Сто восемьдесят два раза я взяла трубку. Я считала — не для того, чтобы потом кому-то предъявить. Просто в какой-то момент стала считать, как считают дни до отпуска или платежи по кредиту. Цифра росла, легче не становилось.
Восемь утра. Не семь, не девять — ровно восемь. Тамара Сергеевна звонила, когда я застёгивала пальто в прихожей, одной рукой держала сумку, другой искала ключи. Каждое утро одинаково. Я научилась узнавать этот звонок по времени, ещё не глядя на экран.
Звонила не сказать что-то важное. Звонила спросить, как я спала. Поел ли Андрей. Не забыла ли я выключить утюг. На сто восемьдесят втором дне я знала наизусть всё, что она скажет, и всё равно слушала. А на сто восемьдесят третий — не взяла.
Не потому что решила. Просто рука не потянулась.
Сначала это казалось заботой.
Мы с Андреем поженились поздно — мне было сорок шесть, ему сорок восемь, у обоих за плечами по одной несложившейся семье без детей. Сошлись тихо, без свадьбы, расписались в будний день и поехали на работу. Я двадцать восемь лет в районной библиотеке, он мастер на мебельной фабрике. Жизнь без потрясений, и меня это устраивало.
Тамара Сергеевна жила одна в соседнем доме — три минуты пешком. Овдовела давно, Андрей был единственным сыном, и всю себя она вложила в него. Это я поняла сразу, ещё до свадьбы, когда он по три раза на дню отвечал на её звонки и каждый раз говорил: «Да, мам. Хорошо, мам. Не волнуйся».
Первый звонок мне случился через неделю после того, как я переехала к Андрею. Восемь утра. Я ещё не привыкла к новой квартире, путала, где какой выключатель.
— Верочка, доброе утро. Не разбудила?
— Нет, Тамара Сергеевна. Уже собираюсь.
— Ты Андрюше рубашку погладила? Он в синей пойдёт?
Я сказала, что погладила. Что в синей. Положила трубку и подумала: надо же, как внимательно. Свекровь интересуется. Не у каждой так.
Андрей, когда я рассказала, обрадовался.
— Вот видишь. Мама тебя приняла. Она не каждому звонит.
Я тогда не знала, что «не каждому» — это и была вся правда. Она звонила тем, кого считала своими. А свой человек, по её понятию, должен отвечать.
Второй звонок был на следующее утро. Тоже восемь. Тоже про рубашку, про завтрак, про то, не дует ли у нас от окна. На третий день я уже ждала звонка — не с радостью, а как ждут будильник, который всё равно зазвонит.
К концу первого месяца я перестала замечать, что отвечаю на одно и то же. Это вошло в утро, как чистка зубов. Восемь — телефон. Я брала. Говорила. Шла на работу.
Однажды я забыла телефон дома. Вернулась вечером — одиннадцать пропущенных. И сообщение от Андрея: «Ты где? Мама извелась вся, звонила мне на фабрику».
Я объяснила, что просто забыла трубку на тумбочке. Андрей кивнул. Но вечером, когда мы ложились, сказал в потолок:
— Ты бы хоть предупреждала. Она же переживает.
Я лежала и думала: переживает о чём? Что я, пятидесятичетырёхлетняя женщина, дойду до работы без её утреннего звонка? Но вслух ничего не сказала. Отметила про себя: вот оно, начинается.
Через полгода звонки перестали быть про рубашку.
Тамара Сергеевна нашла новые темы. Утром восемь — и я узнавала, что я неправильно варю Андрею кашу. Что нельзя давать ему творог по утрам, у него от творога тяжесть. Что я повесила шторы не того цвета, и в комнате теперь «как в больнице».
Я слушала. Иногда возражала — мягко, чтобы не обидеть. Возражения она пропускала мимо, будто их не было. Говорила своё и клала трубку первой. Всегда первой.
Деньги тоже стали темой. Не напрямую — Тамара Сергеевна была слишком умна, чтобы просить. Она рассказывала. Что пенсия маленькая, двенадцать тысяч, что лекарства дорогие, что зимой за свет насчитали больше обычного. Рассказывала ровно, без нажима, и каждый раз я в конце говорила:
— Тамара Сергеевна, давайте мы вам поможем.
И давала. Сначала пять тысяч, потом семь. Андрей считал это нормальным — мать, надо помогать. Я не спорила. Только заметила, что разговоры про маленькую пенсию случались как раз тогда, когда я отказывалась переделать что-то по её совету. Возразила про шторы — назавтра звонок про дорогие лекарства. Сказала, что кашу варю как умею — через день про счёт за свет.
Связи я не сразу заметила. А когда заметила — стало нехорошо. Будто меня вели за руку, а я думала, что иду сама.
Был один разговор, после которого я перестала сомневаться.
Андрей слёг с температурой — обычная простуда, ничего страшного. Я отпросилась с работы, сидела с ним, варила морс, бегала в аптеку. На второй день, в восемь утра, звонок.
— Верочка, как Андрюша?
— Получше. Температура спала.
— Ты ему малину давала? С мёдом, как я говорила?
— Давала.
— А горчичники ставила?
Я не ставила горчичники. Я считаю, что от простуды нужен покой и питьё, а не горчичники. Так и сказала — осторожно, но сказала.
В трубке стало тихо. Потом:
— Значит, ты лучше матери знаешь, что её сыну нужно.
И положила трубку. Первой, как всегда.
Через час позвонил Андрей — он был на работе, я думала, у него совещание.
— Ты что маме нагрубила?
— Я не грубила. Я сказала, что горчичники не ставлю.
— Она плачет. Говорит, ты её ни во что не ставишь.
Я стояла на кухне с тряпкой в руке. На плите остывал морс. Я смотрела на этот морс и думала: я с утра не присела, бегала в аптеку под дождём, а виновата — что не поставила горчичники.
— Андрей, — сказала я. — Я весь день за тобой хожу.
— Я знаю. Ты просто с мамой помягче, ладно? Она старенькая.
Я положила тряпку. Сказала «ладно». И поняла, что в этом доме у меня нет права быть правой.
На второй год я сделала то, о чём потом жалела.
Тамара Сергеевна заговорила про ключ. Не сразу — сначала рассказала историю про соседку, которую увезли на скорой, а в квартиру попасть не могли, дверь ломали. Потом про то, как страшно жить одной в её возрасте. Потом — что если, не дай бог, с ней что случится, никто и не узнает.
— Вот была бы у вас от меня запаска, а у меня от вас — спокойнее бы спала.
Я понимала, к чему она ведёт. И всё равно дала ключ.
Дала, потому что устала спорить. Потому что Андрей стоял рядом и смотрел на меня так, будто я уже отказала. Потому что отказать — значит признать вслух, что я не доверяю его матери, а этого я сказать не могла.
Я отдала ей ключ от нашей квартиры. Свой, запасной, на синем брелке. И в ту же секунду, как он лёг в её ладонь, я знала, что сделала ошибку.
Ждать пришлось недолго.
Через неделю я вернулась с работы раньше обычного — отпустили после инвентаризации. Открыла дверь, а в квартире пахнет хлоркой. На кухне всё переставлено. Мои банки с крупой стоят в другом порядке, полотенца перевешены, в холодильнике мой творог выброшен, а на его месте — кефир, которого я не покупала.
Тамара Сергеевна сидела на моей кухне в моём фартуке и пила чай из моей кружки.
— А, Верочка. Я тут прибралась немножко. У тебя пыль на полках, я протёрла. И творог выкинула, он же Андрюше вредный, я тебе говорила.
Я стояла в дверях. Снимала пальто и не могла снять — рука не попадала в рукав.
— Тамара Сергеевна. Вы как вошли?
— Так ключом же. Ты сама дала.
Она улыбалась. Искренне. Она правда не понимала, что сделала что-то не то. В её мире она помогла — прибралась, позаботилась, спасла сына от вредного творога. А то, что вошла в чужой дом без спроса, переставила чужие вещи, выбросила чужую еду — этого в её мире просто не было.
Я не стала кричать. Не было сил, и не было смысла. Я сварила себе чай — в другой кружке, не в той, из которой пила она. Села напротив. И сказала:
— Ключ верните, пожалуйста.
— Это почему ещё?
— Потому что я так хочу.
Она вернула. Положила на стол, рядом с моей кружкой, и поджала губы. Ушла, не допив чай. А вечером, в восемь, Андрей вернулся с фабрики чернее тучи.
— Ты у мамы ключ забрала.
— Забрала.
— Она тебе помочь хотела. А ты её как воровку.
— Я её не называла воровкой. Я забрала свой ключ из своей квартиры.
Андрей сел на табурет, опустил голову. Долго молчал. Я думала — сейчас он наконец поймёт. Сейчас скажет: да, мама перегнула, ты права. Я ждала этого два года.
— Ты не понимаешь, как ей одиноко, — сказал он наконец и пошёл в комнату.
Вот и весь разговор.
Звонки после этого не прекратились. Наоборот.
Теперь Тамара Сергеевна звонила не только в восемь утра, но и вечером. И днём — на работу, в библиотеку, хотя я просила не звонить в рабочее время. Темой стало моё «неуважение». Она вспоминала ключ при каждом удобном случае. Пересказывала родне — у Андрея были две двоюродные сестры в области, и обе вдруг начали мне звонить, выяснять, правда ли я выгнала свекровь из дома.
Я объясняла. Каждой. Что никого не выгоняла, забрала свой ключ. Меня слушали, поддакивали, а через неделю звонила другая сестра с тем же вопросом. Объяснять было бесполезно — история жила своей жизнью, и в ней я была злодейкой.
Самое тяжёлое случилось на дне рождения Андрея.
Собрались у нас — Тамара Сергеевна, сёстры с мужьями, человек десять. Я три дня готовила: салаты, горячее, пироги пекла. Стол накрыла такой, что самой нравилось. Гости расселись, выпили за Андрея.
И тут Тамара Сергеевна постучала вилкой по бокалу.
— Хочу сказать. Андрюша у меня один. Я его растила одна, без отца. И всегда мечтала, чтобы рядом с ним была женщина, которая будет его любить, как я люблю. Беречь, как я берегла.
Все притихли. Я сидела во главе стола, рядом с Андреем, и чувствовала, что сейчас будет.
— Но не всем дано, — продолжила свекровь и посмотрела на меня. — Не каждая умеет. Кто-то ставит себя выше, дом свой бережёт, а человека — нет. Ну да ладно. С днём рождения, сынок.
Тишина. Кто-то закашлялся. Одна из сестёр поджала губы и кивнула — мол, понятно, о ком речь.
Я смотрела в тарелку. На салат, который три часа резала. Где-то в кухне капала вода из крана — Андрей всё собирался починить, да так и не починил.
Андрей молчал. Не возразил. Не сказал «мам, не надо». Поднял рюмку и сказал «спасибо всем, что пришли».
Я встала, унесла пустую салатницу на кухню. Постояла там минуту, у того самого крана. Вернулась с горячим, улыбнулась гостям, разложила по тарелкам. Вечер доиграли до конца. Никто бы и не догадался.
Но что-то в тот вечер кончилось.
Прошло ещё немного, и наступил тот день.
Сто восемьдесят третий. Я не знала утром, что он сто восемьдесят третий — это я потом посчитала. Просто было обычное утро. Восемь часов. Я застёгивала пальто, держала сумку, искала ключи. Телефон зазвонил.
Я посмотрела на экран. «Тамара Сергеевна».
И не взяла.
Не швырнула телефон, не выключила со злостью. Просто дала ему звонить. Достала ключи, заперла дверь, пошла на работу. Телефон в сумке звонил, потом замолчал. Через минуту зазвонил снова. Я шла и слушала, как он звонит, и ничего не делала.
На работе он звонил ещё дважды. Я не брала. В обед пришло сообщение от Андрея: «Мама не может до тебя дозвониться. Всё нормально?»
Я написала: «Всё нормально. Я на работе».
Вечером дома был разговор. Я знала, что будет, и не боялась.
— Мама весь день тебе звонила. Ты что, телефон не слышала?
— Слышала.
— И не брала?
— Не брала.
Андрей смотрел на меня, не понимая. За восемь лет — а к тому времени мы жили уже восемь лет — я ни разу не сделала так открыто, в лоб.
— Почему?
— Потому что не хочу больше каждое утро в восемь отчитываться, погладила я тебе рубашку или нет. Мне пятьдесят четыре года, Андрей. Я взрослый человек.
— Она же не нарочно. Она привыкла.
— Я знаю. Это ничего не меняет.
Он сел. Потёр лицо ладонями.
— И что теперь? Не будешь брать трубку?
— Не буду.
Я ждала, что он скажет: значит, ты против моей матери. Что встанет и уйдёт к ней, как уходил всегда. Но он сидел и молчал. Долго. Потом спросил тихо:
— А если ей правда плохо станет? Возраст.
— Если плохо — она наберёт тебя. Или скорую. Звонок в восемь утра про рубашку — это не «плохо», Андрей. Это другое.
Он не ответил. Встал, ушёл в комнату. Я осталась на кухне.
Назавтра в восемь телефон зазвонил снова. Я не взяла. И послезавтра. Тамара Сергеевна звонила ещё дней десять — каждое утро, ровно в восемь, упорно. Я не брала ни разу. Не из мести — просто перестала.
Через две недели звонки в восемь прекратились. Она поняла, что я не возьму. Стала звонить Андрею — по-прежнему по три раза на дню, и он отвечал, как всегда. Это его дело и его мать. Я не лезу.
Со мной она почти перестала разговаривать. Здоровается сухо во дворе. «Невестка» — так теперь зовёт меня в разговорах с роднёй. Раньше была «Верочка».
Меня это устраивает.
Иногда Андрей пытается заговорить.
— Ты бы хоть иногда ей отвечала. Ей обидно.
— Я отвечаю, когда есть о чём говорить. На «погладила рубашку» — нет.
— Раньше же отвечала.
— Раньше — да. Сто восемьдесят два раза. Хватит.
Он не понимает этой цифры. Думает, я преувеличиваю. А я не преувеличиваю — я правда считала, под конец. Каждое утро прибавляла единицу к чему-то, что не имело конца. Пока однажды не перестала прибавлять.
Телефон у меня теперь молчит по утрам. В восемь я застёгиваю пальто, беру сумку, ищу ключи — и тишина. Первое время было непривычно, рука сама тянулась к карману. Потом привыкла.
В то первое утро без звонка я налила себе чай. Села к окну. Голуби на проводах, дворник скребёт лопатой по асфальту, хотя снега ещё нет. Я пила чай и слушала, как ничего не звонит.
Тамара Сергеевна по-прежнему живёт в трёх минутах от нас. Звонит сыну. По-прежнему уверена, что я её обидела ни за что.
Я не спорю.
Телефон молчит. Чай горячий.
Этого достаточно.