Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Строки из прошлого

Тихая вода. Часть 1/3

Завела эту тетрадь, а зачем, и сама не знаю. Соседка Нюра подарила, в синей коленкоровой обложке, говорит, записывай, девка, у кого тетрадь, у того и память. Памяти у меня и так с избытком, девать некуда. Только память в голове сидит молчком, а тут, выходит, можно её на бумагу выложить и хоть отдышаться. Сговор слажен. Вчера приходили от Захара, отец в горнице сидел важный, мать самовар трижды грела. Я за перегородкой стояла, слушала, как меня сговаривают, будто корову с базара. Отец руку дал. Мать платок повязала новый и весь вечер у печки сидела к нам спиной, спину держала прямо, а плечи у неё дрожали. Я к ней подошла, она обернулась и сказала только: добрый он хозяин, Маша, в дому достаток. Про то, добрый ли он мне будет, не сказала. Видно, не знала. Захара Андреевича я за всю жизнь видела три раза. Высокий, бровь чёрная, в плечах широк, на фабрике он наладчик, станки чинит, и все его, я слыхала, побаиваются, даже мастер. Говорит мало, а как глянет, так будто гвоздь вколачивает. На
Оглавление

2 октября 1938.

Завела эту тетрадь, а зачем, и сама не знаю. Соседка Нюра подарила, в синей коленкоровой обложке, говорит, записывай, девка, у кого тетрадь, у того и память. Памяти у меня и так с избытком, девать некуда. Только память в голове сидит молчком, а тут, выходит, можно её на бумагу выложить и хоть отдышаться. Сговор слажен. Вчера приходили от Захара, отец в горнице сидел важный, мать самовар трижды грела. Я за перегородкой стояла, слушала, как меня сговаривают, будто корову с базара. Отец руку дал. Мать платок повязала новый и весь вечер у печки сидела к нам спиной, спину держала прямо, а плечи у неё дрожали. Я к ней подошла, она обернулась и сказала только: добрый он хозяин, Маша, в дому достаток. Про то, добрый ли он мне будет, не сказала. Видно, не знала.

5 октября 1938.

Захара Андреевича я за всю жизнь видела три раза. Высокий, бровь чёрная, в плечах широк, на фабрике он наладчик, станки чинит, и все его, я слыхала, побаиваются, даже мастер. Говорит мало, а как глянет, так будто гвоздь вколачивает. На смотринах посмотрел на меня долго и спросил отца, не больна ли я, что всё молчу. Я не больна. Я просто не знаю, что таким говорят. У нас в семье кто громче, того и слыхать, а я с детства тише воды. Сёстры, бывало, тараторят, а я в углу с шитьём, мне и ладно. Отец Захару про меня сказал: тихая, зато работящая, у станка с пятнадцати лет. Захар кивнул, будто товар одобрил. На том и сладились.

16 октября 1938.

Расписались. Записались в сельсовете, а после в дому застолье, как у людей, после Покрова, чтоб всё чин чином. За столом было шумно, гармонь, крик, а я будто за стеклом сидела, всё через стекло слышала, и лица плыли. Невесте плакать положено, и я поплакала, только не о том, о чём думали гости. Мать на прощанье обняла, ткнулась мне в висок сухими губами и шепнула чужой родне, негромко, будто извиняясь за меня наперёд: вы её не журите, она у нас тихая. Тихая вода. Я тогда подумала, что мать меня вроде как уценила перед ними, чтоб лишнего не ждали и не корили после. Тихая вода. Будто и нет за этой водой ничего, гладь одна.

Дом у Захара большой, пятистенок, крыша железом крыта, не каждому в посёлке так. А холодный. Не печью холодный, печь как раз жаркая, до угару топят. Свекровь Дарья Семёновна встретила меня на пороге, оглядела с ног до головы, как лошадь на ярмарке, зубы только не велела показать. Худа, говорит. Ну, на нашем хлебе раздобреешь. Хлеб у них и правда хороший, белый по воскресеньям. А я в первую ночь в чужой горнице лежала и хлеба того кусок в горле стоял.

9 ноября 1938.

Снег лёг, лёг и не сошёл, зима, видать, насовсем пришла. С утра гудок фабричный, как и дома гудел, тот же самый гудок, под который я всю жизнь вставала, только теперь я под него поднимаюсь в чужих холодных сенях, и рядом чужой человек спит, муж. Меня в здешний цех перевели, к Захару на ту же фабрику определили, оно и удобно, говорят, мужняя жена при муже. Станки те же, основа да уток, челнок бегает туда-сюда, дело привычное, руки сами помнят, голове думать не надо. На работе мне легче, чем дома. В цеху шумно, грохот, а я в том грохоте одна сама с собой, и хорошо.

Дома Дарья Семёновна за каждым моим шагом ходит. Не бранит даже, нет, бранью бы я не тяготилась, у нас дома бранились, и ничего. А она смотрит. Я чашку не так поставлю, она молча подойдёт, чашку переставит, как надо, и опять отойдёт, и ничего не скажет. Я половик не так положу, она перевернёт. От этого молчаливого её догляда у меня к вечеру спина деревянная, будто целый день мешки таскала. Раз только не стерпела, спросила тихо: Дарья Семёновна, вы скажите прямо, чем не угодила, я переделаю. А она поглядела на меня, как на пустое место, и говорит: я тебя, девка, не словом учу, а взглядом, слово выветрится, а взгляд запомнишь. И права ведь оказалась, старая. Запомнила.

23 декабря 1938.

Мороз лютый, окна заросли. Пруд за плотиной стал намертво, ребятишки уж катаются с горки на салазках до самого льда. Я ходила к колодцу по воду и постояла там у пруда. Подо льдом воды не видно, лёд белый, толстый, а вода под ним есть, идёт себе своим ходом, я знаю, у плотины слыхать, как она бормочет в проруби. Стоит вода смирно сверху, а внизу живёт.

Захар вчера пришёл со смены чёрный лицом. Наладка не шла, вал какой-то у них на главном приводе полетел, весь цех стоял, начальство шумело. Я ему щей налила, горячих, он ложку взял, отодвинул и говорит: не лезь, когда не спрашивают. А я и не лезла, я молчком поставила да отошла. Только щи подвинула поближе. Легла к стенке, лежу, не сплю, слушаю, как он в темноте у окна курит, огонёк то разгорится, то притухнет. Думаю: вот живёшь с человеком под одним одеялом, дышишь с ним вровень, а будто через реку с ним перекликаешься, и слов за водой не разобрать, одно мычание.

28 декабря 1938.

Получка нынче. Первая моя получка в этом дому. Принесла, на стол выложила перед Захаром, всё до копейки, как мать учила, муж в дому голова и казне голова. Он деньги пересчитал, не глядя на меня, часть Дарье Семёновне отдал на хозяйство, часть в шкатулку убрал, а три рубля мне обратно через стол подвинул: на платок себе или на что там вам надо. Я те три рубля взяла и не на платок отложила, а так, на дно сундука, в тряпицу. Сама не знаю зачем. Свои. Первые свои, что не отняты и не выпрошены. Мать всю жизнь у отца на булавки выпрашивала, унижалась, а я вон, своё заработала, мне дали. Маленькое дело, три рубля, а я их перебираю вечером, когда все спят, и будто не три рубля у меня в горсти, а что побольше, чему и счёту нет.

12 января 1939.

Прошли праздники. Нынче, говорят, ёлку снова можно, не то что прежде, и в клубе наряжали большую, со звездой. Дарья Семёновна ёлку не любит, баловство, говорит, поповские затеи, хоть и звезда. А соседи, Прохоровы, нарядили дома маленькую, и я к ним под окно бегала смотреть, как стеклянные шары в лампе горят, красный да золотой. Захар застал меня там, у чужого окна, как я в чужой свет гляжу на морозе. Я обмерла, думала, осрамит. А он ничего. Постоял рядом, тоже в окно глянул. Холодно, говорит, иди в дом. И всё. Но это первое, что он мне сказал не по делу, не подай-принеси, а так, по-человечьи, чтоб я не зябла. Я весь вечер это в себе носила, как уголёк за пазухой, грелась.

30 января 1939.

Захар третью неделю сам не свой, на фабрике у них с планом туго, гонят, а станки старые, рвутся. Приходит злой, а на мне срывать не срывает, в себе держит, оттого ещё тяжелее. Я научилась по двери угадывать, как он войдёт: тихо притворит, значит, чёрный день, не подходи. Громко, значит, отлегло. Нынче тихо притворил. Я ему ужин молча подала и в угол с шитьём села, не маячу. Дарья Семёновна тоже притихла, она сына читает не хуже моего, столько лет. Так и сидим втроём в горнице под лампой, каждый при своём молчании, и тикают ходики. А ведь привыкла я уже к этому дому, вот что чудно. Год не прожила, а будто вросла. Стены чужие, а уж и не такие чужие.

4 февраля 1939.

У нас на фабрике зашумели, забегали. Дусю с третьей линии поставили разом на восемь станков заместо четырёх, в газете про то писать будут, велят равняться на знатных ткачих, которые по многу станков враз ведут. Мастер Громов меня тоже приметил давно, я-то думала, мимо смотрит. А он подошёл нынче, постоял, поглядел, как я челнок ловлю да обрыв вяжу не глядя, и говорит: у тебя, Мария, руки спорые и глаз верный, брака за тобой нету. Пойдёшь на восемь станков, бригаду молодых на тебя поставлю, будешь учить. Я и обомлела. Бригаду. Меня. Я ж слова на собрании сказать не умею, у меня от людей горло перехватывает, а тут учить. Но руки мои сами вроде как уж согласились, зачесались. Восемь станков. Это сила.

19 февраля 1939.

Метель третий день кряду, воет в трубе, как живая. Сказала вечером дома про станки, про бригаду, про то, что Громов назначил. Думала, обрадуются, всё ж почёт семье и расчёт побольше выйдет, лишние руки в дому деньгам не помеха. Дарья Семёновна губы поджала, отвернулась к печи. А Захар встал из-за стола медленно, и лицо у него стало как тот вал на морозе, твёрдое, серое. Жена моя, говорит, по доскам почёта ходить не будет и в газетах красоваться не будет. Не для того брал. Мне дома хозяйка нужна, а не передовица, чтоб щи варились да изба прибрана. Я говорю тихо, в стол: так Громов уж назначил, как я откажусь. А он: Громову завтра скажешь, что муж не велел, и весь сказ. Откажешься. Либо станки твои, либо я. Выбирай, Мария. И в сени вышел. Дверью не хлопнул даже, это бы полбеды, а тихо притворил, аккуратно, и от этой тихости у меня всё внутри оборвалось.

Дарья Семёновна за моей спиной вздохнула тяжело и сказала в чугунок, не мне будто, а так, в пустоту: покорись, девка. Мужу перечить, что против воды плыть, всё одно снесёт, только намаешься. Целее будешь. А я сижу одна у остывшего стола и впервые за всю эту зиму не знаю, чего во мне больше, страха перед ним или чего-то ещё, чему я и названия не подберу, упрямого какого-то, твёрдого, что поперёк страха встало. Бригаду мне завтра решать. Мужа решать. Тетрадь закрываю, потому что писать покуда нечего, всё решится завтра у станка, не на бумаге. Завтра.

Часть 2/3