Июнь 1941 года. За день до.
…Он писал при свете керосиновой лампы, прижимая левой рукой лист бумаги, чтобы ветер не унёс. Пахло сеном, мятой и далёкой грозой.
— Коль, ложись уже, — сонно позвала жена, кутая в платок плечи.
— Заря до утра, успеешь.
— Сейчас, Нюра. Допишу.
Он и правда почти дописал. Аккуратным, с нажимом почерком:
«Здравствуй, сынок. Ты не жди меня скоро. А если что — ты за мамку держись, понял? Тебе уже семь, ты мужчина...»
Николай остановился. Сын спал рядом, разметав по подушке светлые вихры, губами причмокивал — видно, молоко снилось. Коля усмехнулся.
— Кому пишу? — Нюра приподнялась на локте.
— Сашке?
— Ему. И тебе.
За окном вдруг стало тихо. Даже сверчки затихли. Только сердце — тук-тук-тук — как телеграфный ключ перед боем.
Нюра подошла, села рядом, положила голову ему на плечо.
— Ты вернёшься? — спросила шёпотом.
— Куда я денусь. — Он поцеловал её в макушку.
— Косить осталось. Картошку поднять.
— Не про картошку.
— Знаю.
Он помолчал, потом достал из кармана гимнастёрки, что висела на гвозде, маленькую тряпичную иконку — Спас Нерукотворный — и вложил ей в ладонь.
— Держи. Бабка по матери передала. Мне она нужнее, чем тебе? — поправился.
— Тебе нужнее.
Нюра сжала иконку так, что костяшки побелели.
— Ты только напиши, как доберёшься. Хоть два слова.
— Напишу. С каждым эшелоном. С каждой оказией.
Он знал, что врёт. И она знала, что он врёт. Но оба улыбнулись — потому что ещё можно было улыбаться. Был ещё вечер двадцать первого июня.
А утром он ушёл. За калитку, по пыльной дороге, к сельсовету, где уже толпились мужики — кто в сапогах, кто в ботинках, кто босиком. Кто с вещмешком, кто с авоськой.
Нюра стояла у колодца, сжимая в кулаке тот листок — не дописанный, не отправленный.
«Сашенька...» — начиналось письмо. И обрывалось.
Она дочитает его через сорок пять лет, когда сама будет лежать в больнице. Развернёт, сморгнёт, прошепчет:
— А он вернулся, Коля. Через четыре года. В похоронке.
Но тогда, у колодца — она ещё не знала. Она просто смотрела вслед, пока мужская фигура не растаяла в утреннем мареве.
А через несколько часов по радио передали, что началась война.
...Никто не будет спать в ту ночь. Ни в этом селе, ни в тысяч других. И маленький Сашка проснётся от того, что мать плачет — не всхлипывает, а плачет навзрыд, как весенняя река ломает лёд.
— Мам, а папа где?
— Папа... — она прижмёт его, пахнущего молоком и теплом. — Папа очень нужен Родине. Очень.
— А когда он вернётся?
Она промолчит. Потому что знает ответ. И не знает его.
Только положит перед сыном тот неотправленный листок.
И скажет:
— Читай. Здесь всё сказано.
А сын ещё не умел читать. Но посмотрит на буквы, на ровные строчки, на последнюю фразу, которую отец не закончил:
«А если я не вернусь, то знайте — я пытался. До последней минуты. Потому что вы — это моя земля. Моя. И больше ничья»
Коля поставил точку в полвторого ночи. Через шесть часов началась война.
...Письмо так и не ушло. Оно осталось здесь — тонкой стеной между «до» и «после».
Между жизнью, которая была, и той, которой не станет уже никогда.