Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Надежда на счастье. Глава 2.Заключительная.

Клавдия проснулась оттого, что кто-то тёплый и маленький прижался к её щеке. Она открыла глаза — в комнату уже пробивался утренний свет, и прямо перед собой она увидела Ванюшку. Мальчик сидел на кровати рядом с ней, обхватив колени руками, и смотрел на мать серьёзно, по-взрослому.
— Ты чего не спишь, сынок? — спросила Клавдия шёпотом, чтобы не разбудить мать, которая спала на другой половине

Фото взято из открытых источников
Фото взято из открытых источников

Клавдия проснулась оттого, что кто-то тёплый и маленький прижался к её щеке. Она открыла глаза — в комнату уже пробивался утренний свет, и прямо перед собой она увидела Ванюшку. Мальчик сидел на кровати рядом с ней, обхватив колени руками, и смотрел на мать серьёзно, по-взрослому.

— Ты чего не спишь, сынок? — спросила Клавдия шёпотом, чтобы не разбудить мать, которая спала на другой половине горницы за ситцевой занавеской.

— А ты будешь плакать? — спросил Ванюшка вместо ответа.

Клавдия не нашлась, что сказать. Она лежала, смотрела в этот чистый, ничего ещё не понимающий детский взгляд и чувствовала, как внутри у неё всё переворачивается.

— Нет, сынок, — ответила она наконец. — Не буду. Всё уже. Кончилось.

Ванюшка подумал, потом кивнул и прижался к ней, положив голову на плечо. Они лежали так несколько минут — мать и сын, притихшие, словно после долгой бури.

— Мам, — снова подал голос Ванюшка. — А мы к папе вернёмся?

Клавдия закрыла глаза. Вот оно. Самый страшный вопрос, на который у неё не было ответа. Вернуться — значит снова терпеть побои, снова бояться пошевелиться, снова видеть, как сын закрывает лицо руками, когда отец повышает голос. Не вернуться — значит остаться без ничего, но при этом сохранить самое важное — себя и его.

— А ты хочешь? — спросила она осторожно.

Ванюшка долго молчал. Потом сказал тихо, почти не разжимая губ:

— Не знаю. Он же меня не бьёт. Только тебя. И ругается.

Клавдия прикусила губу — и поморщилась от боли, потому что губа была ещё не зажившая. Что сказать сыну? Что отец бьёт её, потому что пьёт? Что он не злой, а больной? Или что он просто злой, и никакая болезнь тут ни при чём? Она сама уже не знала.

— Ванюш, — сказала она, гладя его по волосам. — А ты запомни, сынок. Навсегда запомни. Трогать женщину нельзя. Никогда. Ни жену, ни мать, ни чужую тётю. Понял?

— Понял, — кивнул Ванюшка, хотя вряд ли понял до конца. Запомнит — и это уже много.

В горницу вошла Тамара Васильевна, неся в руках миску с творогом и кружку молока.

— Поднимайтесь, орлы, — сказала она негромко, хотя голос у неё был бодрый и хозяйский. — Завтракать будем. А потом, Клава, дело есть.

Клавдия села на кровати. Голова кружилась меньше, чем вчера, но всё ещё гудела. Она посмотрела на мать — та стояла, уперев руки в бока, и смотрела на неё тем самым взглядом, который Клавдия помнила с детства. Так мать смотрела, когда решение уже принято и спорить бесполезно.

— Помнишь, я тебе вчера сказала? — спросила Тамара Васильевна. — Про Нину Петровну? Сегодня пойдём.

Клавдия хотела сказать «боюсь», но посмотрела на Ванюшку, который уже сидел за столом и с аппетитом уплетал творог, и слова застряли в горле. Не для себя. Для него.

— Пойдём, — кивнула она.

***

По дороге в правление колхоза Клавдия вертела в руках платок, который с утра надела. Утро выдалось ясное, солнечное, но в груди у неё было холодно и темно. Рядом шла мать — неспешно, но уверенно, словно они шли не в контору с заявлением, а в атаку.

— Ты только не робей, — говорила Тамара Васильевна по пути. — Нина Петровна баба справедливая, не то что некоторые. Она всё поймёт. Да и не ей одной такое писать.

— Ты думаешь? — тихо спросила Клавдия.

— Знаю, — отрезала мать. — Не ты одна такая, дочка. Ох, не ты одна.

Правление колхоза стояло в центре деревни — двухэтажное кирпичное здание с вывеской «Колхоз имени XXII съезда КПСС». У крыльца толпились какие-то люди — механизаторы, бухгалтера, — но Клавдия старалась не смотреть на них, боясь встретиться взглядом.

Они поднялись на второй этаж. В приёмной отдела кадров пахло мастикой и старыми бумагами. На стене висел портрет Ленина, под ним — календарь с девушкой в косынке. За столом сидела женщина лет пятидесяти, полная, с короткой стрижкой и внимательными серыми глазами. Увидев Тамару Васильевну, она отложила ручку и кивнула.

— Здравствуй, Тамара. Знала, что придёшь.

— Здравствуй, Нина, — ответила та, подталкивая Клавдию вперёд. — Вот, дочка моя. Клавдия. Сама всё расскажет.

Нина Петровна внимательно посмотрела на Клавдию. Посмотрела на её лицо — на ещё не сошедшие синяки, на разбитую губу, на то, как она держится за край стола, словно боится упасть. И ничего не сказала про это. Только спросила:

— Заявление писать будешь?

Клавдия сглотнула. Горло пересохло.

— Буду, — сказала она, и голос не дрогнул.

Нина Петровна достала чистый лист бумаги, подвинула чернильницу, перьевую ручку.

— Садись, пиши. А я пока чай поставлю.

Клавдия села на скрипучий стул, взяла ручку. Ладонь сразу вспотела, пальцы не слушались. Она смотрела на белый лист и не знала, с чего начать. Как уместить три года боли, страха, унижений в несколько сухих строчек? Как рассказать о том, что просыпаешься с мыслью — ударит или нет? Как объяснить, что боишься собственного мужа больше, чем любого зверя?

«Заявление», — вывела она дрожащей рукой. И дальше пошло само. Слова находились откуда-то из глубины — из того места, где она прятала всю правду от соседей, от колхоза, от самой себя. Она писала быстро, иногда останавливаясь, чтобы промокнуть чернила промокашкой, и снова писала. О том, как Тарас пьёт. Как бьёт. Как угрожает. Как она боялась жаловаться, потому что некуда идти. Как просила помощи, потому что больше нет сил.

Когда она поставила последнюю точку и подписалась, лист был почти весь исписан. Клавдия посмотрела на него, и вдруг ей показалось, что она переложила с души огромный камень. Камень, который тащила три года.

Нина Петровна взяла заявление, прочитала его молча, не меняя выражения лица. Потом кивнула.

— Хорошо, — сказала она. — Теперь в медпункт. Фельдшеру покажешься, пусть освидетельствует. С этим заявлением и со справкой пойдём дальше.

Клавдия встала, поклонилась, сама не зная кому — Нине Петровне, портрету Ленина, этому столу, за которым вершилась какая-то новая, незнакомая ей справедливость.

— Спасибо вам, — сказала она.

— Не меня благодари, — ответила Нина Петровна. — Закон благодари. Он у нас для всех один. — Помолчала, добавила тише: — И себя не забудь поблагодарить. За то, что пришла.

***

Медпункт располагался в старом деревянном доме на отшибе, рядом с кладбищем. Фельдшером там работал дядя Миша — мужичок маленького роста, с вечно красным носом и усталыми глазами. Он выслушал Клавдию, покачал головой, велел раздеться до пояса.

Осматривал он её молча, только иногда вздыхал и цокал языком. Сломанное ребро, синяки на руках и туловище, старые гематомы, которые ещё не сошли, и новые, которые только начали расцветать.

— И давно так? — спросил он наконец, надевая халат.

— Давно, — ответила Клавдия, глядя в пол.

— Терпела?

— Терпела.

— Дура, — сказал дядя Миша без злобы, скорее устало. — Все вы дуры. Прости господи. — Он достал чистый бланк, начал заполнять. — Справку сделаю, подробную. С таким документом к нему, может, и участковый придёт. Только ты уж, Клава, не передумай. Потом. Как утихнет всё.

— Не передумаю, — сказала Клавдия, и в голосе её прозвучало что-то новое. То, чего не было вчера.

***

Когда они с матерью вышли из медпункта, солнце уже поднялось высоко. Деревня жила своей привычной жизнью — где-то кричали дети, мычали коровы, стучали молотки на стройке. И эта обыденность вдруг показалась Клавдии удивительной. Будто ничего не случилось. А случилось главное — она сделала первый шаг.

— Ну вот, — сказала Тамара Васильевна, беря дочь под руку. — Теперь назад дороги нет. Радуйся.

— Я боюсь, мам, — призналась Клавдия.

— А кто не боится? — пожала плечами мать. — Я тоже боюсь. Всю ночь не спала, думала, как он отреагирует, когда узнает. Но мы с тобой теперь вместе, Клава. Одну не брошу. И Ванюшку в обиду не дам.

Клавдия остановилась посреди улицы, закрыла глаза и глубоко вдохнула — на этот раз полной грудью, потому что боль в рёбрах уже не была такой острой. Или она просто перестала её замечать.

— Пойдём, — сказала она матери. — Ванюшку пора забирать. Соскучилась.

Они пошли по пыльной дороге, две женщины — одна пожилая, другая молодая, но уже словно пожившая две жизни. И в этот момент, под высоким майским небом, среди запаха сирени и свежей травы, Клавдия впервые за долгое время почувствовала себя не жертвой, не терпеливой, не «Клавкой, которую бьёт муж», а просто человеком. Уставшим, напуганным, но — свободным.

Хотя бы чуть-чуть.

***

Тарас узнал о заявлении на третий день.

Пришёл участковый — молодой лейтенант в новенькой форме, с блокнотом и строгим лицом. Тарас был трезв — случайно ли, нет ли, но к его приходу успел только закурить. Разговаривали они недолго. Участковый задавал вопросы, Тарас отвечал: «Да не бил я её», «Сама упала», «Бабские выдумки».

Но справка от фельдшера лежала на столе. Чёрным по белому: сломанное ребро, множественные гематомы, следы побоев.

Лейтенант ушёл, забрав заявление. Сказал, что будет разбираться, что могут вызвать в суд, что лучше, говорит, договориться миром. Тарас кивнул, проводил его до порога, закрыл дверь. И замер.

Клавдия в это время была у матери — ждала. Ванюшка играл во дворе, строил из палочек шалаш. Тамара Васильевна сидела на лавочке, перебирала крупу. А Клавдия стояла у окна и смотрела на дорогу.

— Боишься? — спросила мать, не поднимая головы.

— Смертельно, — ответила Клавдия.

И соврала. Страх был, но не смертельный. Уже не смертельный. Потому что вместе со страхом в ней поселилось кое-что ещё. То самое, что заставило её взять ручку и написать заявление. То, что подняло её с пола. То, что шептало: «Ты сможешь».

Она не знала, чем всё кончится. Не знала, будет ли суд, и позволят ли ей забрать Ванюшку...Но одно она знала точно: лежать на полу, сжавшись в комок, и бояться пошевелиться она больше не будет.

Никогда.

***

До суда прошло почти два месяца. Два долгих, тягучих месяца, наполненных ожиданием, страхом и редкими проблесками надежды.

Тарас после визита участкового словно притих. Не пил — во всяком случае, открыто. По вечерам сидел у окна, курил и смотрел в одну точку. На Клавдию не кричал, не подходил. Даже когда она приходила за вещами — мать уговорила её забрать Ванюшкины игрушки и часть одежды, пока не поздно, — он сидел молча и только сверлил её тяжёлым, мутным взглядом.

Она боялась этого затишья больше, чем криков. В криках было что-то живое, привычное. А эта тишина напоминала затаившегося зверя.

— Не доверяй ему, — говорила Тамара Васильевна, когда Клавдия возвращалась от мужа бледная, с трясущимися руками. — Смирный-то пёс кусает больнее.

Клавдия кивала, но сама не знала, чему верить. Вдруг он вправду одумался? Вдруг испугался и больше никогда не поднимет руку? Вдруг можно всё забыть и вернуться?

Но Ванюшка, который теперь спал на кровати рядом с ней, в материной горнице, иногда плакал по ночам без всякой причины. А когда она спрашивала, что случилось, отвечал одно и то же:

— Мне приснилось, что ты на полу лежишь.

И Клавдия понимала: назад дороги нет. Даже если Тарас изменится — а она знала, что он не изменится, — Ванюшка уже всё видел. Забыть это он не сможет.

***

Судебное заседание назначили на начало июля. День выдался жаркий, душный, с тяжелыми грозовыми тучами на горизонте.

Клавдия надела свою единственную приличную юбку — синюю, в мелкий горошек, которую шила себе ещё до замужества, — и белую блузку с длинным рукавом, чтобы не видно было синяков на руках. Синяки уже почти сошли — зажили, пожелтели, но она всё равно боялась, что кто-нибудь увидит и подумает: «Сама виновата».

Тамара Васильевна настояла, чтобы она причесалась по-городскому — не платком покрылась, как деревенская баба, а заколола волосы красивой заколкой, которую хранила с молодости.

— Ты иди туда с высоко поднятой головой, — наставляла она дочь перед выходом. — Не смей опускать глаза. Ты не виноватая. Ты пострадавшая. Поняла?

— Поняла, — кивнула Клавдия, хотя сердце колотилось так, что в висках стучало.

Ванюшку оставили с соседкой — той самой тётей Зиной, которая неделю назад, увидев Клавдию у калитки, только покачала головой. Теперь тётя Зина почему-то вдруг стала добрая. Принесла пирожков, сказала: «Держись, Клава. Мой-то тоже руки распускал, пока я не дала ему сдачи». Клавдия удивилась — никогда бы не подумала про тётю Зину. Но промолчала.

***

В зале суда пахло пылью и старой бумагой. Людей было немного — участковый, Нина Петровна из отдела кадров, фельдшер дядя Миша, пара колхозниц, которые пришли из любопытства, и Тарас.

Он сидел на скамье напротив. Бритый, прилизанный, с красными воспалёнными глазами — видно, накануне принимал «лекарство от нервов». Смотрел на Клавдию так, что ей захотелось провалиться сквозь землю.

Судья — женщина лет сорока, с усталым лицом и пронзительным взглядом — задавала вопросы спокойно, деловито. О том, когда начались побои, как часто, были ли свидетели, обращалась ли Клавдия за помощью раньше.

Клавдия отвечала. Голос её сначала дрожал, слова путались, она забывала, что хотела сказать, и несколько раз просила воды. Но потом, когда она начала рассказывать про то майское утро — как лежала на полу, а Ванюшка тянул её за руку, — голос окреп. Слёзы текли по щекам, но она не вытирала их, не отводила взгляд.

— Мне не за себя страшно было, — сказала она под конец. — За сына. Что он растёт и видит это. Что запомнит на всю жизнь. И что потом сам таким же станет.

В зале стало тихо. Даже любопытные колхозницы примолкли, перестали перешёптываться.

Тараса спросили: признаёт ли он свою вину?

Он долго молчал, потом сказал хрипло:

— Признаю. Виноват. Больше не повторится.

Судья посмотрела на него поверх очков. Посмотрела на Клавдию. На бумаги — заявление, справку от фельдшера, показания свидетелей. Нина Петровна подтвердила, что Клавдия приходила в правление в синяках и в слезах. Дядя Миша — что ребро было сломано, и не в первый раз.

— Гражданин Таращенко, — сказала судья, и голос её зазвучал твёрдо, как приговор. — Вы обвиняетесь в систематическом нанесении побоев своей супруге, что подтверждается медицинскими документами и показаниями свидетелей. С учётом того, что у вас на иждивении находится малолетний ребёнок, суд приговаривает вас к исправительным работам сроком на шесть месяцев с удержанием десяти процентов заработной платы в доход государства.

Тарас побледнел. Не от страха — от унижения. Исправительные работы в колхозе — это позор, который не смыть годами. Все будут знать, все будут показывать пальцами. Для мужика в деревне это хуже тюрьмы.

— Кроме того, — продолжала судья, — суд постановляет временно, до исправления гражданина Таращенко, выселить его из жилого помещения, предоставив альтернативную жилплощадь в общежитии при колхозе. Место жительства ребёнка определяется с матерью.

Клавдия не поверила своим ушам. Выселить? Это она не просила. Она думала, что её выгонят, а тут — его? Она посмотрела на судью, потом на мать, которая сидела в заднем ряду и тихо плакала, сжимая в руках платок.

— Но я... — начал Тарас, вставая со скамьи. — Это дом мой! Я его строил!

— Дом строился в браке, — холодно ответила судья. — И является совместно нажитым имуществом. Но учитывая обстоятельства дела, суд принимает сторону истца. Вопрос о разделе имущества будет рассмотрен отдельно. Заседание закрыто.

Она стукнула молоточком по столу, и Клавдии показалось, что этот удар разбил вдребезги все три года её страха.

***

Они вышли из здания суда — Клавдия, Тамара Васильевна . Солнце уже клонилось к закату, грозовые тучи разошлись, и небо снова стало чистым, высоким.

— Ну вот, — сказала Тамара Васильевна, вытирая слёзы. — Вот и всё, доченька. Свободна ты.

Клавдия остановилась посреди улицы.И вдруг заплакала — громко, навзрыд, как плачут дети, которым долго было больно, а потом вдруг перестало.

— Мам, — сказала она сквозь слёзы. — Мам, я не знаю, как дальше жить. Я столько лет только боялась. А теперь чего?

— Жить, дочка, — ответила мать, обнимая её. — Просто жить. По-другому.

***

Тарас собрал вещи и уехал в колхозное общежитие через три дня. Перед отъездом он зашёл к Тамаре Васильевне. Стоял на пороге, мял в руках кепку, смотрел в пол.

— Скажи ей... — начал он и замолчал. — Скажи, что я... — опять не договорил.

Тамара Васильевна смотрела на него сурово, поджав губы.

— А сам что ж не скажешь?

Тарас молчал. Потом развернулся и ушёл, не попрощавшись. Клавдия видела его из окна — шёл он тяжело, сгорбившись, и в этом сгорбленном, одиноком человеке, который бредёт по пыльной дороге с одним лишь чемоданом в руке, уже не было ничего от того грозного, страшного Тараса, которого она боялась три года.

И странное дело — она вдруг почувствовала не облегчение, а пустоту. Не жалость, нет. А какую-то тяжёлую, тоскливую пустоту. Столько лет он был центром её жизни — её болью, её страхом, её смыслом. А теперь вдруг ушёл, и нечем заполнить эту дыру.

— Ничего, — сказала мать, заметив её взгляд. — Пройдёт. Заживёт. Ты теперь не одна. У тебя Ванюшка. И я. И работа. И жизнь, Клава. Жизнь у тебя теперь своя. Не его.

Клавдия кивнула, отошла от окна, подошла к кровати, где спал Ванюшка, разметавшись во сне, и поправила на нём одеяло. Мальчик что-то пробормотал во сне, улыбнулся и прижал к себе плюшевого зайца.

— Всё, сынок, — прошептала она. — Всё теперь хорошо.

***

Прошёл год.

Клавдия по-прежнему работала на ферме, но теперь бригадир хвалил её, ставил в пример молодым дояркам. Она не пропускала смены, не ходила с опухшим лицом, не боялась вечером возвращаться домой. Дом у них с мамой был общий — тот самый, в котором Клавдия выросла. Ванюшку отдали в садик при колхозе, и он каждый вечер прибегал с новостями: кого сегодня наказали, кто подрался, кто новую машинку принёс.

Тарас отбыл свои исправительные работы и поселился в старой времянке на краю деревни. Пил, говорят, по-прежнему. Клавдия старалась не думать о нём. Иногда они встречались на улице — он отводил глаза, она проходила мимо, высоко подняв голову. И ничего не чувствовала. Ни страха, ни злости, даже сожаления. Просто чужой человек, который когда-то был ей мужем.

В один из вечеров, когда Клавдия сидела на крыльце и смотрела на закат, к ней подошёл Ванюшка. Он уже вырос, стал серьёзнее, и в его глазах появилось что-то новое — какая-то взрослая, недетская глубина.

— Мам, — сказал он, садясь рядом. — А ты выйдешь замуж?

Клавдия удивилась.

— С чего ты взял?

— Бабушка говорит, что тебе мужик нужен. Чтобы в доме хозяин был.

Клавдия усмехнулась. Посмотрела на сына — на его светлые, выгоревшие на солнце волосы, на серьёзное лицо, на руки, которые уже были в цыпках.

— А я, — сказала она, — погоди. — И вдруг улыбнулась — светло, свободно, так, как не улыбалась, наверное, с самого детства. — А я, Ванюш, не хочу замуж. И хозяин в доме у нас уже есть.

— Кто? — удивился мальчик.

— Ты, — ответила Клавдия. — Ты теперь у нас хозяин. Понял?

Ванюшка подумал, кивнул, потом прижался к ней плечом, и они долго сидели молча — мать и сын, две родные души, которые выдержали бурю и теперь учились жить заново.

Где-то за деревней догорал закат, пахло свежим сеном и цветущим клевером, и в этом запахе, в этой тишине, в этом мирном вечере было что-то такое, от чего хотелось жить. Не бояться. Не терпеть. А просто жить — по-своему, по-хорошему, как будто все страшные сны кончились и наступило настоящее утро.

Конец.