– Два миллиона сто, – сказала я. – За мою долю. Рыночная – три двести. Я у Марины проверяла, она риелтор.
В трубке было тихо секунды три. А потом Глеб заорал так, что я отодвинула телефон от уха.
– Ты что, совсем? Меня из отцовской квартиры вышвырнуть хочешь?
Я стояла у окна. За стеклом моросил октябрьский дождь. Дочка рисовала за столом, карандаши раскатились по всей кухне.
Пятнадцать лет назад умер папа. Трёшка на Ферганской осталась в трёх долях – маме, мне и Глебу. Мне тогда было двадцать два, ему – двадцать шесть. Мы оба стояли у гроба и договорились: квартиру не трогать, никто туда не заселяется.
Я слово сдержала.
Первые пять лет квартира стояла пустая. Мама переехала в бабушкину однушку, вложила свои, расширила до двушки. Хороший район, рядом поликлиника, парк. А трёшка – просто стояла. Мы платили коммуналку втроём и не трогали.
Я снимала жильё. Квартира на Ферганской – через весь город от работы, полтора часа в одну сторону. Можно было заехать, но мы же договорились – не трогать. Я слово держала. Работала бухгалтером, потом в экономическом отделе. Откладывала, помогала маме. Думала – когда-нибудь разберёмся с квартирой. Когда-нибудь.
А потом Глеб поругался с очередной девушкой, съехал от неё и сказал: «Я пока поживу в папиной. Временно». Это было в шестнадцатом году. «Временно» длится до сих пор. Ему – можно. Договорённость – только для меня.
Десять лет я платила за съём. Семнадцать тысяч каждый месяц – хозяйке в конверте. Сначала однушка в Кузьминках – сырая, с плесенью. Потом комната на Каширке – с тремя кошками и запахом, который не отстирывался. Потом нормальная квартира с Денисом, мужем. А Глеб – ни копейки. В квартире, треть которой моя.
– Глеб, я не вышвыриваю. Я предлагаю выкупить мою долю. Мою треть.
– Это отцовский дом! Ты память продать хочешь!
– У меня ипотека. Второй ребёнок будет. Мне нужны деньги сейчас.
– Где я тебе такие деньги возьму? Что, мне квартиру продать?
– Не квартиру. Мою долю выкупить. Это разные вещи.
И гудки.
Я опустила телефон. Посмотрела на дочку. Ей пять, она рисовала домик. С трубой, с окошками, с дымком. Свой у нас – ипотечный. Миллион девятьсот ещё висит.
Денис вышел из ванной. Полотенце на плечах.
– Что он?
– Заорал и бросил трубку.
Денис сел рядом. Взял мою руку.
Дочку уложили в девять. Сели на кухне. Денис разогрел суп, я к своему не притронулась.
– Он не выкупит, – сказал Денис. – Ты же понимаешь.
– Понимаю.
– И мама не поможет. Она ему четыреста тысяч на машину отдала. А тебе – ничего.
Я кивнула. Денис знал про перевод. Я ему рассказала в тот же вечер, как увидела.
– Значит, нотариус?
– Сначала попробую по-человечески. Поговорю с мамой.
Денис покачал головой, но ничего не сказал. Он знал – я должна пройти этот круг сама.
Я маме с девятнадцати лет помогала. Каждый месяц. На аптеку, на одежду, просто так. Не потому что просила – сама давала. Восемнадцать лет подряд.
А когда попросила своё – назвали жадной.
***
Мама позвонила на следующее утро. Я ждала. Знала – Глеб уже нажаловался. Так у них с детства: он кричит, бросает трубку, звонит маме. Мама принимает его сторону.
Когда мне было четырнадцать, Глеб разбил окно в школе. Мячом. Маме пришлось платить. Она заплатила и сказала мне: «Не злись на брата, он не нарочно». Ему было восемнадцать.
Голос тот самый – тихий, с надрывом. Как будто я уже натворила непоправимого.
– Людочка, ну зачем ты так?
– Как – так?
– Он всю ночь не спал. Давление. Говорит, ты его на улицу гонишь.
На улицу. Глебу сорок один. Здоровый мужик, работает охранником. Получает деньги – тратит тут же. За всё время ни разу не предложил: давай, я выкуплю долю, и квартира будет моя по-честному.
– Мам, рыночная цена – три двести. Я прошу два сто. Это на миллион дешевле. Где я ещё такое найду?
– Какая рыночная? Зачем ты чужих людей в семейные дела суёшь?
– Мам, я десять лет снимала жильё. Больше двух миллионов ушло. А Глеб всё это время жил в нашей квартире и ничего не платил.
Тишина.
– Ты меня считать взялась?
– Я не считаю. Я говорю как есть.
Мама бросила трубку.
Я отвела дочку в садик. Шла обратно – ветер в лицо, листья липнут к ботинкам. По дороге зашла к Марине. Она в нашем доме живёт, этажом ниже. Открыла в халате, с кофе.
– Ты чего такая бледная?
– Мне нужна точная цена доли. Чтобы на бумаге.
Марина кивнула. Открыла ноутбук, залезла в базу. На экране замелькали строчки – аналоги, адреса, метражи.
– Смотри. Вот трёшка на соседней улице – доля ушла за три четыреста. Вот ещё одна, похуже состоянием – около трёх миллионов. Твоя – три двести, золотая середина.
– Я предлагаю за два сто.
– Люда, это ж на миллион дешевле. Я бы на их месте бегом бежала оформлять.
– А они говорят – обобрать хочу.
Марина отставила кружку.
– Я двадцать лет в этом деле. И каждый раз одно и то же: кто сидит в чужом, тот кричит громче всех, когда просят вернуть. Не ведись на это.
Я забрала распечатку. Убрала в карман.
Вечером сидели с Денисом на кухне. Он ужинал после смены. Я ковыряла макароны.
– Может, зря я к ней ходила? – сказала я. – Может, надо было сразу к нотариусу.
– Нет. Ты дала шанс. Они не взяли.
– А если не возьмут и сейчас?
Денис отложил вилку.
– Тогда продашь. Это твоя собственность, Люда. По документам.
Я кивнула. Он прав. Но от слова «продашь» кольнуло где-то под рёбрами. Потому что продать – значит, чужие люди в папиной квартире. Значит, Глеб будет жить с соседями по коммуналке. Значит, мама будет плакать.
Но я десять лет жила с чужими хозяйками. И никто не плакал.
Мама не перезвонила. Глеб – тоже.
Зато Марина написала на следующий день. Одно сообщение: «Люда, ты знаешь, что твой брат одну комнату сдаёт?»
***
Я перечитала три раза. Позвонила.
– Уверена?
– Объявление висит третий месяц. Комната в трёшке на Ферганской. Двенадцать тысяч. Скриншот скинула.
Я открыла. Моя бывшая детская. Те же обои – ромбы и полоски. Мама клеила, когда мне было семь. Папа держал рулон. Глеб только кровать поставил другую – односпальную, с железной спинкой.
Мою комнату. В моей доле. Сдаёт чужим. Три месяца – тридцать шесть тысяч себе в карман. И мне – ни слова.
Денис вернулся с работы. Скинул ботинки в коридоре, зашёл на кухню. Увидел моё лицо.
– Что случилось?
Я протянула ему телефон. Он взял, посмотрел на скриншот. Лицо стало каменным.
– Это то, что я думаю?
– Да. Он сдаёт мою комнату. Третий месяц.
Денис положил телефон. Встал, прошёлся по кухне. Остановился у окна, упёрся ладонями в подоконник.
– Мы пять лет ипотеку тянем. А он зарабатывает на твоей доле. И нам ещё говорят, что мы жадные.
Он обернулся.
– Звони маме. И ему.
Набрала маму. Голос – ровный, спокойный. Специально.
– Мам, ты знала, что Глеб мою комнату сдаёт?
Пауза. Три секунды. Четыре.
– Какую комнату?
– Бывшую мою. Двенадцать тысяч в месяц.
– Ну и что? Ему тоже жить надо как-то.
Я стояла у окна, смотрела на двор. Качели. Песочница. Дочка вчера лепила куличики.
– Мам, он зарабатывает на моей доле. Я плачу ипотеку, а он получает деньги с моей комнаты.
– Ну какие деньги, двенадцать тысяч, копейки.
– А у меня ипотека тридцать две. Тоже копейки?
Мама ничего не ответила.
– Мам, а помнишь перевод Глебу? На машину, в прошлом году?
Тишина. Слышно бабушкины часы на стене – тик-так, тик-так.
Я увидела случайно. Была в гостях, мама попросила отправить фото внучке с её телефона. Открыла галерею – а там скриншот перевода. Четыреста тысяч. Получатель – Глеб.
– Это не твоё дело, – отрезала мама.
– Не моё. Но когда я прошу за свою долю – я «обираю». А ему – подарки.
– У него ситуация!
– Мам, у меня ипотека и ребёнок через четыре месяца. Я тебе восемнадцать лет помогала. А мне – ничего.
Мама заплакала. Тихо, не навзрыд – так, чтобы мне стало стыдно. Я этот плач знаю. С детства. Когда отказываешь – она плачет. Когда настаиваешь – плачет. Когда говоришь правду – плачет. И ты сдаёшься.
Раньше работало безотказно.
Я подождала. Не извинилась. Не сказала «ладно, забудь».
– Мам, я тебя люблю. Но я иду к нотариусу.
Положила трубку. Набрала Глеба.
– Чего?
– Глеб, я знаю про комнату. Знаю про мамины деньги на машину. Знаю, что ты десять лет живёшь на моей доле и ни копейки не заплатил. Хватит.
– Откуда ты про комнату?
Не «неправда». Не «ты врёшь». А «откуда».
– Объявление в интернете. Мои обои. Моя комната.
– Да кто тебе показал-то? Маринка твоя?
– Какая разница? Оно открытое. Любой увидит.
– Ладно, я уберу. Временно это.
– Глеб, дело не в объявлении. Я иду к нотариусу. Два миллиона сто. Месяц на ответ. Не выкупите – продаю.
– Не посмеешь!
– Уже записалась.
Нажала отбой. Голос не дрогнул. А внутри – как будто стену пробила. Стою, а за стеной – пусто.
Денис стоял в дверях. Подошёл, обнял. Я уткнулась лицом ему в грудь.
– Ты правильно делаешь, – сказал он.
Может быть. Только почему от правильного так больно?
Ночью не спала. Лежала, смотрела в потолок. Денис рядом дышал ровно. Дочка за стенкой посапывала. А я лежала и думала: вот мне тридцать семь. Второй ребёнок. Ипотека. И я воюю с родным братом за долю в квартире, где выросла. Где папа меня на плечах катал. Где мы ёлку наряжали каждый декабрь.
А Глеб эту квартиру просто занял. Как ничью. И ещё деньги с неё получает.
Утром встала, собрала дочку в садик. Поставила чайник. И поняла – я не передумаю. Потому что если передумаю сейчас, то через год опять буду лежать и смотреть в потолок. И через пять. И через десять.
Во вторник я пошла к нотариусу. Одна. Денис предлагал поехать вместе, но я отказалась. Моя семья. Моя доля. Мой шаг.
Нотариус – женщина лет пятидесяти, в очках, с короткой стрижкой. Выслушала. Не перебивала. Ни разу не сказала «может, договоритесь» или «а может, не надо». Просто записала данные и объяснила порядок.
– Стандартная процедура. Уведомление о намерении продать долю. Сособственники имеют преимущественное право выкупа. Тридцать дней на ответ.
– А если не ответят?
– Тогда вы вправе продать кому угодно. На тех же условиях или дороже.
Я подписала бумаги. Заплатила. Вышла на улицу.
На крыльце стояла и смотрела на дорогу. Машины, люди, голуби у лавочки. Обычный вторник. А у меня внутри – как будто мост взорвали. Стоишь на одном берегу и знаешь: обратно не перейти.
Позвонила Денису.
– Отправила?
– Отправила.
– Приезжай домой. Я суп сварил.
Я села в автобус. За окном мелькали дома, вывески, светофоры. Тридцать дней. Обратной дороги нет.
***
В субботу мама позвала на ужин. «Просто семейное, давно не собирались».
Я знала – не просто так. Но пошла. С Денисом и дочкой. Пока ехали, Денис сказал:
– Если начнут давить – уходим. Без споров.
– Ладно.
– И ты ничего не должна объяснять. Ты всё уже сказала. Три раза.
За столом – мама, Глеб и тётя Соня. Мамина сестра, шестьдесят девять лет. На каждом семейном сборище начинает с «а вот папа ваш» – и дальше по обстоятельствам.
Засада. Тётю Соню вызвали как тяжёлую артиллерию.
Глеб сидел в углу, у батареи. Увидел меня – отвернулся. Мама засуетилась, заулыбалась, стала раскладывать тарелки. Как будто ничего не происходит.
– Садитесь, борщ стынет, – сказала мама. – Пироги с капустой, как любишь.
Денис посадил дочку рядом с собой. Я села напротив Глеба. Он ковырял салат, глаза красные.
Мама разлила борщ. Поставила передо мной тарелку, улыбнулась – напряжённо, как на фотографии. Я знала эту улыбку. Она означает: «Я стараюсь, оцени». Оценить мне предлагалось тем, что я забуду про нотариуса, про долю, про всё. Сяду, поем борщ, скажу «спасибо, мам» – и всё вернётся.
Не вернётся.
Тётя Соня дождалась, пока все получили тарелки. Отпила компот. Промокнула губы салфеткой. И начала – ровным голосом, будто читает приговор.
– Людочка. Мне мама рассказала. Ты отцовскую квартиру продаёшь?
– Свою долю.
– Но это же память! Папа там стены штукатурил.
– Тётя Соня, папы нет пятнадцать лет.
– Тем более нельзя.
Я положила вилку. Посмотрела на неё. На маму. На Глеба.
– А вы знаете, как эти годы для меня выглядели?
– Ну как? Все жили.
– Все – да. Глеб жил в квартире. Мою комнату сдавал чужим за двенадцать тысяч. А я по съёмным – семнадцать из кармана каждый месяц.
Тётя Соня повернулась к Глебу. Он побагровел. Вилка лязгнула о тарелку.
– Враньё, – буркнул он.
Я достала телефон. Открыла скриншот. Положила на стол экраном вверх.
– Вот объявление. Мои обои, мои стены. Третий месяц висит.
Тётя Соня надела очки. Посмотрела на экран. Потом на маму.
– Валентина, ты знала?
Мама теребила платок на плечах. Бахрома сыпалась на колени.
– А ещё мама Глебу четыреста тысяч дала, – сказала я. – На машину. А мне – ничего. Хотя я ей восемнадцать лет помогала.
Тётя Соня сняла очки. Повернулась к маме.
– Правда?
Мама кивнула.
– А Людмиле? – спросила тётя Соня. – Людмиле сколько дала?
Мама мяла скатерть.
– Ей не надо было. Она сама справлялась.
Вот оно. «Сама справлялась». Потому что не ныла. Потому что не просила. Потому что с девятнадцати лет работала и не жаловалась. И это, оказывается, повод не давать ничего. А Глеб – просил. Глеб – жаловался. Глеб – получал.
Тётя Соня откинулась на спинку стула. Посмотрела на маму так, что та отвела глаза.
– А я прошу за долю на миллион дешевле рынка. И я – «жадная».
Глеб вскочил. Стул ударился о сервант, бокалы на полке звякнули.
– Специально! Пришла унизить!
– Не я звала тётю Соню. Не я стол накрывала. Но раз уж здесь суд – вот факты.
Он стоял красный, руки в кулаках.
– Папа бы тебя проклял.
– Папа бы спросил, почему ты всё это время жил как хозяин, а сестру держал за чужую. Папа был справедливый.
Глеб развернулся, вышел. Хлопнула дверь.
Дочка вздрогнула и посмотрела на меня. Я погладила её по голове. Тихо, спокойно. Она вернулась к пирогу.
Тётя Соня тихо сказала:
– Валентина, она права. Ты сама знаешь.
– Не лезь, Соня!
– Я вижу. Дочке – ничего. Сыну – всё. И потом удивляетесь.
Мама вскинулась:
– Он мужчина! Ему тяжелее!
– Тяжелее? – тётя Соня подняла бровь. – В отцовской квартире на всём готовом, да ещё с подарком на машину?
Мама замолчала. Губы дрожали.
Я встала. Достала из сумки конверт. Положила рядом с маминой тарелкой.
– Копия нотариального уведомления. Два сто. Тридцать дней. Глебу отправлено заказным.
Мама посмотрела на конверт так, будто ей подложили чужую вещь.
– Людмила. Ты нас рвёшь.
Я взяла дочку за руку. Денис встал.
– Нет, мам. Я всё это время платила, помогала и молчала. А когда попросила своё – стала врагом.
Мы вышли.
В коридоре стояли папины ботинки. Зимние, кожаные. Мама их не убирает. «Память». А мне из этого дома – ни стула. Только доля на бумаге.
На лестнице дочка взяла меня за руку. Маленькая ладошка. Тёплая.
Денис нёс сумку. На втором этаже остановился.
– Ты как?
– Не знаю.
– Тётка-то за тебя встала.
– Да. Не ожидала.
Мы вышли на улицу. Темно, фонари горят. Дочка притихла. Мы шли до машины, и я не думала ни о чём. Просто шла. Просто держала дочку за руку.
Дома уложила её. Сидела на кухне. Тридцать дней тикали.
***
Прошло три недели. Глеб не звонил. Мама – дважды, коротко, сухо. Про внучку – пара слов. Про долю – ничего.
Один раз Глеб написал ночью: «Ты это всерьёз?» Я ответила утром: «Да». Он прочитал и пропал.
Марина написала: «Объявление убрали вчера». Значит, дошло.
Тётя Соня позвонила: «Людочка, не знаю, правильно ты сделала или нет. Но ты сказала то, что все думали. А мать потом полчаса меня ругала за вопрос про деньги Глебу. Значит, задело».
Девять дней до конца срока.
Скорее всего, не выкупят. У Глеба денег нет – он никогда не откладывал. Получка – и тут же ресторан, рыбалка, ерунда. Вся жизнь так. А мама – у неё есть. Но она молчит. Ждёт, что я отступлю. Как всегда. Как двадцать лет подряд – «ладно, мам», «хорошо, мам», «не буду, мам».
Не отступлю.
А я сижу на своей кухне. Глажу живот – четвёртый месяц. Дочка рисует. Денис чинит кран. Обычный вечер.
Он вчера сказал: «Не выкупят – продадим. Закроем ипотеку. Будем жить».
Звучит просто. А в горле ком.
Я всё это время ждала, что они сами предложат. Что Глеб скажет: «Давай по-честному, сестра». Что мама скажет: «Дочка, возьми свои деньги». Не сказали. За все эти годы – ни разу.
А когда попросила – стала жадной.
Девять дней. Девять дней – и всё решится. Или они выкупят. Или я продам. Третьего не будет.