Дочь думала, что заедет в мою квартиру после того, что наговорила. Когда она открыла дверь, челюсть отвисла
– Мама, ну сто тысяч же, не миллион. Мы с Серёжей в Турцию хотим, в нормальный отель, а не в эту дыру опять.
Алёна стояла в моей кухне в куртке нараспашку, не разувшись. На полу за ней – две мокрые дорожки от ботинок. Я только что вытерла этот пол. Восемь лет, как Володи нет, я живу одна. И восемь лет я мою этот пол по средам и субботам, потому что больше некому.
– Алёна, у меня пенсия двадцать две тысячи, – сказала я тихо. – Откуда сто?
– У тебя же гробовые. Я знаю, что есть. Ты ещё с папиных похорон копишь, я видела книжку.
Я взяла со стола чашку. Голубую, в мелкий василёк. Володя подарил мне её на тридцатилетие свадьбы – десять лет назад почти ровно. Сказал тогда: «Тома, ты у меня сама как василёк, тихая, а душу греешь». Я отхлебнула остывший чай. Руки у меня не дрожали – я давно этому научилась.
– Гробовые – это гробовые, – ответила я. – Не для Турции.
Алёна фыркнула, повернулась к окну. Под окном моя трёшка выходит во двор с тополями. Когда-то мы с Володей этот двор от паркинга отбили – подписи собирали по подъездам, два года ходили. Алёне было тогда лет восемнадцать. Она в подписях не участвовала.
– Мам, ты пойми. Ты тут одна в трёх комнатах сидишь. Серёжа второй год на эту ипотеку батрачит, у Ваньки своей комнаты нет. А ты копишь. На что копишь? На гроб? Так и гроб дешевле сейчас.
Я поставила чашку. Аккуратно, чтобы не звякнула.
– На жизнь коплю, Алён. На свою.
– На какую жизнь? – она засмеялась. – Тебе шестьдесят четыре. Ну какая жизнь? Ты в санаторий-то ездишь раз в три года.
И вот это было обиднее всего. Не «помоги», не «выручи». А вот это – «какая жизнь». Будто я уже всё. Будто я тут досиживаю.
– Алёна, иди домой. Я устала.
– То есть денег не дашь?
– Не дам.
Она хлопнула дверью. На входе чашка снова дрогнула – от хлопка. Я поправила её на блюдце. Подумала: «Володя, ну ты слышал? Слышал, как она про гроб?»
Володя молчал, как все восемь лет.
Я села к окну. Тополя за стеклом ещё голые, апрель. Я три года назад дала им двести тысяч на ремонт. Три года назад. Ванька тогда в школу пошёл, я отдала всю свою заначку. Заначку, которую копила пятнадцать лет – по тысяче, по две, с премий, с подработок репетитором. Алёна сказала: «Ой, мам, спасибо, мы вернём». Не вернули. Я и не просила. Я думала – дочь же.
А теперь, значит, на гроб.
Вечером позвонил Ванька с папиного телефона. «Бабуль, ты придёшь на мой день рождения? Двенадцатого». Я сказала: приду, конечно. Он спросил: «А ты мне Лего купишь, как обещала?» Я сказала: куплю. И отложила в конверт пять тысяч из тех самых «гробовых». Ваньке-то за что.
***
Через три дня Алёна пришла без звонка. Открыла своим ключом – у неё с моих сорока ещё ключ, я не отбирала, всё думала – мало ли что, мать же.
– Мам, я тут разобрать пришла. У тебя в маленькой комнате бардак.
Я была в поликлинике, у кардиолога. Пришла – а в коридоре два больших чёрных мешка. На столе – чай, который Алёна себе налила. В чужой чашке, не в моей. Хоть на это совести хватило.
– Алён, что это?
– Папины вещи. Мам, ну сколько можно? Восемь лет уже. Рубашки, ботинки, бритва эта его электрическая – всё это пылится. Если не носишь – выкидывай. У Ваньки тут спальня будет, ему вещи деда твоего видеть зачем?
Я посмотрела на мешки. Сверху из одного торчал рукав. Серая клетчатая рубашка. Володя в ней в больницу ушёл в последний раз. Я её потом постирала и убрала. Просто убрала. Не выбросила.
– Алёна. Это мои вещи.
– Это папины вещи. А папы нет.
– И что – не выбросила бы ничего своего после похорон Серёжи? Через восемь лет?
Она посмотрела на меня с жалостью. Спокойно так.
– Мам, я нормальный человек. Я не превращаю квартиру в музей.
Я не стала с ней спорить. Я взяла оба мешка и потащила к двери. Она шла за мной, говорила в спину: «Куда ты их? Уже же собрала, сейчас сама вынесу». Я не отвечала.
Я спустилась на первый этаж, в подвал, где у нас кладовки. У меня там своя – мы с Володей её ещё в девяносто пятом купили вместе с квартирой. Я открыла, поставила мешки за коробки с банками. Закрыла на замок. Поднялась обратно.
Алёна стояла в коридоре, нахмуренная.
– Ты их там что, оставишь? Они же сгниют.
– Не сгниют. Это шерсть и хлопок.
– Мам, ты странная стала.
– Алёна, отдай ключ.
– Что?
– Ключ от моей квартиры. Отдай.
Она засмеялась. Так весело, искренне.
– Мам, ты серьёзно? Я тут на следующей неделе уборку доделаю. И вообще – а если ты тут одна упадёшь? Я как зайду?
– Скорую вызовешь.
– Мам, ну ты прям как чужая.
Я не ответила. Я знала, что ключ она не отдаст. И знала, что сменить замок – это два звонка и пять тысяч. Я просто запомнила: вторая Алёнина волна. Первая была про деньги. Вторая – про вещи. И я уже понимала, что третья будет.
В тот вечер я достала из подвала рубашку. Просто посидела с ней на коленях. Потом убрала обратно в шкаф, в свою половину, между свитерами. Туда Алёна не полезет – её свитера в другом шкафу. У дочери.
***
Двенадцатого апреля Ваньке исполнилось десять. Я пришла к ним в час дня, с тортом и с Лего за пять тысяч. У них собрались человек пятнадцать – Серёжины родители, Алёнина школьная подруга Лена с мужем, какие-то новые друзья из Алёниного фитнес-клуба. Меня посадили во главе стола, рядом с Серёжиной мамой. Я её знаю двенадцать лет, но мы за все двенадцать так и не подружились.
Ванька прыгал у моего стула. Я ему: «Внук, открывай». Он развернул – и завизжал. Огромный набор, замок какой-то с башнями. Полез ко мне на шею.
– Бабуль, ты лучшая, лучшая!
Алёна на это посмотрела с другого конца стола. Перевела взгляд на меня. И громко, через стол, через все эти салаты и шампанское, сказала:
– Мам, ну хоть на день рождения раскошелилась. А то трёшка пустая стоит, а внуку в десять лет своей комнаты нет.
За столом стало тише. Лена начала ковырять оливье. Серёжина мама смотрела в тарелку.
– Алён, давай не сейчас, – сказала я.
– А когда? Мам, ты пойми, я же не из вредности. Ты подумай – мы с Серёжей с ипотекой, Ванька растёт. А ты в трёх комнатах. После твоего – ну, ремонт первым делом сделаем. Ваньке отдельную.
Она это сказала. При пятнадцати людях. Слово «после твоего» – и пауза. Все поняли, после чего.
Серёжа кашлянул. Серёжина мама подняла на меня глаза, быстро отвела.
Я допила шампанское. Очень медленно. Потом встала.
– Ванечка, я тебя поздравила. Беги играй.
– Бабуль, ты куда?
– Голова разболелась, внучок. Я в другой раз досижу.
Я оделась в коридоре. Алёна вышла за мной.
– Мам, ты обиделась? Ну я же без зла. Мам?
Я застёгивала пальто. Пальцы были спокойные, ровные. Я застегнула все пуговицы – шесть штук, сверху вниз.
– Алёна, ты в каком году меня хоронишь?
– Мам, ну что ты выдумываешь, я же не это, я же –
– Ты сказала «после твоего». Я слышала. И Лена слышала. И Серёжина мама. Тебе сколько ждать осталось, как ты думаешь?
Она открыла рот. Закрыла. Я вышла.
Дома я налила себе чай. В чашку с васильками. Сидела на кухне до темноты. Не плакала. Я уже отплакала всё в две тысячи восемнадцатом, когда Володи не стало. Слёз больше не было – ни на что.
На следующее утро я пошла в банк. Просто узнать, как сейчас оформляются сделки с недвижимостью. Девочка-консультант мне всё объяснила за пятнадцать минут. Я записала на бумажке. Положила в сумку.
Потом зашла в риелторское агентство, через два дома от банка. Сказала: «Хочу продать трёшку. Деньги мне нужны через месяц». Мужчина-агент посмотрел документы и ответил: «Бабушка, за месяц – реально. Только цену придётся поставить чуть ниже рынка». Я сказала: ставьте. Я не торгуюсь.
Вечером Алёна позвонила. Я взяла трубку.
– Мам, ты прости. Я погорячилась.
– Хорошо, Алён.
– Так что, помирились?
– Помирились.
Я положила трубку. Подержала её в руке ещё пару секунд. И тут же ушла в кухню. Я подумала: «Володя, ты только держись. Дальше я сама».
***
Через неделю после Ванькиного дня рождения я вернулась из аптеки. Поднялась на свой пятый, открыла – а в коридоре стоит мужчина. Лет сорока, в куртке, с рулеткой в руке. Алёна выходит из зала. Серёжи нет.
– Ой, мам, ты так рано. Это Виктор Александрович. Это, ну, оценщик. Я просто хочу понимать, сколько примерно она стоит. Так, на будущее.
Виктор Александрович улыбнулся мне извиняющейся улыбкой. Видно было – человек неловкий, его сюда привели.
– Виктор Александрович, – сказала я. – Извините. Уйдите, пожалуйста.
– Конечно, конечно.
Он быстро собрал рулетку и вышел. Алёна посмотрела на меня с обидой, как будто это я ей нагрубила, а не наоборот.
– Мам, ну зачем ты так? Я же объясняю – на будущее.
– Алёна, выйди.
– Мам, я –
– Выйди.
Она хлопнула дверью. В этот раз я даже не вздрогнула – знала, что хлопнет.
Я села на табурет в коридоре. Сидела, смотрела на свои тапочки. Старые, с дыркой на большом пальце. Тапочкам лет семь, наверное.
За полгода Алёна приходила пять раз. Один раз про деньги. Один – про вещи. Один – в день рождения, при гостях. Один – с риелтором. Один – помириться по телефону.
И каждый раз она шла к одному. К моей трёшке.
Я встала. Достала из шкатулки документы. Свидетельство на квартиру, оформленное на меня одну после смерти Володи. Володя завещал мне всё – без долей, без условий. «Тома, ты потом сама решишь», – сказал он мне ещё в больнице. Тогда я подумала: что тут решать, я Алёне отпишу, ей же ещё жить.
Сейчас я держала бумагу и думала: Володя, прости. Я решила.
На следующий день я позвонила агенту. Сказала: «Снижайте ещё. Мне очень нужно через месяц». Он сказал: «Хорошо, бабушка. У меня есть пара. Молодые, с ребёнком, без ипотеки». Я сказала: пусть смотрят завтра.
Алёне я в эти недели не звонила. Она тоже – думала, наверное, что мы помирились, и хорошо. На звонки её отвечала коротко: «Алён, я занята, перезвоню». Не перезванивала.
Через двадцать дней пара купила квартиру. Молодой инженер с женой, дочка четырёх лет. Сделка прошла за один день в МФЦ. Они спросили: «А когда вы съезжаете?» Я ответила: «Через пять дней. Только мебель свою заберите, если не нужна – оставлю».
Пять дней. Я собрала только то, что моё. Чашку с васильками. Володину рубашку – серую, клетчатую, ту самую. Альбом с нашими фотографиями. Документы. Зимнее пальто и три летних платья. Икону, бабушкину. Кольцо, которое сняла с пальца Володи в больнице.
Всё уместилось в одну большую сумку и чемодан. Сорок шесть лет жизни – в две клади.
***
На моём подоконнике – банка из-под огурцов, в ней три веточки васильков. У моря пахнет хвоей и солью. Городок маленький, на Азовском, дома все одноэтажные, кроме нашей пятиэтажки. Я купила однушку на четвёртом, окнами в сторону залива. Если встать на табурет – видно полоску воды.
Алёна приехала через десять дней после моего отъезда. С коробками, на машине Серёжи. Я знаю это от соседки сверху, Нины Петровны, мы с ней созваниваемся раз в неделю.
Алёна открыла дверь своим старым ключом. Ключ подошёл – новые хозяева ещё не успели сменить замок, въезжали в выходные. Алёна вошла – а в квартире ничего нет. Мои обои, мой линолеум, моя кухня. Но – пусто. Шкафы пустые. На полу записка. Я написала её перед самым выходом: «Алёна, квартиры больше нет. Деньги мои. Живи, как мы с тобой говорили – на ипотеку и на батрака-мужа. Мама».
Нина Петровна сказала: Алёна стояла в коридоре минут двадцать. Молча. Потом плакала. Потом звонила, кричала кому-то в телефон – наверное, Серёже. Соседи слышали через дверь, она была открыта.
Мне Алёна звонила потом тридцать восемь раз. Я считала первые десять, дальше перестала. Я не беру. Не пишу. Пусть думает, что хочет.
Деньги от трёшки – десять с половиной миллионов – я разделила. Однушка у моря стоила два восемьсот. Восемьсот тысяч я положила Ваньке на вклад до восемнадцати лет – у Нины Петровны теперь сберкнижка, она передаст, когда придёт срок. Пятьсот – на свой санаторий, на два раза в год, как и обещала себе. Остальные просто лежат. На жизнь. На мою жизнь.
Васильковую чашку я поставила в кухонный шкафчик. По утрам пью из неё чай. Володина серая рубашка лежит на верхней полке – между моими свитерами, как и было. Тапочки те же, с дыркой на большом пальце. Я их не выбрасываю – привыкла.
Соседи здесь спрашивают: дети есть? Я отвечаю: внук есть. Про дочь молчу. Не знаю, что про неё говорить. Восемь лет я была её матерью без денег. Двадцать дней – я уже никто.
Можно было продать единственную трёшку, ради которой родная дочь восемь лет ждала и за моей спиной зазывала риелтора? Или фраза «после твоего ремонт первым делом» при пятнадцати гостях даёт мне право на эту однушку у моря и на тишину? А вы – оставили бы трёшку дочери, которая уже расчищала в шкафу место под Ванькины игрушки, пока вы были живы?