулась. А дома поставила эту коробку на холодильник и не открывала неделю. Не от гордости. Просто не могла на неё смотреть.

В метро, по дороге домой, я держала её на коленях. Напротив сидела женщина моих лет, уставшая, в стоптанных ботинках. Везла авоську с картошкой. Мы переглянулись и отвернулись. И я вдруг увидела ясно: мы с ней по одну сторону. А ты, Марин, по другую.

Ты звонила после того вечера. Я не подходила. Ты передавала через Люду: «Пусть Света перезвонит, соскучилась». Люда говорила, я обещала. И не перезванивала. Потому что слышать твой голос означало снова слышать, как у тебя всё хорошо. А у меня кран на кухне течёт, зимнее пальто третий год, колготки дефицит, а в очередь за сапогами не попала. Авторский надзор по четвергам.

Я говорила себе: некогда. Замоталась. На выходных обязательно. Так прошёл год. Потом другой. Потом пять.

Пять лет, Марин. Мы жили в одном городе и не виделись пять лет.

Прошлую среду Люда позвонила мне на работу. Я сидела над генпланом микрорайона, линейка в руке, карандаш за ухом. Люда сказала: ты знаешь, что у Марины?

Нет, сказала я.

И Люда рассказала.

Что Вадим уже два года живёт с другой, моложе. Что у той ребёнок от него. Что Марина одна в трёхкомнатной на Кутузовском, пьёт валокордин по вечерам. Что Настя вышла замуж за военного и уехала в Хабаровск, пишет открытку к праздникам. Что Вадим оставил квартиру и машину, но забрал всё, что нельзя разделить.

Люда сказала: она похудела, Света. Её не узнать.

Я положила трубку и посидела. Карандаш выпал из-за уха на чертёж, оставил серую точку посреди будущего квартала.

И вот что страшно, Марина. Вот за что мне перед собой стыдно настолько, что я пишу письмо, которое не отправлю, потому что в лицо это не скажешь.

Первое, что поднялось во мне после Людиных слов, было не сочувствие. Не тревога за тебя.

Первым мелькнуло облегчение.

На долю секунды. Оно мелькнуло и пропало. Но я его узнала. И мне сделалось так нехорошо, что я встала из-за кульмана и вышла в коридор. Стояла у окна, смотрела на проспект внизу, на троллейбус, на женщину с коляской. А внутри всё переворачивалось. Потому что это же я, не кто-то посторонний. Это я на секунду обрадовалась тому, что подруге плохо.

Одной секунды хватило, чтобы увидеть себя без прикрас.

Вот что наделала зависть за годы. Она жила тихо, как ржавчина в трубе. Я думала, просто не звоню тебе, всё замоталась. А на самом деле избегала. Рядом с твоим блеском моя жизнь казалась тусклой.

А ведь моя жизнь не тусклая.

Алёшка рисует. Ему десять, и он рисует наш двор, и дерево под окном, и меня за кульманом. Криво, детской рукой. Но в его дереве узнаёшь дерево, а в его маме узнаёшь меня. Он приносит листочки и кладёт молча на стол, рядом с моими чертежами. Я их храню в нижнем ящике, в отдельной папке.

Я проектирую жильё. Не дворцы, как ты мечтала когда-то. Панельные дома, которые все ругают за одинаковость. Но когда я черчу, я вижу не панели. Я вижу женщину, которая наливает чай у окна. Мальчика, который бежит через двор к подъезду. В каждом доме я рисую двор так, чтобы из кухонного окна мать видела песочницу. Это моё. Маленькое, никому не заметное. Начальник отдела сказал однажды: «У Светланы Ивановны дворы всегда получаются». Я промолчала. А вечером подумала: хоть дворы.

По утрам мы с Алёшкой завтракаем вдвоём. Он ест кашу и рассказывает сны. За окном светает, батарея тёплая. Сын говорит:

— Мам, мне снилось, что наш дом летит.

Вот это у меня есть. Это не блестит. Не полировано. Не привезено из Софии. Но оно тёплое.

Не всё то золото. Мама говорила, а я злилась. Думала, так утешают те, кому не досталось. А она, может, знала, о чём говорит. Может, золото вообще не то, что блестит снаружи, а то, от чего тепло, когда за окном темно и тихо.

Ты пила кофе из чешской чашки. А я ни разу не спросила: Марин, ты счастлива? Не спросила, потому что ответ казался очевидным. Три комнаты, заграница, песцовый воротник. Я складывала твою жизнь из вещей, как дом из панелей. А внутри, за стенами, может быть пусто и холодно. И стоять там некому.

Думаю сейчас: когда ты показывала фотографии из Будапешта, ты не хвасталась. Ты разговаривала с подругой. А я видела фонтан и светлый плащ и читала в этом послание, которого не было. Ты не виновата, Марин. Ты жила свою жизнь. А я превращала её в зеркало, в котором мне не нравилось моё отражение.

Люда сказала: позвони ей, ей плохо. Это было в среду. Сегодня воскресенье. Телефон стоит в коридоре, я прохожу мимо него двадцать раз за день. И не звоню.

Не знаю, что скажу. В моём голосе может просочиться та секунда. Или приду к тебе и увижу финский гарнитур, и чешские чашки, и паркет, и подумаю: всё равно у неё три комнаты. А я свои трудные годы прожила в однокомнатной, в пальто с перешитыми пуговицами. И никто не просил Люду: передай, у Светы неладно.

Вот. Опять.

Хватит.

Напишу правду и закончу. Правда в том, что мне надо не тебе звонить. Мне надо от себя кое-что услышать. Затем и пишу это письмо в никуда.

Я завидовала картинке. Не тебе. Картинке, которую сама себе нарисовала. Ты была в ней не человеком, а декорацией: красивая подруга с красивой жизнью. А тебе, может, тоже хотелось позвонить среди ночи и сказать: Свет, мне плохо. Но ты не звонила. Может, я давала понять, что мне не до тебя. Может, у тебя тоже была гордость. Может, ты тоже думала: у Светки работа, сын, свобода. Не всё то золото, Марин. С обеих сторон.

Алёшка спит. Я сижу на кухне, тетрадный лист перед глазами. Горит настольная лампа. Та самая, с общежития на Стромынке. Помнишь, ты ворчала, что мешает спать? Она работает до сих пор. Абажур пожелтел, провод перемотан изолентой, но светит. Светит, Марин. Четырнадцатый год. Надёжнее многого, что выглядело крепче.

Я позвоню тебе завтра. Не потому что Люда просила. И не из жалости. Потому что хочу. Хочу услышать твой голос и сказать: «Марин, это Света. Приходи в субботу. Квартира маленькая, сервиз не чешский. Зато Алёшка нарисует тебе портрет».

Он всем рисует. Получается.

Не всё то золото. Но кое-что из негромкого, из обычного греет по-настоящему.

Твоя Света.