В сентябре пятьдесят пятого берёзы вдоль железной дороги ещё не облетели. Зелень держалась, но уже устало – с подпалинами по краям, с первыми жёлтыми прядями в кронах. Я смотрела в окно и считала столбы. Один, второй, третий. От работы до Боровичей – три часа поездом, если без задержек. Билет – в общий вагон, потому что плацкарт на один перегон – роскошь.
Сестра Лидия позвала на именины. Танечке, дочке, исполнялся год. Лидия написала в открытке: «Фая, торт сама не испеку, а магазинный Степан не хочет. Приезжай». Она знала, чем меня тянуть. Я работала поваром в заводской столовой – триста обедов в день, две помощницы и директор, который считал тушёнку в кладовой лучше, чем бухгалтер. Торты пекла редко, только по праздникам. Бисквит на шести яйцах, масляный крем со сгущёнкой. Мне нравилось делать из казённых продуктов что-то настоящее.
В вагоне было просторно. Середина рабочей недели, кому ехать в Боровичи в среду. Я села у окна, поставила чемодан между колен. Старый, фибровый, с длинной царапиной по крышке – когда-то зацепился за гвоздь в общежитии. Я привыкла к этой царапине, как привыкают к любой вещи, которую проще оставить, чем чинить.
Дремать не вышло. На предпоследней станции перед Боровичами в вагон сел мужчина. Занял место напротив, положил портфель на колени. Я не открывала глаза – притворялась спящей. Но сквозь ресницы видела его руки. Крупные кисти. Длинные прямые пальцы. И левое плечо – заметно ниже правого. Правый рукав пиджака тянулся вверх складкой.
Мало ли людей с неровными плечами. Я снова закрыла глаза.
Проводница принесла чай в подстаканниках. Я взяла стакан, отхлебнула. Мужчина тоже взял. Достал из кармана ложку – не казённую, а маленькую, с завитком на ручке. И принялся мешать. Медленно. По часовой стрелке. Не торопясь, не прерываясь. Ложка ходила кругами, а он смотрел в окно. Рука работала сама.
Я поставила свой стакан на столик. Тело решило раньше головы – замерло, насторожилось, узнало.
Точно так же – медленно, по часовой – он мешал жидкую кашу. В январе сорок четвёртого. В палате с двадцатью койками. Когда мне было двадцать лет, а ему – двадцать два. И когда за окном стояла берёзка, тонкая, как его запястья на больничной простыне.
***
В эвакогоспиталь я пришла осенью сорок третьего. Мне не было ещё и двадцати. До этого помогала матери – она обшивала военных, перелицовывала шинели, подгоняла гимнастёрки. Машинку крутила одной рукой – крупная была, сильная. Но к осени ослабла, простуда перешла во что-то тяжёлое, и её положили в больницу. Мне нужна была работа. В госпитале нужны были руки. Мои подошли.
Госпиталь стоял на окраине Боровичей. Двухэтажное бревенчатое здание, длинное крыльцо, шесть палат. Я была санитаркой – самая нижняя ступень. Мыла полы, носила утки, меняла бельё. Потом научилась перевязывать. Потом – ставить уколы. Медсёстры показали, я запомнила быстро. Руки у меня были ловкие, не дрожали.
Раненых привозили партиями. В январе сорок четвёртого, после боёв подо Новгородом, госпиталь заполнился до отказа. Койки ставили в коридорах. Я спала по четыре часа в кладовке, на мешках с бинтами.
Его привезли в конце января. Осколок вошёл под левую ключицу. Хирург вытащил, что смог. Он лежал тихо, не стонал. Только по ночам начинался жар, и тогда он бредил. Говорил что-то бессвязное. Иногда – цифры. Иногда – чьё-то имя. Один раз я расслышала: «Третий мост, правее». А потом – тише, почти неслышно: «Фая».
Я подносила ему воду. Меняла повязку. Когда жар отступал – он открывал глаза и молча смотрел в окно. За окном росла берёзка. Молодая, ствол в два пальца толщиной. Снег навалился на ветки, и она стояла, согнувшись, как старуха с вязанкой хвороста.
Однажды – в феврале, ночью, метель гудела за стенами – он вдруг заговорил ясно:
– Выживет?
Я подошла.
– Кто?
– Дерево. Тонкое очень. Переломится.
Я посмотрела на берёзку. Ветер мотал её из стороны в сторону.
– Берёзы живучие, – сказала я. – Гнутся, но не ломаются. Вот зазеленеет весной – значит, и вы встанете.
Он посмотрел на меня. Не больным, не горячечным взглядом. Внимательным. Как будто запоминал не лицо, а что-то другое – голос, интонацию, слово.
– Как вас зовут?
– Фаина.
Он кивнул. Закрыл глаза.
А я пошла дальше по палате. Двадцать коек, у каждой – человек. Каждому – воду, повязку, слово. Имена путались, лица – тоже. Но этого я запомнила. Может, из-за берёзки. Может, из-за того, как он спросил – спокойно, словно интересовался не деревом, а чем-то большим.
Весной берёзка зазеленела. Листочки проклюнулись в начале мая – мелкие, клейкие. Он к тому времени уже ходил. Левое плечо не поднималось до конца, но он шагал по коридору, держась за стену правой рукой. Иногда останавливался у окна, смотрел на берёзку. Ничего не говорил.
В апреле его перевели. Я была на ночной смене, а утром обнаружила пустую койку. Табличка с именем – «Ефим» – исчезла вместе с ним. Фамилии я не запомнила. Или запомнила и забыла – одиннадцать лет большой срок для больничной таблички.
Но имя, берёзку и ложку – помнила. В госпитале каша была жидкая, её выдавали в алюминиевых мисках. Он ел медленно. Ложку вёл по часовой стрелке – не помешивая, а именно водя кругами. Так дети делают, когда не хотят есть. Но он хотел. Просто руки жили отдельно.
И вот – тот же жест. В поезде. Тысячу дней спустя.
Я допила чай. Мужчина поставил стакан и достал из портфеля бумаги – чертежи, свёрнутые в рулон. Разложил на столике. Карандаш, линейка. Склонился, что-то пометил. Инженер.
– Далеко едете? – спросила я. Голос прозвучал ровно, хотя внутри – как перед проверкой директора: всё сжалось в один тугой узел.
Он поднял голову.
– В Боровичи. Командировка.
– Я тоже в Боровичи. К сестре.
Он кивнул. Вежливо, без интереса. Вернулся к чертежам. Я молчала. За окном бежали берёзы – жёлтая, зелёная, снова жёлтая. Как светофоры на перекрёстках, которых ещё не построили.
Я достала из сумки кулёк с пирожками. Пекла утром, на дорогу и для Лидии.
– Угощайтесь, – протянула ему.
Он посмотрел на кулёк. Потом на меня.
– Спасибо.
Взял пирожок, откусил. Жевал слева, левой стороной. Правая щека почти не двигалась. Я вспомнила – осколок зацепил что-то в лице. Подробностей не помнила. Но помнила, что он и тогда жевал только левой стороной.
– Вкусно, – сказал он. – С чем?
– Капуста с яйцом.
– Вы повар?
– Да. Заводская столовая.
Он доел, вытер пальцы платком. Сложил аккуратно.
– Меня зовут Ефим. Ефим Иваныч.
Имя вошло тихо. Не ударом, не громом. Тихо, как игла входит в ткань – точно, в нужное место. Я сглотнула.
– Фаина, – сказала я.
– Красивое имя. Редкое.
И он вернулся к чертежам.
Я смотрела в окно. Берёзы кончились. Пошли ёлки – тёмные, ровные. Потом – снова берёзы. В двадцать лет выглядишь иначе, чем в тридцать один. Тощая девчонка с косой до пояса – это одно. Женщина с красными от плиты руками и косой, уложенной кольцом вокруг головы, – другое. Он не мог узнать. Санитарок в госпитале было пятнадцать. С какой стати?
Но я-то узнала.
– Вы инженер? – спросила я, потому что молчать стало невозможно.
– Инженер-дорожник. Строим трассу Боровичи – Хвойная. Сорок километров грунтовки, весной непроезжей. Надо покрытие класть.
– Большая работа.
– На два года. Буду жить в Боровичах. Комнату выделили при управлении.
Поезд замедлился. За окном потянулись огороды, заборы, домики с палисадниками. Осенние астры горели фиолетовым по обе стороны путей.
– Подъезжаем, – сказал Ефим.
Я встала, потянулась к полке за чемоданом. Он поднялся тоже.
– Давайте помогу.
– Не надо.
– Тяжёлый же.
– Я справлюсь.
Но он уже снял чемодан. Понёс к выходу. Я шла следом и смотрела на его спину. Левое плечо ниже. Походка чуть неровная, но уверенная. Как тогда, когда он впервые встал с койки и пошёл по коридору госпиталя, держась за стену.
На перроне мы остановились. Он поставил мой чемодан на асфальт.
– Спасибо, Ефим.
– Не за что. Хорошего вечера, Фаина.
Он повернулся и пошёл к выходу со станции. А я стояла с чемоданом и смотрела ему в спину, пока за моей спиной не раздалось:
– Фая! Ну наконец-то!
Лидия налетела, обняла, затормошила. Степан, муж её, стоял у калитки в телогрейке. Я подхватила чемодан и пошла за ними.
***
Лидия жила на тихой улице, в деревянном доме с большим огородом. Дом ещё Степановой бабки, крепкий, пятистенок. Танечка – рыжая, пухлая, глазастая – ползала по тёплому полу и тянула в рот всё, до чего доставала.
Я замесила бисквит. Шесть яиц, мука, сахар. Взбивала долго – рука привыкла к тяжёлой работе, ей не нужен миксер. Поставила в печь. Лидия нарезала салат, Степан ушёл к соседу за квасом.
– Ты какая-то не такая, – сказала Лидия. Она всегда замечала.
– В каком смысле?
– В прямом. Молчишь. Смотришь в стенку. Бисквит забыла посолить – ты, которая двадцать рецептов наизусть помнит.
Я проверила тесто. Правда – не посолила. Первый раз за три года.
– В поезде попутчик был, – сказала я.
– И что?
Я села за стол. Вытерла руки полотенцем.
– Лидка. Ты помнишь, я рассказывала про госпиталь? Раненый, который на берёзку смотрел?
Лидия отложила нож.
– Тот, которого весной перевели?
– Да.
– Ну.
– Мне кажется, это он. В поезде. Ефим.
Лидия села напротив.
– Ты уверена?
– Нет. То есть – руки те же. Плечо. Жуёт так же. Ложкой мешает по часовой стрелке. И имя.
– А он тебя?
– Не узнал.
– Ты ему сказала?
– Нет.
– Фаина!
– Что – Фаина? Ему было двадцать два, он в бреду лежал. Я – одна из пятнадцати санитарок. С какой стати он меня запомнит?
Лидия смотрела на меня. Я знала этот взгляд – так она смотрела, когда я говорила очевидную глупость и не замечала.
– Тебе тридцать один год, – сказала она тихо. – Ты живёшь одна, в общежитии при заводе. Приходишь домой – пустая комната, кровать, тумбочка. И вот человек, которого ты столько лет помнишь, садится напротив тебя в вагоне. А ты молчишь.
– Что мне сказать? «Здравствуйте, я вам в сорок четвёртом кашу носила»?
– Хоть бы и так.
Я не ответила. Бисквит поднялся, я пошла его вынимать. Руки работали сами – привычные, надёжные. Достать, остудить, разрезать вдоль, промазать кремом. Я умела это. Умела кормить, готовить, организовать кухню. Не умела другое – подойти к человеку и сказать: «Это я. Вы меня помните?»
Именины прошли хорошо. Соседи приходили, Танечка извозилась в креме, Степан пел. Я улыбалась, подкладывала гостям добавку, мыла тарелки. Делала то, что умею.
Ночью лежала на раскладушке в Лидиной кухне и слушала Мсту. Река шла за домом, и по ночам она говорила – бормотала что-то неразборчивое, тёмное. Как тот раненый в январские ночи, когда жар не отпускал.
«Фая», – говорил он в бреду. Я тогда думала: это чьё-то имя. Мать, сестра, невеста. Кто-то, кого он звал из горячки. Только через несколько недель поняла – это он меня звал. Потому что больше никого в палате по имени не знал.
Утром я сказала Лидии:
– Я пройдусь.
– Куда?
– К госпиталю. Ну, к тому зданию.
Она кивнула. Не спросила зачем.
Я вышла из дома. Утро было тихое, прохладное. Пахло дымом – соседи жгли ботву в огородах. По дороге шла женщина с вёдрами на коромысле. Козы стояли у забора. Обычный боровичский сентябрь.
Здание бывшего эвакогоспиталя стояло на окраине, у дороги. Обычная двухэтажная постройка, бревенчатая, с длинным крыльцом. Сейчас там размещался склад потребкооперации – ящики с консервами, мешки с крупой. Окна первого этажа были заколочены. Крыльцо просело. Табличка «Склад №3» висела криво, на одном гвозде.
А берёзка росла.
Я остановилась. Она вытянулась – уже не в два пальца, а в руку толщиной. Крона разрослась, листья ещё зелёные, но по краям – рыжие, осенние. Ствол побелел, кора пошла чёрными полосками. Я стояла и смотрела. Мне было тридцать один, и мне было двадцать, и мне было всё сразу – от войны до этого утра.
– Выжила, – сказала я вслух. Негромко. Ни для кого.
Потом повернулась.
И увидела Ефима.
Он шёл по дороге от управления. В руке – рулон бумаги, на плече – деревянная рейка. Увидел меня – замедлил шаг. Узнал. Не ту-давнюю. Вчерашнюю. Из поезда.
Я хотела уйти. Развернуться и уйти, пока он не подошёл. Спрятать руки в карманы пальто и быстрым шагом – прочь, за угол, по переулку. Но ноги не слушались.
– Фаина? – сказал он.
– Да.
– Вот так встреча. А я в управление шёл, срезал через пустырь.
Он подошёл ближе. Посмотрел на здание. Потом – на берёзку.
– Знаете, что тут было? – спросил он.
– Знаю. Госпиталь. В войну.
Он кивнул.
– Я здесь лежал. В сорок четвёртом. Три месяца, после ранения. Меня привезли с Волховского.
Я молчала. Язык прилип к нёбу.
– Странное дело, – продолжил он. – Столько лет прошло, а я это здание узнал сразу. И берёзу – вон ту.
Он показал рукой. На мою берёзку.
– Она тогда совсем тонкая была. Ствол – в два пальца. Я лежал и думал: не переживёт зиму, переломится. А санитарка мне сказала – берёзы живучие. Зазеленеет, говорит, и вы встанете.
Он замолчал. Посмотрел на меня.
– Вы побледнели. Вам нехорошо?
– Мне хорошо.
– Точно?
– Ефим. Это я вам сказала. Про берёзу. В сорок четвёртом. Я была санитаркой в этом госпитале.
Тишина.
Мста шумела где-то за домами. Ветер шевелил верхушку берёзки. С ветки сорвался лист и упал, кружась, на землю.
Он смотрел на меня. Не на руки, не на косу. На лицо. Так смотрят, когда ищут что-то потерянное.
– Фаина, – повторил он. Медленно. Не вежливо-попутчицки. Иначе. Как будто доставал это имя из глубокого кармана, в котором оно пролежало очень долго.
– Фая, – сказал он тихо.
И я чуть не заревела. Потому что так он говорил в бреду. По ночам. «Фая, Фая» – а я думала, что он зовёт кого-то из дома, из своих.
– Вы меня помните? – спросила я.
– Я запомнил голос, – сказал он. – Голос и имя. Все эти годы пытался вспомнить лицо – не выходило. Жар, наверное. Но голос – этот голос я узнал бы из тысячи.
Он помолчал.
– Я искал. Писал запросы. Мне ответили: санитарки эвакогоспиталей не всегда попадали в учёт. Я знал только имя – Фаина. Без фамилии. Без адреса. Без города.
Берёзка стояла рядом. Листья шуршали на ветру. Я смотрела на неё и не знала, что сказать. Одиннадцать лет – большой срок, чтобы молчать, и маленький – чтобы вдруг заговорить.
– Это я, – сказала наконец. Глупо. Очевидно. Но я не умела красиво.
Ефим поставил рулон на землю. Прислонил рейку к дереву. И протянул руку – ладонью вверх. Не для рукопожатия. Просто протянул. Как тогда, в палате, когда просил воды.
Я положила свою ладонь на его. Он посмотрел на мои пальцы – широкие запястья, покрасневшая кожа.
– Руки другие стали, – сказал он. – Крепче.
– Повар. Кастрюли тяжёлые.
Он негромко рассмеялся. Короткий звук, почти беззвучный.
– Послушайте. Я тут буду два года. Трассу строить.
– Я знаю. Вы говорили в поезде.
– Приедете? Ещё?
– Сестра здесь. Я к ней часто езжу.
Он кивнул. Отпустил руку. Поднял свой рулон.
– Значит, увидимся, Фаина.
– Увидимся, Ефим.
Он ушёл по дороге к управлению. Я стояла у берёзки. Ладонь ещё хранила тепло.
Вечером Лидия выслушала всё, прижав ладони к щекам.
– Фая, – сказала она. – Ты же понимаешь, что это не просто так?
– Не просто, – согласилась я.
– И что будешь делать?
– Не знаю.
Я знала. Но говорить было рано.
***
Я уехала через три дня. В обратном поезде берёзы за окном стояли уже совсем жёлтые, тяжёлые от влаги, как намокшие платки. Вагон был полный, и напротив сидела бабка с корзиной яблок, которая рассказывала соседке про свинью.
Через месяц я приехала снова. Ефим встретил меня на перроне. Мы гуляли по набережной Мсты. Река уже темнела, отражала октябрьское небо – серое, низкое. Он рассказывал про трассу. Сорок километров грунтовки, которая весной превращалась в болото. Грузовики буксовали, объезжали полями, ломали мосты через канавы. Надо было класть покрытие – щебень, гравий, потом асфальт.
Я рассказывала про столовую – триста обедов, вечная нехватка лука, директор, который выносил тушёнку в портфеле. Ефим слушал внимательно. Не перебивал. Не кивал на автомате. Слушал так, как в госпитале смотрел на берёзку – подолгу, ни на что не отвлекаясь.
– Вы всегда хотели быть поваром? – спросил он.
– Нет. Я хотела быть учительницей. Но война кончилась, мне был двадцать один год, и мне надо было есть. В педагогический я не поступила – документов не хватило. А готовить я научилась ещё в госпитале, когда повариха заболела и меня поставили варить кашу на сорок человек. И вот – варю.
– А вам нравится?
Я задумалась. Никто раньше не спрашивал.
– Нравится, когда вижу, что человек ест и ему хорошо. Когда тарелка возвращается пустой. Когда кто-то просит добавки. Не нравится, когда готовишь по разнарядке и знаешь, что половину списали, а другую половину директор унёс.
Он усмехнулся.
– Знакомая история. У нас на стройке – тоже. Щебень списывают, цемент – налево.
Мы дошли до моста через Мсту. Остановились. Река внизу шла быстро, закручивалась вокруг свай. Листья плыли по воде – жёлтые, рыжие, красные.
– Ефим, – сказала я. – А вы меня правда искали?
Он посмотрел на реку.
– Правда. Три запроса в архив. Два письма в военкомат. Один – в Боровичский горисполком. Везде отвечали одинаково: данные санитарного персонала эвакогоспиталя номер такой-то за сорок третий – сорок пятый годы не сохранились.
– И вы не бросили?
– Бросил. В пятидесятом. Решил – не судьба. А потом меня направили сюда, на трассу. Я приехал, увидел здание госпиталя, увидел берёзку – и понял, что не бросил. Просто перестал искать на бумаге.
Я молчала. Ветер с реки тянул холодом, но я не мёрзла.
В ноябре я приехала в третий раз. Мы сидели в столовой при дорожном управлении – казённая комната, клеёнка на столе, повариха из местных, которая варила суп так, что ложка не проворачивалась от густоты. Но суп был невкусный – пересоленный, без выдумки.
– На вашей трассе есть где поесть? – спросила я.
– Негде. Рабочие берут с собой. Или терпят до вечера.
– Это неправильно. Человек работает целый день на холоде, ему нужно горячее. Щи, каша, котлета. Хотя бы раз в день.
Ефим достал из кармана письмо. Развернул.
– Написал в облисполком. Просил выделить средства на пункт питания при дорожном участке. Ответили: ищите повара и помещение, остальное решим через потребкооперацию.
Он посмотрел на меня. Тем самым взглядом – не жалобным, не просящим.
– Я подумал о вас. Но не знал, удобно ли предлагать. Вы же работаете. У вас – место, стаж, общежитие.
Я молчала ровно пять секунд. Потом сказала:
– Ефим. Я каждый день варю триста одинаковых обедов для людей, которые даже не замечают, что едят. У меня казённая раскладка, казённый лук и директор, который уносит тушёнку в портфеле. А на вашей трассе – живые рабочие, голодные, продрогшие. И рядом – берёзы.
Он молчал.
– Дайте мне месяц, – сказала я. – Уволюсь.
Он хотел возразить. Я видела по глазам – хотел сказать: подумайте, не торопитесь, это серьёзный шаг. Но я уже решила. Так бывает – решаешь не головой, а тем местом внутри, которое знает лучше.
Я повар. Хороший повар. Руки есть. Голова есть. И рядом – человек, который одиннадцать лет помнил мой голос. Чего ещё ждать?
Я вернулась на завод. Написала заявление. Директор Николаенко посмотрел на меня поверх очков.
– Куда, Фаина?
– В Боровичи. Открывать столовую. При дорожном строительстве.
– Там же глушь.
– Там трасса на сорок километров. И ни одного пункта питания.
Он хмыкнул. Подписал заявление. Пожал мне руку. Даже тушёнку не попросил.
Я собрала вещи. Чемодан с царапиной, два платья, пальто, рабочий халат. Книга рецептов – толстая тетрадка, в которую десять лет записывала пропорции. Это было всё моё имущество. Оно уместилось в один чемодан и одну сумку.
Лидия, когда узнала, сказала только:
– Наконец-то.
Степан выделил комнату во флигеле – маленькую, с печкой и окошком в огород. Я перевезла туда свой чемодан, тетрадку и фартук.
Столовую строили с января. Деревянный барак на двадцать мест, у дороги, на тридцать втором километре трассы. Ефим чертил сам – стойка, обеденный зал, кухня с кладовой, подсобка. Я стояла рядом, смотрела на чертёж и поправляла: плиту – ближе к стене, кладовую – дальше от печи, чтоб крупа не сырела. Он слушал, переделывал. Мы не спорили – каждый знал своё.
Потребкооперация выделила посуду: двадцать тарелок, десять кастрюль, половник и дуршлаг. Мясо поставлял ближайший колхоз – я ездила договариваться, сидела в правлении, объясняла председателю, что рабочие на трассе – это те же люди, которые строят дорогу и к его же колхозу. Председатель почесал затылок и подписал договор. Овощи покупала у местных – ходила по дворам, торговалась, выбирала. Степан помог сложить печь – кирпичную, на три конфорки и духовой шкаф. Работал три дня, ободрал руки, но печь вышла ровная и тяглая. Лидия сшила занавески из ситца – белые, с мелкими синими цветами.
Название выбирали вечером, в Лидиной кухне. Ефим сидел за столом, я – напротив. Между нами – чашки с чаем. За окном – темнота и Мста.
– Надо простое, – сказал Ефим. – Чтоб запомнилось. И не казённое.
– «Дорожная», – предложил Степан из-за двери.
– Скучно, – отрезала Лидия.
Я молчала. Мешала чай. Медленно. По часовой стрелке. Ефим посмотрел на мою руку, на ложку. Потом поднял глаза.
– Берёзка, – сказал он.
– Берёзка, – повторила я. И кивнула.
Танечка, которая уже вовсю ходила и хватала всё подряд, добралась до стола и стянула ложку. Лидия подхватила её, засмеялась. И я тоже засмеялась – первый раз за долгое время по-настоящему, от живота, от радости.
В июле пятьдесят шестого приехала комиссия из района. Трое мужчин в серых пиджаках, запылённых от дороги. Они обошли здание, заглянули на кухню, потрогали стойку. Старший – лысый, с кожаной папкой – придирчиво осмотрел печь и заглянул в кладовую.
Я накормила их борщом – свекольным, густым, с говядиной и сметаной. Старший ел молча. Потом отодвинул тарелку.
– Добавки.
Я налила ещё. Он съел и вторую. Вытер рот, откинулся на стуле.
– Ну что ж. Приемлемо.
Потом разложил документы на стойке. Акт приёмки. В графе «наименование предприятия общественного питания» было вписано от руки: «Берёзка».
– Подпишите, – сказал он. – Тут и тут.
Ефим расписался первым. Потом протянул ручку мне. Обычная перьевая, с чернильницей-непроливайкой. Я взяла. Посмотрела на бумагу. Потом – в окно. За окном, у самого края дороги, стояла молодая берёзка. Не та, из госпиталя. Другая. Случайная. Но такая же тонкая – ствол в два пальца, ветки гнутся от ветра.
Я подписала акт в обеих графах. Поставила ручку на стойку. Комиссия собрала бумаги, пожала нам руки и уехала на своём газике, подняв облако пыли.
Мы вышли на крыльцо. Дорога уходила к горизонту – ровная, новая. По обочинам стояли берёзы – высокие, зелёные, живые. Та самая трасса Боровичи – Хвойная, сорок километров, которые два года были грунтовкой, а теперь – дорога.
– Фаина, – сказал Ефим. Полное имя. Так говорят, когда хотят, чтобы человек обернулся.
Я обернулась. Он держал в руках табличку. Белую, деревянную. Синие буквы – аккуратные, ровные. Он сам выпиливал, сам красил. Я видела, как он работал – по вечерам, в мастерской, согнувшись над верстаком.
«Берёзка».
– Прибьём? – спросил он.
Я взяла табличку. Гладкая, тёплая от его рук. Достала из кармана фартука два гвоздя – припасла с утра, как припасала всегда: заранее, наверняка. Встала на нижнюю ступеньку крыльца, приложила табличку над дверью. Ефим подал молоток. Я вбила первый гвоздь – ровно, крепко. Потом – второй. Отступила на три шага, посмотрела.
«Берёзка».
Ефим встал рядом. Не обнимал, не говорил ничего. Просто стоял. И мы оба смотрели на табличку, на дорогу, на берёзы вдоль обочины. Где-то далеко, на тридцать втором километре от Боровичей, шумел ветер и пахло гудроном, нагретой землёй и свежим хлебом из духового шкафа.
Первый грузовик остановился через час. Водитель – молодой, пыльный, с обветренным лицом – заглянул в дверь, прочитал меню, написанное мелом на доске.
– Работаете?
Я завязала фартук, налила щей в глубокую тарелку, отрезала кусок хлеба и протянула ему.