В ночь на 25 июня 1784 года в Царском Селе горели окна одного из покоев. Екатерина не отходила от постели больного пятые сутки кряду. Молодой генерал-адъютант метался в горячке, и лучшие лекари империи только разводили руками. Под утро он затих, а императрица всея России, повелительница миллионов, упала рядом без чувств и не поднималась потом неделями.
Звали этого юношу Александр Дмитриевич Ланской. Было ему двадцать шесть лет.
Был он собою красавец, читатель, – высокий, тонкий в стане, с лицом нежным, почти девичьим, и глазами добрыми, в которых, по слову самой Екатерины, «душа искрилась из глаз». Происхождения самого скромного: смоленский дворянчик, сын армейского капитана, явившийся ко двору в чине поручика без гроша в кармане и без единой связи. Не было в нём ни орловской удали, ни потёмкинского размаха, ни той хищной хватки, какой отличались прочие временщики. Был он кроток, негорд, услужлив.
«Сущий ангел», – говорили о нём при дворе, и говорили, что удивительно, без обычной придворной зависти.
А ведь зависть была чему! С осени 1779 года судьба этого юноши пошла вверх так круто, что захватывало дух: за какие-нибудь четыре года из безвестного поручика он стал полковником, флигель-адъютантом, действительным камергером, потом генерал-поручиком и поручиком блистательного Кавалергардского корпуса – фактическим командиром личной охраны государыни, а к началу 1784 года генерал-адъютантом, и Екатерина уже готовила для своего любимца графский титул.
Каково для смоленского недоросля? Иной бы на его месте закружился, начал бы хватать деревни да души, как хватали все. Ланской не хватал…
Вот это, читатель, и есть главная загадка его короткой жизни.
Оставим на минуту хронику чинов и вглядимся в самого человека. Образования настоящего он не получил, да какое образование у бедного армейского сына? Но был умён от природы и любопытен.
И Екатерина (вообразим себе эту картину!) сама села его обучать. Великая государыня, переписывавшаяся с Вольтером и Дидро, по вечерам растолковывала своему Саше французскую грамматику, водила его по картинным галереям, подсовывала книги по истории. И юноша оказался способным учеником.
Он пристрастился к живописи, к собиранию редкостей, к чтению. А ещё умел он вырезать из чёрной бумаги силуэты, модную тогда затею. Раз вырезал он профиль императрицы, да так схоже, что сама Екатерина с гордостью писала барону Гримму, будто с того силуэта отчеканили после её портрет на серебряном рубле. Поди ж ты!
Чем же он держался при ней целых четыре года – срок для фаворита немалый? Не интригой. Не лестью даже. Тем держался, чего у двора не купишь ни за какие деньги, а именно искренней, бескорыстной привязанностью. Ланской не входил ни в одну придворную партию, не плёл козней, не торговал своим влиянием.
Я скажу больше: мне это в нём дороже всего прочего. Он был при Екатерине и более ни при ком. Орлов, Васильчиков, Потёмкин, Завадовский, Зорич, Корсаков, а после него Ермолов, Мамонов, Зубов – все они так или иначе тянули из казны, рвались к власти, путались в политику. Этот один не тянул ничего. Ему довольно было её одной!
И она это чувствовала. В письмах своих к барону Гримму, верному заграничному конфиденту, Екатерина писала о нём с нежностью, какой не уделяла, пожалуй, никому:
«Он всегда огонь и пламя, а тут весь становится душа, и она искрится у него из глаз…»
Каково сказано? Так пишут не о любовнике – так пишут о родной душе.
Между тем над головой счастливца уже сгущалось.
В июне 1784 года Ланской занемог. Сперва думали, что пустяк, простуда. Но болезнь оказалась злой: жестокая жаба – нынче сказали бы дифтерит или скарлатина, а следом горячка. Пять дней молодой богатырь таял на глазах. Екатерина не отпускала от него докторов, сама не спала, сама подавала питьё.
– Что же вы, господа? – спрашивала она лейб-медиков. – Спасайте! Я всё дам, всё, чего ни попросите!
– Воля Божья, государыня… – кланялся старший врач, пряча глаза. – Тут уж не наша власть.
– Ваша! – вскидывалась она. – На то вы и лекари!
Доктора кланялись и молчали: медицина того века была бессильна. В ночь на двадцать пятое июня всё было кончено.
«Генерала Ланского нет более на свете», – напишет она потом Гримму одной короткой, страшной строкой.
И тут поползли по столице слухи, а как же без них? Шептались, будто молодой генерал надорвал здоровье любовными снадобьями. Будто пользовался он, дабы не уронить себя перед стареющей государыней, шпанской мушкой – тем самым кантаридином, что разжигает страсть, но в большой дозе сжигает и самого человека. И сгорел от неё.
Шептались и хуже – будто кто-то из завистников помог фавориту отправиться на тот свет, ибо слишком уж он возвысился. Правды не знает никто и поныне… Я полагаю, проще всего была разгадка горькая и обыкновенная: молодой здоровый человек сгорел за пять дней от заразной хвори, какая в осьмнадцатом столетии косила и не таких.
Но не утрата фаворита поразила тогда Европу. Поразило горе императрицы.
Та самая Екатерина, что простилась с мужем без особой печали, что правила железной рукой, что не дрогнула ни в перевороте, ни в моровом поветрии, ни в пугачёвщине, эта Екатерина сломалась.
Она заперлась. Она не желала никого видеть. Она неделями не вставала с постели, не ела, не подписывала бумаг – дело неслыханное для государыни, которая работала по пятнадцати часов в сутки.
Двор замер в растерянности. Из Петербурга примчался Потёмкин – едва ли не единственный, кому она ещё дозволяла к себе входить, – и, говорят, сам прослезился, глядя на неё.
– Матушка, нельзя же так… – тихо выговаривал ей светлейший. – Себя изведёшь.
Она не отвечала. А после всё писала и писала Гримму свои отчаянные письма:
«Я встала с постели, но слабая и так горько опечаленная, что в настоящее время я не могу видеть человеческого лица без того, чтобы рыдания не заглушали моей речи; я не могу ни спать, ни есть…»
И в другом письме та же незаживающая мука: «Никогда в жизни я не была так несчастна, как с тех пор, как мой лучший и дорогой друг покинул меня…»
Всё лето она не возвращалась в Царское Село не в силах была видеть те стены. Уехала с сестрою Ланского в Петергоф да так и просидела там до осени. А когда вернулась, велела возвести Саше мавзолей, который строил сам Кваренги, лучший зодчий империи. С того мавзолея, после освящённого как церковь во имя Казанской Божией Матери, и берёт начало царскосельский Казанский некрополь.
А в Екатерининском парке Екатерина приспособила под памятник любимцу старый мраморный пьедестал – и на медной доске повелела выбить слова:
«Коль велико удовольствие честным душам видеть добродетели и заслуги, общими похвалами достойно венчаемые».
Прошли годы. Императрица состарилась, сменила ещё не одного любимца, ушла из жизни. А о Ланском будто нарочно постарались забыть.
А там, сказывают, при внуке её, Николае Павловиче, медную доску с памятника и сняли – неловко, вишь, было царствующему дому вспоминать бабкиных фаворитов. Так и стоит ныне в царскосельском парке белый камень без имени, без надписи, мало кому ведомый…
Я перебираю длинный список екатерининских избранников и всё думаю об этом мраморе без имени. Орловы брали короны и троны, Потёмкин брал целые края, Зубов под конец брал всё, до чего дотягивалась жадная рука. А этот мальчик не взял ничего – ни графства, до которого не дожил, ни богатств, которые сам же завещал вернуть в казну.
Он взял только то, что у великих государынь не выпросишь и силой не отнимешь, - несколько лет настоящей любви да полтора года слёз могущественной женщины, которая, кажется, и сама не понимала, отчего ей так больно…