Москва. Лубянский проезд, дом 3, квартира 12. Маленькая комната-лодочка — так он сам её называл. Десять утра, 14 апреля 1930 года.
В комнате двое — Владимир Маяковский и молодая актриса МХАТа Вероника Полонская. Они говорят на повышенных тонах. Потом она выходит — спешит на репетицию, обещает вернуться. Успевает сделать несколько шагов по коридору.
Выстрел.
Она вбегает обратно. Он лежит на полу. Всё уже кончено — или почти кончено. Через несколько минут его не станет.
На столе — письмо. Написано за два дня до этого, 12 апреля. Значит — не порыв, не секундное помрачение. Значит — решение, которое зрело.
«Всем. В том, что умираю, не вините никого и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил...»
Письмо, которое будет читать вся страна. Письмо, в котором даже о собственной смерти он написал со своей фирменной горькой иронией.
Ему было тридцать шесть лет. Он был самым громким поэтом своей эпохи — человеком, который читал стихи на площадях, чей голос перекрывал залы без всяких микрофонов, кто казался сделанным из железа.
Как человек-гора, человек-глыба, «агитатор, горлан, главарь» пришёл к той комнате на Лубянском?
Ответ — не в одном дне. Ответ — в последних двух годах его жизни, когда всё, на чём она держалась, начало рушиться одновременно.
Поэт революции
Чтобы понять масштаб падения, нужно понять масштаб высоты.
Маяковский был не просто известным поэтом — он был явлением. Двухметровый гигант с голосом, от которого дрожали стёкла. Футурист, бунтарь, человек, который ещё до революции ходил в жёлтой кофте и публично сбрасывал классиков «с парохода современности».
Революцию 1917 года он принял сразу и полностью — «моя революция», говорил он. Он поставил на неё всё: талант, имя, жизнь. Писал агитационные стихи, рисовал плакаты РОСТА, ездил по стране и миру с выступлениями. Он искренне верил, что искусство должно служить новому миру — и сделал из собственного дара инструмент этого служения.
В двадцатые годы он был официальным голосом эпохи. Его печатали огромными тиражами, его строки знала наизусть молодёжь, его выступления собирали полные залы.
Но у этого положения была цена. И к концу двадцатых годов по этой цене пришёл счёт.
Лиля
Невозможно говорить о Маяковском, не говоря о Лиле Брик.
Они познакомились в 1915 году. Лиля была замужем за Осипом Бриком — и осталась замужем. Сложился союз, который шокировал даже богемную Москву: Маяковский, Лиля и Осип жили одной семьёй — открыто, не скрываясь, годами.
Маяковский любил Лилю с той абсолютной, исступлённой силой, с какой делал всё. Ей посвящены его главные лирические поэмы — «Облако в штанах» переадресовано ей, «Флейта-позвоночник», «Про это». Он подарил ей кольцо с гравировкой «ЛЮБ» — инициалы Лили Юрьевны Брик, которые при движении по кругу складывались в бесконечное «люблю».
Лиля принимала эту любовь — но никогда не принадлежала ему полностью. У неё были другие увлечения, другие мужчины. Она была умна, расчётлива и прекрасно понимала свою власть над ним.
Эта любовь была для него и топливом, и пыткой — пятнадцать лет подряд. К концу двадцатых отношения превратились в привычку, в зависимость, из которой он пытался вырваться — и не мог.
Он искал других. В Париже встретил Татьяну Яковлеву — русскую эмигрантку, высокую, красивую, равную ему по масштабу. Влюбился отчаянно. Звал её в Москву, хотел жениться. Она колебалась — возвращаться в СССР было страшно.
В 1929 году ему отказали в визе во Францию. Поездка, на которую он рассчитывал, не состоялась. Вскоре он узнал: Татьяна вышла замуж — за французского виконта.
Есть версия — её разделяли некоторые современники, — что к невыдаче визы могли быть причастны люди из окружения Бриков, связанные с ОГПУ. Документальных подтверждений нет. Но сам Маяковский, по свидетельствам, подозревал что-то подобное.
Последней его любовью стала Вероника Полонская — молодая актриса, замужняя. Он требовал, чтобы она ушла от мужа, бросила театр, была с ним полностью. Она не была готова. Их последний разговор утром 14 апреля был именно об этом.
Полонская потом всю жизнь несла этот груз — будто она виновата. Хотя письмо было написано за два дня до того утра. Решение созрело раньше.
Травля
Личная драма была лишь половиной. Вторая половина — публичная.
К 1929–1930 годам положение Маяковского в советской литературе резко пошатнулось. РАПП — Российская ассоциация пролетарских писателей, набравшая огромную силу, — травила его методично и официально. Для рапповцев он был «попутчиком», буржуазным индивидуалистом, чуждым элементом — несмотря на всю его преданность революции.
В феврале 1930 года он вступил в РАПП — шаг, который многие его друзья восприняли как капитуляцию. Старые соратники по ЛЕФу отвернулись. Новые «товарищи» по РАППу приняли его холодно — продолжали поучать и прорабатывать на собраниях, как провинившегося школьника.
Его пьесу «Баня» — сатиру на советскую бюрократию — разгромила критика. Спектакль проваливался. На афишах в день премьеры висели издевательские отзывы.
В феврале 1930 года открылась выставка «20 лет работы» — ретроспектива всего, что он сделал. Он готовил её сам, вручную, как отчёт о собственной жизни.
На выставку не пришёл никто из официальных писательских верхов. Ни один. Это был публичный, демонстративный жест — тебя больше нет.
Те, кто видел его в те недели, вспоминали одно и то же: он выглядел измученным, постаревшим, потухшим. Жаловался на грипп, на голос — для человека, чьим инструментом был голос, это было страшно. Громовой бас, перекрывавший площади, начал садиться.
Брики — Лиля и Осип — уехали за границу в феврале. Рядом не осталось почти никого из тех, кто понимал его по-настоящему.
Письмо
Предсмертное письмо Маяковского — документ, который читала вся страна. Оно было опубликовано в газетах — случай для такого документа редчайший.
Он написал его 12 апреля — за два дня. Карандашом. Спокойным, ровным тоном, со списком практических распоряжений — кому что передать, как поступить с неоконченными стихами, с налогами, с семьёй.
В письме были строки, которые стали знаменитыми: «Любовная лодка разбилась о быт». И ещё: «Я с жизнью в расчёте, и не к чему перечень взаимных болей, бед и обид».
Семьёй он назвал мать, сестёр — и Лилю Брик. Веронику Полонскую тоже включил в список — чем обрёк её на годы пересудов.
Заканчивалось письмо обращением к товарищам по РАППу — без злости, почти устало. И строчкой, в которой весь Маяковский: «Это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет».
Даже в последнем письме он успел сказать другим: не повторяйте.
Похороны
Прощание с Маяковским длилось три дня. Через Клуб писателей, где стоял гроб, прошло, по разным оценкам, до ста пятидесяти тысяч человек. Очередь тянулась по улицам на километры.
Хоронила его та же Москва, которая полтора месяца не пришла на его выставку.
В толпе была вся литературная Москва — включая тех, кто травил его в статьях ещё неделю назад. Пастернак позже написал о тех днях одни из самых пронзительных своих страниц.
Власть отреагировала не сразу. Несколько лет имя Маяковского находилось в полуопале — самоубийство не вписывалось в образ поэта революции. Всё изменилось в 1935 году, когда Лиля Брик написала письмо Сталину. Резолюция Сталина стала знаменитой: «Маяковский был и остаётся лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти — преступление».
После этого Маяковского начали издавать миллионными тиражами, ставить памятники, вводить в школьную программу — принудительно, навязчиво. Пастернак горько заметил: «Маяковского стали вводить принудительно, как картофель при Екатерине. Это было его второй смертью».
Версии
Вокруг смерти Маяковского десятилетиями существуют альтернативные версии — вплоть до убийства, инсценированного ОГПУ.
Основания для подозрений искали в деталях: в том, что соседи по-разному вспоминали обстоятельства; в близости Бриков к ОГПУ — Осип Брик одно время служил там, в квартире Бриков бывали чекисты высокого ранга; в том, что выстрел произошёл, едва Полонская вышла за дверь.
В 1990-е годы дело исследовали заново — с привлечением криминалистов, с экспертизой. Выводы экспертизы подтвердили официальную версию: выстрел был произведён самим Маяковским. Письмо, написанное за два дня его рукой, остаётся главным аргументом — это было решение, а не чья-то операция.
Большинство серьёзных историков сегодня сходятся: это было самоубийство. Но не внезапное — а итог долгого, нараставшего кризиса, в котором сошлось всё сразу: крушение любви, крушение положения, болезнь, одиночество, потеря голоса — буквальная и символическая.
Человек, который поставил всю жизнь на одну идею и одну любовь, к весне 1930 года обнаружил, что проигрывает и там, и там.
Что осталось
Остались стихи — и они оказались сильнее всего, что с ним делали после смерти: сильнее опалы, сильнее принудительного культа, сильнее школьной программы, которая умеет убивать любые стихи.
Осталась его комната на Лубянском — теперь музей.
Осталась строчка из поэмы «Во весь голос», законченной за несколько месяцев до смерти — поэмы, в которой он будто прощался и подводил итог:
Он писал, что стих его «громаду лет прорвёт» и явится «весомо, грубо, зримо». Так и вышло — стихи прорвали и громаду лет, и громаду всего, что наслоилось вокруг его имени.
А ещё осталась дата — 14 апреля. И вопрос, на который нет окончательного ответа: можно ли было его удержать? Если бы кто-то был рядом в те недели. Если бы выставку не бойкотировали. Если бы голос не подводил. Если бы, если бы.
История не знает сослагательного наклонения. Но люди — знают. Поэтому об этом апрельском утре пишут уже почти сто лет — и будут писать ещё.