— Позови Савелия, — сказала мать. — На крестины. Слышишь, Вадим? Савелия позови.
Вадим поставил чашку мимо блюдца, чай плеснул на клеёнку, и он не стал его вытирать.
— Кого позвать?
— Ты слышал.
Он слышал. Просто не поверил, что мать вот так, на кухне, между сахаром и солью, может сказать вслух это имя. Савелия. Человека, по чьей милости он вырос без отца. Человека, который тридцать лет назад пообещал мальчишке быть вместо бати — и пропал, как сквозь землю.
— Мам, ты крестины не путай с поминками, — сказал он. — На крестинах радоваться положено.
— Вот и позови, — мать смотрела в окно, на яблоню, и лицо у неё было такое, будто она через эту яблоню видит что-то другое, далёкое. — Позови, пока живой. Потом не докличешься.
— Не позову.
Зоя повернулась. Маленькая, в платке, руки в коричневых пятнах — а взгляд молодой, твёрдый, какой бывает у человека, который что-то для себя решил окончательно и идёт теперь напролом.
— Тогда я позову, — сказала она. — А ты как знаешь.
***
Крёстный. Слово это для Вадима всю жизнь было с занозой.
По-хорошему, крёстный — это тот, кто у купели принял, кто перед Богом за тебя поручился: буду, мол, мальцу вместо отца, если что. Не родная кровь, а вроде как назначенная. Второй отец. Так старики говорили: крёстный — он отцу замена, его не зря выбирают.
Савелия выбрал сам отец. Трофим и Савелий с пелёнок были не разлей вода — на одной улице росли, в одной школе штаны протирали, в армию вместе уходили и вернулись вместе. Когда у Трофима родился сын, он и думать не стал, кого звать: Савка, кому ж ещё. Стояли вдвоём у купели, два здоровых мужика, и Савелий держал орущего Вадьку на руках так бережно, будто не дитё это, а полная до краёв миска, которую расплескать боязно.
А потом Савелий приходил. Это Вадим помнил уже сам, не с чужих слов. Помнил, как крёстный учил его свистеть. В два пальца, оглушительно, на всю улицу — так, что собаки взлаивали и бабки в окна выглядывали. Засунешь пальцы в рот вот так, язык подберёшь, дунешь — и понеслось. У маленького Вадьки не выходило, только слюни пузырями, а Савелий не смеялся, садился на корточки, показывал в сотый раз.
— Ты, крестник, не торопись. Свист — он дело серьёзное. Выучишься — будет у нас с тобой свой разговор. Свистнешь — я и приду. Хоть откуда. Хоть из-под земли свистну — а приду.
И свистел. Он и в ворота никогда не стучал — свистнет с улицы в два пальца, и Вадька со всех ног летит открывать: крёстный пришёл.
Отца Вадим почти не помнил. А крёстного помнил. Это потом ему растолковали, что одно с другим связано накрепко, что нельзя помнить второго, не споткнувшись о первого.
Трофим разбился в ноябре. Поехали они с Савелием на мотоцикле в соседнее село, за чем-то по хозяйству, на Савкином стареньком «Урале» с коляской. А назад возвращались уже по темноте, и ударил первый гололёд — нежданный, злой, какой бывает на голую ещё землю. На повороте у моста мотоцикл повело. Савелий был за рулём. Встал, отряхнулся, поднял к небу руки, чтоб остановить попутку. А Трофим не встал.
«За рулём ты был». Эти слова мать сказала Савелию один раз — на похоронах, тихо, не плача. И больше не повторяла. А и не надо было повторять: они и так повисли над всей улицей, над двумя дворами, над Савкиной головой — навсегда.
***
Савелий вины не отвёл. Год ли, два после похорон он всё ходил к ним — чинил что-то, дрова колол, нёс Вадьке то конфет, то свистульку. Будто отрабатывал. Будто думал: не уберёг друга — так хоть сына его на ноги поставлю, раз обещал у купели. И свистел по-прежнему с калитки, и мальчишка по-прежнему летел открывать, не понимая ещё ничего.
А улица понимала по-своему. Улица шепталась. «Ишь, ходит как ни в чём не бывало». «Совесть-то есть — друга угробил, а к вдове в дом вхож». Шёпот этот тёк и тёк, и подтекал он не под Савелия даже — под Зою. И однажды она не сдержалась.
Вадим этого разговора не слышал — мал был. Но чем кончилось, узнал годам к семи, когда стал спрашивать, отчего крёстный не ходит. Мать тогда сказала коротко, как отрезала:
— Я ему велела не ходить. Нечего рану бередить. Глаза б мои не видели.
И всё. Савелий послушался. Свист с калитки оборвался, будто перерезали.
Вот этого Вадим простить и не мог — не аварии даже, аварию он по малолетству не застал умом. А того, что крёстный послушался. Что взял да и ушёл. Обещал — «свистнешь, я приду», а сам, когда пацану отец был нужнее хлеба, развернулся и зашагал прочь по первому материну слову. Вадька долго ещё, лет до десяти, выходил вечерами к калитке и стоял. Ждал свиста. Свиста не было.
Мальчишка свистеть в два пальца так толком и не выучился. Не у кого стало.
***
— Ну вот что у тебя за лицо, — Юля качала Трошку на руках, ходила с ним по комнате, туда-сюда, туда-сюда. — Третий день туча тучей. Из деревни приехал — и как пыльным мешком пришибленный.
— Мать ерунды наговорила.
— Какой ерунды?
Вадим смотрел на сына. Маленький Трофим — Трошка, Трофим Вадимович, две недели от роду — спал, выпятив губу, и было в нём что-то, отчего Вадим всякий раз глупо замирал над кроваткой. Назвали в честь деда. Юля сама предложила: пусть будет Трофим, хорошее имя, крепкое. Вадим согласился — а теперь вот это имя ходило за ним по пятам.
— Крёстного велит позвать, — сказал он. — Савелия.
Юля знала эту историю. Не всю, но знала — про аварию, про то, что крёстный бросил.
— Того самого?
— Того самого.
Она помолчала, покачивая.
— А мы ж Кольку звать хотели. Друга твоего.
— Колька отказался. Я ж говорил. У него у самого с женой нелады, не до крестин. — Вадим потёр лицо ладонями. — Без крёстного нельзя, батюшка сказал. А где я его возьму за две недели.
— Ну, — сказала Юля осторожно, — может, мать-то не со зла. Может, она лучше нашего знает.
— Она знает, — Вадим встал, подошёл, поправил одеяльце, которое и не сбилось вовсе. — Я не знаю. Я одно знаю: меня этот человек у калитки бросил. И сына я ему не отдам.
Трошка во сне вздохнул, причмокнул. И отчего-то от этого вздоха вся злость на секунду осела, как муть в воде. Он постоял, поглядел. Потом отошёл к окну.
***
Назад в деревню он поехал через три дня. Сам не зная зачем — вроде картошки матери подкопать, вроде проведать. А вышло — выспросить.
— Мам. — Они сидели на лавочке у крыльца, лущили фасоль в эмалированный таз. — Ты тогда почему его прогнала? По правде.
Зоя долго не отвечала. Стручок за стручком — щёлк, щёлк — фасолины катились в таз, стукались.
— Потому что виноватого искала, — сказала она наконец. — Горе, оно виноватого требует, без виноватого с ним не управиться. А кто виноват, если гололёд? Дорога виновата? На дорогу не накричишь. Вот я на Савелия и повесила. Он рядом был, живой. Живого винить сподручнее, чем мёртвую дорогу.
Щёлк. Щёлк.
— Он же за рулём был, — сказал Вадим.
— За рулём, — кивнула мать. — И Трофим бы за рулём был, если б Савка тогда занемог. По очереди ездили, не он один. Просто в тот раз — он. Выпало ему. — Она ссыпала фасоль с ладони. — А он и не спорил. Я ему — «за рулём ты был», а он голову склонил и принял. Будто и ждал, что я так скажу. Тем тяжелее с него и спрашивать стало — он же сам не оправдывался ни разочка.
— И ты его — за калитку.
— И я его за калитку. — Зоя смотрела в таз. — Люди шептали, я и сама себя со свету сживала, на него глядя. Скажу тебе как есть, сынок: гнала я его не за то, что он Трофима не уберёг. Гнала за то, что он живой, а Трофима нет. Несправедливо это, я знаю. Тридцать лет знаю. А поделать ничего не могла — велела не ходить, и точка.
Она помолчала.
— Он и не ходил. Я ж ему такое сказала — врагу не пожелаешь. А он послушал, как солдат. И тебя через то потерял. Ты ведь его за это казнишь, не за отца. Я знаю. Я тебя, дурака, насквозь вижу.
Вадим сидел, забыв про фасоль. Вся его обида, копившаяся тридцать лет, вдруг повернулась к нему другим боком — и боком этим была не Савкина подлость, а материно горе. Не крёстный его бросил. Это мать его прогнала, а пацану сказать постеснялась — пусть лучше на чужого дядьку дуется, чем на родную мать.
— Чего ж ты молчала-то столько, — выговорил он.
— А чего б оно изменило? — Зоя поднялась, кряхтя, подхватила таз. — Тебе обида твоя была вместо отца. Я и не лезла. А теперь вот — внук. Трофим. — Она остановилась в дверях. — Сходи к нему, Вадим. Не ради него даже. Ради себя сходи. Я-то скоро уж там за всё отвечу, а тебе ещё жить. С камнем-то на душе тяжело живётся, уж я знаю.
***
Савелий жил на том же краю, в том же доме. Вадим не был тут с малых лет, а ноги сами вспомнили дорогу.
Дом осел, врос в землю по самые окна. Забор подгнил, калитка висела на одной петле. Во дворе — чисто, прибрано по-стариковски, но пусто: ни собаки, ни кур, ни голоса. Вадим постоял перед ней. В два пальца он по-прежнему не умел. Постучал костяшками по штакетине.
Савелий вышел на крыльцо не сразу. Большой когда-то, теперь он высох, согнулся, голова тряслась мелко-мелко. Прищурился против света.
— Тебе кого, сынок?
— Вадим я. Трофимов.
Старик замер. Рука его нашла перильце и взялась за него крепко, будто пол под ногами качнулся.
— Вадик, — сказал он тихо. — Вон ты какой. В отца. Один в один.
Они сидели в горнице за столом, и Савелий всё не знал, куда деть руки — то на стол положит, то на колени уберёт. Поставил чай, забыл заварить, налил кипяток в чашки. Вадим не поправил.
— Я тебя ждать перестал годов с десяти, — сказал Вадим. Он шёл сюда не мириться. Он шёл спросить за всё разом, в лицо, как давно собирался. — А до десяти — ждал. У калитки стоял. Свиста твоего ждал. Ты ж обещал: свистну — приду. Помнишь?
Савелий смотрел в стол.
— Помню.
— И что ж не пришёл?
— Мать твоя не велела. — Старик сказал это просто, без обиды, как о деле решённом. — Сказала: не береди. Я и не бередил.
— Тридцать лет не бередил?
— Тридцать лет. — Савелий поднял на него глаза, выцветшие, мокрые по-стариковски, не от слёз — от возраста. — Ты вот что, Вадик. Ты на мать не серчай. Я перед тобой виноват, не она. Друга твоего не довёз. Сел за руль, а довёз до могилы. Это со мной до конца. И что ушёл — тоже со мной. Зоя по горю своему велела, а уйти-то ноги мои пошли, не её. Мог бы и не уйти. Мог бы за тебя удержаться. — Он развёл руками — большими, в темных венах. — Не сумел. Виноват кругом. Чего уж теперь.
Вот этого Вадим не ждал. Он готовился к оправданиям, к «я хотел, но», к слезам, к чему угодно — а старик не защищался вовсе. Не прятался за материну спину, не выдумывал, как тайком следил за крестником из-за угла, как помогал незаметно. Ничего такого. Бросил — значит бросил. Виноват — значит виноват. И от этой прямоты вся приготовленная злость осталась вдруг не у дел, как замах, под который никто не подставился.
— У меня сын родился, — сказал он, сам не зная, к чему говорит. — Две недели как.
— Дай вам бог, — отозвался Савелий. И снова стал не нужен своим рукам.
***
— Трофимом назвали, — сказал Вадим. — В честь деда.
Старик поднял голову медленно. И посмотрел на Вадима так, будто тот сказал что-то на чужом языке и Савелий боялся не так понять.
В горнице было тихо. Где-то под полом скреблась мышь. Тикали ходики.
— Будешь ему крёстным? — спросил Вадим.
Он сам не знал, что скажет это, пока не сказал. Слова вышли — и встали в комнате, и назад их было уже не взять. Савелий не ответил. Он встал, тяжело, держась за стол, и пошёл — не к Вадиму, а в сторону, к рукомойнику в углу. Толкнул снизу сосок, и потекла вода, и старик стал мыть руки — долго, тщательно, намыливая темные ладони обмылком, как перед чем-то важным, чего грязными руками не делают. Спиной к Вадиму. Плечи у него ходили.
— Дядь Сав.
— Погоди, — глухо сказал старик в стену. — Погоди ты. Дай дух переведу.
Он мыл руки человеку, которого тридцать лет назад держал у купели и которого потом бросил, и которому теперь надо было держать у купели его сына. И руки эти должны были быть чистыми.
— Ты пойми, — Вадим говорил в эту согбенную спину, и собственный голос казался ему чужим. — Я не прощаю. Отца ты мне не вернёшь, и семи моих лет у калитки не вернёшь, этого никому уже не вернуть. Я не про простить. Я про вперёд. Сыну моему крёстный нужен. Настоящий. Который придёт, если что. Который не уйдёт. Ты раз ушёл — теперь не уйдёшь, ты теперь старый, тебе уходить некуда. — Он невесело усмехнулся. — Вот и держись. Хоть за внука.
Савелий закрутил воду. Повернулся. По лицу у него текло, и он не утирал — пусть течёт, отжил он то время, когда стыдятся.
— Буду, — сказал он. — Свидетель бог, Вадим, — буду.
***
Крестили Трофима в воскресенье, в деревенской церквушке, где когда-то и Вадима крестили, и отца его, и, поди, деда. Народу было немного: Вадим с Юлей, Зоя, две соседки да Савелий.
Старик отмылся, надел чистую рубаху, побрился, порезавшись в двух местах. Стоял у купели прямой, как мог, держал тяжёлую крёстную свечу обеими руками, чтоб не дрожала. А когда батюшка передал ему мокрого, орущего во всю глотку Трошку, Савелий принял его так же, как тридцать восемь лет назад принимал Вадима, — бережно, будто полную миску, и наклонился, и сказал тихо, одними губами, чтоб никто, кроме мальца, не слышал:
— Ну, Трофим Вадимыч. Теперь не пропадём.
Зоя стояла в сторонке, в чёрном своём платке, и губы у неё шевелились — то ли молилась, то ли просила у кого-то прощения, у живого ли, у мёртвого.
***
Шли назад пешком, через всё село. Бабье лето, тепло, паутина на жнивье. Трошка наелся, угрелся и спал у Юли на руках. Савелий шагал рядом с Вадимом, и шагал нетвёрдо, и Вадим всё придерживал его под локоть на колдобинах.
У того самого моста старик приостановился. Постоял, поглядел на поворот, на тот съезд к мосту, где всё тогда и случилось. Что-то сказал про себя, одними губами. И пошёл дальше.
— Дядь Сав, — сказал Вадим у околицы. — А научи.
— Чему, сынок?
— Свистеть. В два пальца. Так и не выучился я. Не у кого было.
Старик остановился. Поглядел на крестника снизу вверх — стал он ниже Вадима, жизнь его пригнула. И вдруг что-то в нём расправилось.
— Эка невидаль, — сказал Савелий. — Пальцы-то суй вот так. Язык подбери. Да не дуй ты щеками, дунь резко, от души.
Вадим сунул пальцы в рот, дунул — пшикнуло, как из спущенной шины. Соседка через забор оглянулась.
— Тьфу ты, — сказал старик. — Сорок лет мужику, а свистит, как девка. Дай покажу.
Он засунул в рот два своих корявых пальца, набрал воздуху — и свистнул. Оглушительно, разбойно, на всё село, так, что взлаяла где-то собака и вспорхнули с провода воробьи. Свистнул, как смолоду не свистел. Трошка проснулся на Юлиных руках, не заплакал — вытаращил глаза, заслушался.
— Вот, — сказал Савелий, довольный, утирая рот ладонью. — А ты говоришь. Выучишься ещё. Дело-то нехитрое.
— Выучусь, — сказал Вадим. — Теперь есть у кого.
И они пошли дальше — старик, крестник и маленький Трофим, который однажды тоже научится свистеть в два пальца. Будет кому показать.
Автор: G.I.R (Уютный уголок)
Понравился рассказ? Угостите автора чашечкой кофе — тепло читателей вдохновляет на новые истории. ☕️ Угостить кофе
Читайте также:
Ещё по теме: рассказы о семье.
Читать в приложении: