«Я сидел на берегу Нивы и думал.
Клубился туман, и противоположного берега почти не было видно. Низкие, тяжёлые тучи летели над моей головой наискосок через реку, прямо к Северному полюсу, как будто их ждала там важная встреча.
Дядя, Порфирий и Чанг исчезли, словно канули в вечность. Я был совершенно один. Я сидел и думал.
Я смотрел на гремящую воду в тумане и думал о самом важном, что только есть в жизни: о том, сколько утекло воды!
Вы, наверное, скажете, что это не самое важное. Однако это самое важное. Я вам сейчас объясню.
Это особенно становится ясным, когда сидишь вот так, один, ночью, на берегу реки. И не простой ночью, а белою ночью, когда светло, хотя всё небо в облаках, а земля в тумане, и солнца нет, и луны нет, и звёзд. Только камни, вода и ты.
В такой ночи есть ощущение вечности. Как в бесконечно бегущей воде.
Так вот, скажите, пожалуйста: что первым долгом выясняют люди после долгой разлуки? Перво-наперво они выясняют, сколько утекло воды. А потом уже всё остальное. Вы это, наверное, и сами не раз слышали. Я-то слышал часто!
Я слышал это и тогда, в ту самую ночь, которая предшествовала моим размышлениям на берегу: несколько часов назад это выясняли дядя с Порфирием.
И сейчас, когда я пишу эту повесть, когда я описываю ту далёкую ночь, сейчас я тоже думаю о том, сколько утекло воды с той самой ночи.
Или с тех пор, как не стало дяди. Его ведь однажды не стало, и не так уж много утекло воды с той ночи на берегу до другой ночи, когда его не стало.
Сколько утекло воды…
Я часто об этом думал, но никогда не мог этого выяснить. И никто не мог этого выяснить. Никто, никто, никто, никто! Даже Эйнштейн не мог этого выяснить, даже Лобачевский.
Поэтому люди до сих пор продолжают это выяснять. Иногда они ещё выясняют, «сколько лет, сколько зим?». Но это ещё можно выяснить. А вот сколько утекло воды — дудки! Этого пока никто не выяснил. И, наверное, никогда не выяснят.
И пока я писал эту повесть, тоже много воды утекло. А с тех пор как я написал свою первую повесть о дяде, и пока её читали в издательстве, и пока набирали и печатали, — тоже много утекло воды!
Когда я сейчас об этом думаю, мне жаль, потому что если бы её утекло меньше, мы были бы моложе.
Сейчас, в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году, когда я пишу эти строки, я думаю ещё о кладбище блёсен.
Но об этом надо рассказать особо.
Тогда, в тридцать седьмом году, я ещё ничего не знал о кладбище блёсен. Я сидел на берегу торжественной северной реки и думал о вечности. А кладбище блёсен — это не вечность, вообще кладбище не вечность, которая всё равно забудется, когда воды утечёт очень много. Но всё дело в том, что именно мелочи производят на нас самое сильное впечатление, потому что по ним мы догадываемся о вечности, только догадываемся, потому что сама по себе вечность в высшем смысле от нас ускользает, иначе она не была бы вечностью.
Так вот. Слушайте о кладбище блёсен. Один раз, уже взрослым человеком, за плечами которого утекло немало воды, ехал я поездом из Мурманска в Ленинград. До этого я проделал большой путь по северным рекам и озёрам, приплыл пароходом из Архангельска в Мурманск и с нетерпением ждал важного для меня отрезка пути — по Кольскому полуострову. Я знал, что поезд должен пройти здесь вдоль всей реки Нивы, по её правому берегу, от самых истоков до устья у впадения в Белое море возле Кандалакши.
Вместе со мной ехал товарищ, и я всю дорогу рассказывал ему о Ниве, о том счастливом времени, когда я ловил на этой реке вместе с дядей форель и сёмгу, — и обещал товарищу показать из окна поезда Ниву и «весёлое место», где долго стояла наша палатка, и порог, и плёс, где Порфирий спускался на бревне. И товарищ тоже с нетерпением ждал встречи с этой рекой — с рекой моего детства.
Когда поезд шёл ночью от Кировска, мы вышли из купе в коридор и стали смотреть в окно вагона.
За окном тянулись сопки, поросшие неряшливым северным лесом, гранитные глыбы и торчащие на них низкорослые кривые берёзки, и болотистые лужайки… И вдруг мы увидели голое каменное дно реки!
Это было пустое русло Нивы.
В первое мгновение я оторопел и усомнился, но потом узнал места — лысую сопку Медвежью над изгибом реки, и плёс, и «весёлое место». Но реки-то, собственно, не было, и не было больше ничего весёлого. Были мёртвые контуры берегов и между ними — нагромождение разноцветных камней, над которыми не прозрачная нивская вода струилась, а серебристый воздух белой северной ночи.
Тогда я пошёл к проводнику и спросил, в чём дело. И проводник рассмеялся. Он сказал, что река давно уже течёт в трубе, потому что возле Кировска построили гидростанцию, а для этого надо было заковать речку в трубу и пустить её под землёй.
А ещё он рассказал, что был здесь в тот замечательный момент, когда обнажилось каменное дно реки, и что он много набрал здесь рыбы — сёмги и форели, — её хватали прямо голыми руками! Вот был улов! А ещё он много набрал среди камней английских блёсен, все здесь собирали блёсны, потому что всё дно было усеяно ими — это было гигантское кладбище потрясающих блёсен!
«Ещё бы!» — подумал я.
Ведь всё это были блёсны старых большевиков — дипкурьеров, и дипломатов, и чекистов. Это были блёсны Сайрио, и блёсны Суслина, и блёсны Рудзутака, это были дядины блёсны и блёсны Порфирия — все они приезжали сюда ловить и немало похоронили здесь блёсен. Это были блёсны Революции — вот какие это были блёсны! И несколько моих зацепившихся за камни блёсен тоже когда-то лежали здесь на дне. Я говорю «когда-то», потому что потом всё было растащено, всё это сверкающее кладбище блёсен, и ничего в этом нет удивительного, потому что все кладбища рано или поздно исчезают. Но зато остались камни, гигантские надгробия, для кого безликие и безмолвные, а для кого полные значения — говорящие камни, на которых я мысленно высекал имена.
Я, конечно, ничего не сказал об этом проводнику, потому что это было моё, сокровенное, я просто думал об этом про себя, и мне было тяжело и печально и вместе с тем хорошо, потому что до этого у меня никогда не было своего кладбища, как, впрочем, у многих в наше время — у детей без вести пропавших и неизвестно где погибших, — а теперь у меня было своё кладбище, пусть даже кладбище блёсен, пусть растащенных, и это даже хорошо, что растащенных, потому что без них это каменное русло, протянувшееся на много километров — от озера Иматра до Белого моря, — стало ещё величественнее.
И ещё я узнал, что сёмга опять приходила сюда, на свою родину, где она появилась на свет и метала икру, потому что сёмга всегда возвращается «на круги своя», как говорил дядя, сёмга странствует бог знает где, а потом возвращается в родные реки метать икру и выводить потомство.
И вот один раз, когда сёмга опять пришла в устье Нивы, а река молчала — там было сухое дно! — сёмга не захотела возвращаться. Ей некуда было уходить, хотя уходить было куда: рек на Севере много. И она стала выбрасываться на сухое, мёртвое дно реки, на голые камни, и много её здесь покончило самоубийством.
…И я думал о вечности, и о сёмге, возвращающейся на свои круги, в родные реки, и о дяде, и о Порфирии…»
Юрий Коринец «Там вдали, за рекой», рисунки автора.
Книги Юрия Коринца написаны от души.
«По жизни» писатель был наследником большевиков, а в конце жизни Коринец остался грустным романтиком.
Самая знаменитая его повесть «Там, вдали, за рекой» с подзаголовком «Первая повесть о дяде» начинается с того, что дядя был отличным охотником и рыболовом, путешествовал зимой и летом, а также круглый год ходил без шапки. Маленький герой любит дядю и чувствует в нём сильного человека, благодаря дяде, мальчик становится сторонником бодрой и лирической жизни.
Юрий Коринец пересказал для детишек замечательные книжки Отфрида Пройслера: «Маленькая Баба-Яга», «Маленький Водяной» и «Маленькое Привидение». Он вообще много переводил: «Холодное сердце» Вильгельма Гауфа, «Момо» Михаэля Энде… Коринец писал стихи, рассказы, а в конце 1980-х появилась фантастическая повесть «Заблудившийся робот», которую любители этого жанра вспоминают с ласковой ностальгией.