Рассказ.Глава 3.
Ноябрь в Знаменске не пахнет снегом. Он пахнет железом и золой.
Сонечка поняла это на третье утро после возвращения. Выглянула в окно — степь лежала серая, выскобленная ветрами до костей. Ни сугроба, ни белизны. Только твердая, как камень, земля, кое-где присыпанная сухой крупой первого ледка, который таял ещё до полудня. Небо висело низкое, ватное, давило на горизонт так, что казалось — ещё чуть-чуть, и оно лопнет, и на землю упадет что-то тяжёлое, белое, погребающее.
Но снег не падал.
Степь ждала. И Сонечка ждала вместе с ней.
Олег теперь приходил только ночевать. Иногда — через ночь. Спал на диване, лицом к стене, и если она заходила в комнату, притворялся спящим. Она знала — не спит. По дыханию — слишком ровному, слишком тихому. По тому, как напрягались его плечи, когда она проходила мимо.
«Я ему мешаю, — поняла она однажды, стоя в дверях. — Само моё присутствие мешает».
Это знание было горьким, но чистым. Как полынь — не обманешь.
В середине ноября Люба забежала на минуту — передать соль (у Сонечки кончилась, а в магазин идти не хотелось, ветер валил с ног). Соседка была бледнее обычного, под глазами синева.
— Ты чего? — спросила Сонечка.
Люба махнула рукой, села на табуретку, закурила — хотя раньше не курила.
— Муж вчера пришёл пьяный. Впервой такое. Ругался, посуду побил. Кричал, что я ничего не понимаю, что там, в части, такое творится — страшно сказать.
— А что творится?
Люба посмотрела на неё долгим, тяжёлым взглядом. Затянулась, выпустила дым в потолок.
— Не знаю, Соня. И не хочу знать. Знаешь поговорку: меньше знаешь — крепче спишь?
Сонечка кивнула. Но спать она всё равно не могла.
Ночью, когда ветер стихал, в степи наступала тишина — злая, звенящая. В этой тишине Сонечка слышала, как за стеной, в маленькой комнате, ходит Олег. Шаги его были тяжёлые, нервные — туда-сюда, туда-сюда. Иногда останавливался, что-то бормотал. Иногда открывал сейф — тот самый, где лежали старые бумаги и ружьё.
Она боялась спросить, что он там ищет. Боялась не найти ответа. Боялась найти.
Двадцать третьего ноября случилось первое.
Олег пришёл под вечер, не разулся, прошёл в комнату, упал на диван. Сонечка окликнула его — не отозвался. Подошла ближе, тронула за плечо. Он вздрогнул, резко сел, и она увидела его лицо.
Оно было мокрым.
Олег плакал.
— Боже мой, — прошептала Сонечка. — Олеженька, что случилось?
Он не ответил. Сжал её руку — так сильно, что захрустели кости. Потом отпустил, отвернулся к стене, затих. Сонечка села рядом, не зная, что делать — обнять? уйти? позвать кого?
— Егорова… того мальчика… — сказал он вдруг глухо, в стену. — Убили.
Она замерла.
— Вчера. В камере. Я пришёл — а он уже… — Олег сглотнул. — Говорят, сам. Повесился. А я знаю — не сам. Я всё знаю, Соня. И молчу. Потому что если скажу — меня самого… — Он не договорил.
Сонечка смотрела на его спину, на вздрагивающие лопатки, на затылок с выбритым треугольником волос — «под ноль», как у всех военных. И вдруг ей стало страшно не за себя. За него. За того мальчика, которого она видела через сетку — молодого, споткнувшегося. За всех, кто сейчас в этой степи, за колючей проволокой, ждёт утра.
— Олег, — сказала она твёрдо. — Уедем.
Он молчал.
— Уедем отсюда. В Бережки. К матери. Там тихо, там лес, там…
— Там ничего нет, — перебил он, не поворачиваясь. — Там твоя деревня, твоя корова, твоя тоска. А я — офицер. Я не могу уехать. Я присягу давал.
— Присягу? — В голосе Сонечки впервые прозвучала горечь. — А человеком ты клялся быть? Или только присяге?
Он резко обернулся. Глаза красные, опухшие, но взгляд — жёсткий, колючий.
— Не учи меня, Соня. Ты ничего не знаешь. Ты — баба из деревни. Твоё дело — дом, дети, щи. А не мораль мне читать.
Она хотела ответить — и не смогла. Потому что он был прав. Она ничего не знала. Не знала, что там, за забором, происходит по ночам. Не знала, какие приказы он получает. Не знала, можно ли отказаться и остаться живым.
Она была просто женой. Просто Сонечкой.
И этого оказалось мало.
В ту ночь она не легла. Собрала мешок — тот самый, из Бережков. Сложила рубаху, икону, брошь, пару тёплых вещей. Зачем — сама не понимала. На всякий случай. Как учила мать: «Держи узелок наготове, дочка. В жизни всякое бывает».
На рассвете она выглянула в окно. Степь наконец-то побелела. Снег шёл густой, крупный — первый снег в этом году. Он падал медленно, важно, укрывая голую землю, засыпая колеи на дороге, приминая пыль. Сонечка смотрела и не верила. Казалось, что вместе со снегом с неба спускается тишина — не та, злая, звенящая, а другая, мягкая, прощающая.
Она вышла на крыльцо. Снежинки таяли на лице, на губах — солёные от её собственных слёз. Подняла голову, посмотрела в серое, низкое небо.
— Господи, — прошептала. — Если ты есть — дай знак. Что мне делать? Остаться? Уехать? Сказать кому? Молчать?
Небо молчало. Только снег падал и падал, укрывая степь саваном.
Она вернулась в дом. Олег ещё спал — на диване, лицом вниз, раскинув руки. Сонечка подошла, поправила сползшее одеяло. Постояла, глядя на его беззащитный, детский рот, на длинные ресницы, которые она когда-то любила целовать.
— Дурак ты, Олежка, — сказала тихо. — И я дура. Два дурака в одной квартире.
Она погладила его по голове — легко, как гладят ребёнка. Он не проснулся.
В тот же день пришла телеграмма. От Софьи Владимировны: «Срочно звони. Отец плох. Приезжай, если можешь».
Сонечка прочитала три раза. Потом вышла во двор, где уже намело по колено, и долго стояла, глядя на бескрайнюю белую степь. Снег скрипел под ногами, ветер приносил запах дыма — где-то топили печи.
Она думала о Рязани, о свекре Алексее Петровиче, который лежит сейчас, наверное, в больнице или дома, под тем самым одеялом с бахромой. Думала об Олеге — сможет ли он без неё? Сможет ли с ней? Думала о том мальчике, которого больше нет.
Снег всё шёл. Он засыпал её следы, как будто кто-то хотел, чтобы она осталась — здесь и сейчас. Но Сонечка уже знала, что оставаться нельзя. Не потому, что она не любила Олега. А потому, что любовь — это не всегда быть рядом. Иногда любовь — это уйти, чтобы не раздавить собою то, что ещё можно спасти.
Она вернулась в дом, достала мешок, положила туда тёплый платок. Подошла к дивану, где Олег всё спал, сжала его плечо.
— Олег, — позвала. — Я в Рязань. Поезд через три часа.
Он открыл глаза — мутные, сонные, непонимающие.
— Чего?
— Отец твой плох. Надо ехать.
Он сел, потёр лицо руками. Посмотрел на неё — долго, пристально. И вдруг сказал:
— Я с тобой.
Сонечка не поверила.
— Что?
— Поезд какой? Через три часа? Успею. Доложусь, возьму увольнительную. Едем вместе.
Она смотрела на него — на этого чужого, холодного, измученного человека — и не понимала. Что случилось? Ночное откровение? Раскаяние? Или просто — тоже тоска по дому, по Рязани, по детству?
— Олег, — спросила осторожно. — Ты уверен?
Он кивнул. Встал, начал натягивать сапоги.
— Я устал, Соня. Устал быть… тем, кем стал. Поехали. Хоть на три дня. Подышим городским воздухом.
Она хотела сказать, что в Рязани воздух не лучше, что там те же трубы, тот же смог. Но промолчала. Потому что впервые за много месяцев он смотрел на неё не с пустотой, а с чем-то живым — может быть, с надеждой.
Через час они уже шли на станцию. Снег валил, залеплял глаза, хрустел под ногами. Сонечка оглянулась на городок — серые дома, колючую проволоку, степь, уходящую в белую муть.
«Прощай, Знаменск, — подумала она. — Может, навсегда».
Олег шёл впереди, широкий, сильный, с её мешком на плече. Ветер трепал полы его шинели. Сонечка смотрела на его спину и вдруг вспомнила, как он кидал ей яблоки на Истье. Как смеялся. Как называл её «Сонечка-солнышко».
— Олег! — окликнула она.
Он обернулся. Лицо его было красным от ветра, на ресницах налипли снежинки.
— Что?
— Ничего, — ответила она, поравнявшись с ним. — Просто… спасибо.
Он не спросил, за что. Только взял её за руку — впервые за полгода — и они пошли дальше, молча, по снежной целине, туда, где за метелью едва угадывался вокзальный огонёк.
Степь провожала их завыванием ветра. А снег всё падал и падал, стирая следы, обещая новую дорогу.
Но Сонечка уже знала: от себя не уедешь. И что бы ни ждало её в Рязани — радость, горе, надежда или отчаяние, — она должна сама выбрать, с какой ношей идти дальше.
И с кем.
Поезд подошёл ровно в шесть. Вагон был холодный, окна заиндевели. Сонечка села у окна, Олег — напротив. Он уснул почти сразу, уронив голову на грудь. А она смотрела, как за окном медленно, нехотя, проплывает степь — белая, бесконечная, печальная.
«Зима, — подумала Сонечка. — Злая зима. Но и она когда-нибудь кончится».
И, не зная, верить ли в это, закрыла глаза.
Поезд уносил их на запад. В Рязань. В прошлое. В будущее, которого никто не мог предсказать.
*****
Рязань встретила их морозом. Не тем, сухим и злым, что сдирал кожу в степи, а другим — влажным, липким, проникающим под пальто, под свитер, под самую рубаху, до костей. Сонечка вышла из вагона и сразу узнала этот холод — он пах яблоками и печным дымом, мокрым асфальтом и бензином. Запах города, который она успела забыть, но который помнило тело.
Олег шагнул на перрон, огляделся. Лицо его, заросшее щетиной (не брился третьи сутки), вдруг стало растерянным, почти детским. Здесь он родился, здесь прошло его детство — в двухкомнатной квартире на улице Горького, с отцом-военным и матерью-учительницей. Здесь он впервые поцеловал девчонку, здесь научился драться, здесь понял, что хочет быть офицером, как отец.
— Пошли, — сказал он глухо и зашагал к выходу, волоча за собой потрёпанную сумку .
Сонечка поспешила за ним. Снег под ногами хрустел громко, весело — совсем не так, как в степи, где он скрипел, словно песок. Здесь, в городе, снег был живым. Его мели дворники, сгребали в кучи, грузили на самосвалы. Дети лепили бабы во дворах, старухи сыпали крошки синицам на кормушки.
«Господи, — подумала Сонечка, — отвыкла я от людей. От движения. От жизни».
Они добрались до улицы Горького уже в сумерках. Фонари горели тускло, сквозь вязаный кружевной туман. Дом, сталинская пятиэтажка, стоял с подъездом, где вечно не работала лампочка, и пахло кошками и борщом.
Софья Владимировна открыла дверь, не спрашивая, — ждала. Увидела сына, шагнула к нему, обняла, заплакала без звука. Сонечка стояла в стороне, не решаясь нарушить их встречу. Она заметила, как постарела свекровь: морщины стали глубже, плечи сутулее, волосы совсем седые, хотя года три назад ещё черные были с проседью.
— Живой, — выдохнула Софья Владимировна, отстранилась, оглядела сына. — Живой. А я уж думала…
— Что думала, мам? — Олег усмехнулся, но усмешка вышла кривой. — Не дождётесь. Я живучий.
— Не говори так, — строго сказала мать и перевела взгляд на Сонечку. — Здравствуй, Соня. Проходите оба. Отец ждёт.
Алексей Петрович лежал на той же кровати, где Сонечка видела его в последний приезд, — в маленькой комнате с портретами военных на стенах. Он очень похудел, лицо заострилось, руки высохли, как палки. Но глаза — светлые, серые, Олеговы глаза — смотрели ясно и твёрдо.
— Приехали, — сказал он не вопросом, а утверждением. — Ну, здравствуйте, дети.
Он говорил с трудом, через одышку. Сонечка подошла первой, взяла его руку. Кожа была тонкая, прозрачная, виднелись синие ниточки вен.
— Здравствуйте, Алексей Петрович.
Он посмотрел на неё долгим, изучающим взглядом.
— А ты, Соня, похудела. Нездоровится?
— Всё хорошо, — ответила она. — Так, степь.
— Степь, — повторил он, и в голосе прозвучало что-то похожее на усмешку. — Степь — она такая. Душу выветривает. А вы, я смотрю, оба выветренные.
Олег шагнул к отцу, хотел что-то сказать, но не смог. Только сел на край кровати, опустил голову, положил ладонь поверх отцовской руки. Алексей Петрович не отстранился. Так они сидели молча — минуту, две, три. Сонечка вышла на кухню, помогла Софье Владимировне нарезать хлеб.
— Плох он? — спросила тихо.
Свекровь не ответила сразу. Отломила кусочек хлеба, положила в рот, прожевала медленно, будто набираясь сил.
— Врачи сказали — сердце. Старое, изношенное. Служил всю жизнь, а теперь — живи, мол, с чем осталось. — Она помолчала. — Тридцать лет я с ним. Войны, переезды, гарнизоны. Думала, хоть под старость покой будет. Ан нет.
— А что же он?
— А он всё о тебе, Соня. И об Олеге. Боится, что вы пропадёте там, в степи. Говорит, степь — плохое место для человека. Она, говорит, не растит, а сушит.
Сонечка промолчала. Вспомнила горизонт, уходящий в никуда. Вспомнила ветер, который воет по ночам как бездомный пёс.
Она вдруг поняла: Алексей Петрович знает. Не про Наташу — про другое. Про то, что делается в части. Про то, что его сын стал не тем, кем должен был стать. И теперь умирает с этим знанием, как с камнем в груди.
Вечером, когда отец уснул, Олег долго сидел на кухне один. Сонечка заглянула — он курил, не открывая форточки, дым стоял столбом. Рядом на столе лежал наган — она не знала, откуда он взялся, может быть, из сейфа отца. Олег гладил его пальцем по стволу, как гладят любимую вещь.
— Олег, — позвала она.
Он поднял голову. Глаза красные, опухшие.
— Сонь, я сегодня отцу сказал. Всё. Про Наташу, про службу, про того мальчика… — Он запнулся, сглотнул. — Всё.
— И что он?
— Ничего. Долго молчал. Потом говорит: «Ты офицер, сын. Честь имеешь. Не перед начальством — перед Богом. Сам решай, с чем тебе жить». И отвернулся к стене.
Олег затушил сигарету, достал новую.
— Соня, я не знаю, что делать. Я не умею уже по-другому. Там, в Знаменске, если я откажусь — меня сожрут. Если соглашусь — себя сожру. И тебя.
Она села рядом, взяла его руку. Пальцы были холодные, пахли порохом и железом.
— А ты не думал, Олег, что сжирать себя — это и есть твой выбор? Что можно уйти?
— Куда? — Он усмехнулся горько. — В деревню к тебе? Коровам хвосты крутить?
— А что плохого? — спросила Сонечка тихо. — Моя мать коровам хвосты крутит. И живёт. И радуется. И совесть у неё чистая.
Он посмотрел на неё так, как смотрят на сумасшедших — с недоумением и жалостью.
— Ты не понимаешь, Соня. Ты из другого мира. Из доброго, тёплого. А я — я уже здесь. В степи. В колючей проволоке.
Он убрал руку, встал, ушёл в комнату отца. Сонечка слышала, как он долго ходит по коридору, потом затихает у кровати. Утром Алексей Петрович сказал жене:
— Сын вчера плакал. Не при мне — за стенкой. Я слышал. Не плакал с пяти лет. А тут — плачет.
— Что ж ты, Петрович? — спросила Софья Владимировна.
— А что я? Старый, больной. Могу только одно — умереть вовремя. Чтобы ему не мешать.
Сонечка услышала эти слова из кухни. И почувствовала, как холод, тот самый, влажный, рязанский, проникает в грудь и остаётся там навсегда.
На следующий день выпал снег. Настоящий, сильный, как не бывало много лет. За ночь намело сугробы по пояс, город встал в пробках, дворники не успевали чистить. Сонечка вышла на балкон — улица Горького лежала белая, тихая, непохожая на себя. Фонари горели жёлтыми пятнами, и снежинки кружились в их свете, как мотыльки.
«Красиво, — подумала она. — И всё равно грустно».
Олег ушёл в военкомат — по каким-то делам, не объяснял. Алексей Петрович спал. Софья Владимировна разбирала шкаф — старые кители, погоны, письма в треугольниках.
— Соня, — позвала она. — Помоги.
Сонечка вошла в комнату, помогла вытащить тяжёлый сундук из-под кровати. В сундуке лежали документы — старые, пожелтевшие, в папках с тесёмками. Сверху — альбом с фотографиями.
— Посмотри, — сказала свекровь, протягивая альбом. — Здесь Олег маленький. И мы с Петровичем молодые.
Сонечка открыла альбом. Чёрно-белые снимки, с выцветшими краями. Олег в три года — в ушанке, с игрушечным пистолетом. Олег в шесть — на перроне, с отцом, который держит его за руку. Олег в десять — в кадетском корпусе, стриженный под ноль, серьёзный, сжатые губы. А вот — Алексей Петрович в форме, с орденами на груди, молодой, красивый, без седины. Рядом — Софья Владимировна, в платье в горошек, смеётся.
— Я его полюбила на танцах, — сказала свекровь, глядя на фотографию. — В сорок седьмом. Вернулся с войны, весь в наградах, а танцевал плохо. Но упрямо. Наступил мне на ногу, извинился, ещё раз наступил. Я говорю: «Вы нарочно, товарищ лейтенант?» А он: «Нарочно, товарищ девушка. Чтобы не забыли».
Сонечка улыбнулась. Глаза защипало.
— А вы не забыли?
— Вот уже тридцать пять лет помню. И он помнит. Даже когда болеет, даже когда злой, — помнит. Только любовь, Соня, она иногда не лекарство, а болезнь. И чем старше, тем больше понимаешь: лечиться от неё поздно. Надо жить. Или умирать. Но с ней.
Сонечка захлопнула альбом. Положила обратно в сундук.
— Софья Владимировна, — спросила она, глядя в окно, где снег всё валил и валил, — а как понять, где любовь, а где привычка? Где жалость, а где долг?
Свекровь помолчала. Вздохнула.
— А никак, Соня. Не понять. Сначала кажется, что любовь — это крылья. А потом оказывается, что это корни. Врастаешь в человека, и если вырвать — кровь. А остаться — тоже кровь.
В тот вечер Олег вернулся поздно, хмурый. Сказал, что в военкомате предложили перевод — обратно в Рязань, в штаб. Сонечка не поверила.
— Как? Почему?
— Отец хлопотал, — ответил он нехотя. — Пока мог, звонил куда-то, просил. Теперь вот — перевод. В марте.
Он посмотрел на неё — и впервые за долгое время не с пустотой, а с чем-то похожим на вину.
— Ты не рада?
— Рада, — сказала Сонечка тихо. — Только страшно.
— Чего?
— А вдруг ты будешь меня винить? Если уедешь из Знаменска, оставишь службу настоящую, будешь в штабе бумажки перекладывать — и винить меня, Соня? Скажешь: из-за тебя, из-за твоей доброты, твоей деревни?
Он хотел ответить — и замолчал. Потому что она угадала. Потому что он уже знал: будет винить. Не сегодня, не завтра — через год, через два, когда степь начнёт сниться по ночам, а пыль — мерещиться на зубах.
— Тогда, — сказал он наконец, — не едем. Остаёмся.
— Нет, — ответила Сонечка. — Едем. А там — будь что будет. Я устала бояться.
Ночью, лёжа на узкой раскладушке в бывшей детской Олега, она смотрела в потолок и слушала, как за стеной кашляет Алексей Петрович. Глухо, надрывно, с металлическим отзвуком. И думала: «Мы все уезжаем от чего-то. От себя, от правды, от степи. А возвращаемся — к тому же самому. Только в другом городе».
За окном снегопад кончился. Выглянула луна — огромная, жёлтая, как таблетка. И Сонечка, глядя на неё, вдруг поняла, что их жизнь с Олегом похожа на эту луну — то растёт, то убывает, то пропадает совсем. А светит всё равно. Даже когда её не видно.
Она закрыла глаза и уснула — без снов, без тревог, впервые за много месяцев.
Завтра нужно будет решать. Ехать или остаться. Простить или забыть. Но завтра ещё не наступило. А сегодня была только тишина, лунный свет и снег за окном — чистый, белый, обещающий.
Продолжение следует .
Глава 4