Жалобу с фотографией Павел Андреевич увидел в семь двадцать, пока ехал на утреннюю планерку. Снимок был плохой: пересвеченный коридор, кусок облезлой стены, табличка отделения сестринского ухода и в глубине — серые жалюзи, закрытые так плотно, будто за ними не улица, а склад.
Под фотографией было всего три строки: "Мама третий месяц смотрит на эти планки. Их закрывают даже днем. Вы понимаете, что человек там не видит неба?"
Павел Андреевич не любил жалобы с фотографиями.
Жалоба без фотографии ещё оставляла пространство для объяснения. Можно было попросить служебную записку, поднять журнал, позвонить заведующей, выяснить, кто дежурил, и ответить так, чтобы все стороны сохранили лицо. Фотография же вела себя грубо. Она уже решила, что виноват тот, кто смотрит.
Больница стояла на краю района, между старым парком и рынком стройматериалов. Когда-то её строили с размахом: широкие лестницы, длинные окна, свой двор с яблонями. Теперь двор отдали под парковку, а окна каждую зиму заклеивали плёнкой: рамы дышали холодом.
Павел Андреевич был главным врачом одиннадцатый год и иногда думал, что руководит старым судном: тонуть нельзя, чинить корпус денег нет.
В приёмной его уже ждала папка.
Секретарь Лида поставила рядом кофе и сказала:
— Там ещё по жалюзи распечатали.
— Кто распечатал?
— Вы же сами вчера просили все обращения с фотографиями отдельно.
— Я просил по аварийным лестницам.
— Ну это тоже вроде лестница. Коридор.
Лида была хорошей секретарём: слышала главное, забывала лишнее и не спрашивала, почему начальник стал говорить с чашкой.
Павел Андреевич открыл папку.
Жалоба была от Майи Борисовны Клыковой, дочери пациентки из шестой палаты. Мать — восемьдесят четыре года, после перелома шейки бедра, переведена на долечивание, ждёт место в социальном пансионате. Три месяца.
Павел Андреевич знал эту фамилию.
Клыкова писала часто.
Сначала про питание: «каша без вкуса». Потом про бельё: «простыня с пятном». Потом про соседку по палате, которая ночью разговаривала с покойным мужем. Потом про санитарку, которая сказала «бабуль» вместо имени-отчества.
Часть жалоб была справедливой.
Часть — нет.
Часть была такой, что справедливость в них мешалась с усталостью, а усталость с желанием найти одного виноватого и держать его за горло, пока больной родственник не встанет на ноги.
Павел Андреевич давно научился читать такие письма без лица.
Без лица было легче.
Он нажал кнопку селектора.
— Лида, Оксану Ивановну ко мне.
— Старшую сестру?
— Нет, министра здравоохранения. Конечно, старшую сестру.
Лида не обиделась. Она знала, что утром у него бывает острый язык, как у человека, который ещё не успел надеть защитную кожу.
Оксана Ивановна пришла через восемь минут.
Ей было пятьдесят девять, но в дни без младшей сестры она выглядела старше. Сухие руки, короткие ногти, походка человека, который всё время несёт невидимый таз с водой.
— По жалюзи? — спросила она с порога.
— Значит, знаете.
— У нас сейчас все знают. Дочь Клыковой в общий чат дома выложила. Потом в районный. Потом мне санитарка прислала, чтобы я «была в курсе информационной повестки».
Павел Андреевич повернул к ней экран.
— Почему закрыты?
— Потому что солнце с двух до пяти бьёт прямо в кровати. Люди жалуются.
— На фотографии утро.
— Утром закрыты, потому что вечером никто не открыл.
— Почему?
Оксана Ивановна посмотрела на него так, как смотрят на человека, который задал правильный вопрос слишком поздно.
— Потому что некому ходить по окнам, Павел Андреевич. У меня на смене две сестры и одна санитарка на всё крыло. Одна кормит, одна раздаёт лекарства, санитарка моет. Жалюзи в шестой палате ещё заедают. Если потянуть резко, шнур рвётся.
— Значит, надо починить.
— Надо.
— Заявку давали?
— Три раза.
— Мне почему не докладывали?
— Докладывали.
— Когда?
— На планёрке. Вы сказали: «После кнопок вызова».
Павел Андреевич молчал.
Кнопки вызова они ждали второй месяц. Не все, а только те, что в старом крыле. Деньги на ремонт проводки ушли на замену насосов в подвале, потому что без воды больница становилась новостью, а без кнопок — просто неудобным местом.
Оксана Ивановна добавила:
— И ещё, если открыть совсем, с соседней стройки видно, как мы моем лежачих. Родственники потом первые же напишут: почему приватности нет.
— У нас там стройка уже полгода.
— А люди там лежат каждый день.
Это был тот тип ответа, который Павел Андреевич не любил. Не потому что ответ был глупый. Наоборот. Он был слишком близко к правде, а правда в больнице редко помогала отвечать на жалобы.
— Кто в шестой?
— Клыкова у окна, Устинова возле двери, Грачёв после инсульта, Симакина тихая, и Николай Тимофеевич.
— Какой Николай Тимофеевич?
— Рыбин. Из четвёртой перевели. Он у нас теперь главный по правам человека.
Павел Андреевич вспомнил: Николай Тимофеевич Рыбин, семьдесят два, бывший преподаватель истории в техникуме. После операции на ноге попал на долечивание; дома один, ходит плохо, документы на социальное место идут медленно. Рыбин писал заявления от руки. Не жалобы — именно заявления. С шапкой, датой и подписью.
Писал на медсестёр.
На питание.
На расписание проветривания.
На то, что в коридоре висит икона, а учреждение государственное.
На то, что икона снята, а значит, администрация боится «живого чувства пациентов».
Однажды он написал на Павла Андреевича: «Главный врач заменяет присутствие бумажным управлением».
Павел Андреевич тогда сказал Лиде:
— У человека стиль есть. Жаль, что направлен не туда.
И не пошёл в отделение.
— Рыбин к жалюзи имеет отношение?
— Он дёргает шнур. Говорит, у людей должен быть свет. Потом у Клыковой болят глаза, она просит закрыть. Потом дочь Клыковой фотографирует закрытое окно. Потом Рыбин пишет, что мы держим стариков без неба.
Оксана Ивановна говорила ровно, но у неё дрогнул угол рта.
Не от смеха.
От усталости, которая иногда надевает смешное лицо, чтобы не заорать.
Павел Андреевич взял ручку.
— Сделайте режим проветривания и открытия жалюзи. Утром открывать, в солнце прикрывать, вечером проверять. Под подпись.
Оксана Ивановна закрыла глаза на секунду.
— Под чью подпись?
— Дежурной.
— Дежурная в это время кормит. Если она будет ещё расписываться за жалюзи, кто будет держать ложку Грачёву? Рыбин?
— Оксана Ивановна.
— Павел Андреевич.
Они посмотрели друг на друга.
За годы работы у них накопился язык из повторённых имён. Сегодня в нём было: оба устали заранее.
— Я не могу ответить в министерство фразой «некому ходить по окнам», — сказал он.
— А я не могу поставить к каждому окну человека.
— Тогда надо объяснить родственникам.
— Вы объясните?
Он услышал вызов.
— Если потребуется.
— Потребуется.
Она вышла, оставив за собой запах хлорки и дешёвого крема для рук.
Он набрал ответ.
«Уважаемая Майя Борисовна. Ваше обращение рассмотрено. Жалюзи в палате используются для защиты пациентов от прямых солнечных лучей и соблюдения приватности при проведении гигиенических процедур. С персоналом проведена беседа о необходимости своевременного регулирования освещения...»
Слово «регулирования» ему не понравилось.
Но оно было удобным.
Он дописал, распечатал, подписал и попросил Лиду отправить.
В отделение он в тот день не пошёл.
Не из страха.
Так он себе сказал.
Просто был вторник, а по вторникам у него комиссия по закупкам, приём граждан и совещание с подрядчиком, который третий месяц обещал закончить ремонт кислородной разводки.
К обеду жалоба уже перескочила в районный канал, и Лида принесла ему распечатку с самым злым комментарием:
«Главврача самого бы туда на сутки. Быстро бы открыл жалюзи».
Павел Андреевич положил лист в сторону. Такие фразы писали люди, которые не понимали, как устроена больница. Он тоже не всегда понимал. Но он хотя бы знал, где у неё протекает крыша.
В шестую палату он попал через два дня.
Не по жалобе.
По проверке пожарных выходов.
Он шёл с инженером, заведующей хозяйством и Оксаной Ивановной. Инженер показывал, что доводчик на двери заменён, заведующая хозяйством говорила, что старые линолеумные пузыри «не критичны», Оксана Ивановна молчала.
В конце коридора стояли каталки, ширма и высокий пластиковый бак для грязного белья.
Запах был обычный: каша, лекарство, мокрая тряпка, старое тело, открытая форточка где-то далеко. Павел Андреевич уже не различал этот запах как плохой. Он различал его как рабочий.
Из шестой палаты донеслось:
— Открыли бы уже. День на дворе.
Оксана Ивановна тихо сказала:
— Рыбин.
Павел Андреевич вошёл.
В палате было пять кроватей. Между ними стояли тумбочки с бутылками воды, салфетками, пакетами, чужими фотографиями, зарядками. Возле двери сидела маленькая женщина с прозрачными руками и ела творог. У окна лежала Клыкова, сухая, с белыми волосами, собранными в хвост. Грачёв смотрел в потолок. Симакина спала с открытым ртом.
Николай Тимофеевич Рыбин сидел на кровати у стены, в спортивных брюках и больничной рубашке, застёгнутой не на ту пуговицу. На коленях у него лежала тетрадь.
Жалюзи были закрыты.
Серые планки пропускали тонкие линии света, и эти линии ложились на кровати как разметка.
— Добрый день, — сказал Павел Андреевич.
Рыбин поднял голову.
— Наконец-то живой обход.
Оксана Ивановна тут же сказала:
— Николай Тимофеевич.
— А что я? Я здороваюсь.
Павел Андреевич подошёл к окну.
— Почему не открыты?
Клыкова слабо сказала:
— Мне в глаза бьёт.
Рыбин повернулся к ней:
— Анна Борисовна, вам в глаза бьёт пятнадцать минут, а нам темно целый день.
— Мне не темно.
— Потому что вы спите.
— А вам всё надо, чтобы по-вашему.
— Мне надо, чтобы мы не жили как посылки в кладовке.
Павел Андреевич взял шнур.
Оксана Ивановна предупредила:
— Аккуратнее, заедает.
Он потянул.
Жалюзи дёрнулись, одна планка встала криво, другая осталась на месте. За окном показалась строительная сетка, кусок лесов и серое небо.
Света стало больше, но не настолько, чтобы изменить жизнь.
Рыбин посмотрел на окно.
— Вот видите. Небо не умерло.
Клыкова отвернулась к стене.
— Закройте, пожалуйста.
Павел Андреевич отпустил шнур.
— Надо заменить механизм.
Оксана Ивановна ничего не сказала.
Инженер быстро записал в блокнот:
«Жалюзи шестая палата».
Рыбин поднял тетрадь.
— А можно я тоже запишу, что механизм наконец-то обнаружен?
— Пишите, — сказал Павел Андреевич.
— Вы не обиделись?
— У меня должность такая, Николай Тимофеевич. Обиды не предусмотрены.
— Очень удобно. Можно не чувствовать.
В палате стало тихо.
Оксана Ивановна резко повернулась к нему:
— Вы хотите, чтобы Павел Андреевич ушёл и больше сюда не пришёл?
— Нет. Я хочу, чтобы он пришёл не только из-за фотографии.
Павел Андреевич почувствовал, как в груди поднялась привычная сухая злость.
Такой пациент всегда выигрывал разговор. Не потому что был прав во всём. Потому что стоял в пижаме посреди чужой усталости и мог позволить себе слова, за которые отвечать будет другой.
— Я прихожу по графику, — сказал Павел Андреевич.
— График у вас замечательный, — ответил Рыбин. — Он всегда знает, где вас нет.
Клыкова вдруг заплакала.
Тихо, без звука. Просто сжала простыню у подбородка, и по виску пошла слеза.
Оксана Ивановна подошла к ней.
— Анна Борисовна, ну что вы. Сейчас прикроем.
— Не из-за света, — прошептала Клыкова.
— А из-за чего?
— Майя ругаться будет.
Павел Андреевич не сразу понял.
— Дочь?
Клыкова кивнула.
— Она увидит, что я плакала. Скажет, они тебя довели. А я сама. Я просто устала.
Рыбин опустил тетрадь.
Оксана Ивановна поправила Клыковой подушку.
— Не увидит. Я вас сейчас умою.
— Она всё видит.
Эта фраза почему-то задержалась в палате дольше остальных.
Павел Андреевич смотрел на Клыкову и впервые за всё время подумал не о жалобе, не о фотографии, не о том, как ответить, а о том, что у старого человека в больнице иногда нет даже права выбрать, кто будет за него тревожиться.
Потом у него зазвонил телефон.
Он вышел в коридор.
Звонили из министерства.
К концу дня он снова стал прежним.
Он подписал акт по кислороду, провёл приём граждан, выслушал мужчину, который требовал поставить его жене «нормального врача, а не девочку», отклонил заявку на новые стулья в коридор и согласовал ремонт замка в морге, потому что там дверь закрывалась только с удара.
Жалюзи внесли в список хозяйственных работ.
Николай Тимофеевич написал новое заявление:
«После визита главного врача свет в палате увеличился на двадцать минут, что подтверждает: темнота у нас не медицинская, а управленческая».
Лида принесла ему копию.
Павел Андреевич прочитал, усмехнулся и сказал:
— Уберите. Не до поэзии.
В субботу утром позвонила мать.
Анне Матвеевне был восемьдесят один. Она жила одна возле старого кинотеатра, который стал магазином обоев. Павел Андреевич предлагал сиделку, камеру, браслет с кнопкой, переезд поближе. Мать соглашалась только на коврики в ванной и доставку воды.
— Паша, — сказала она, — я тут немного села мимо стула.
Он сразу встал.
— Упала?
— Я же сказала: села мимо. Это разные вещи.
— Голова кружится?
— У тебя всегда сначала голова. Я плечом ударилась.
— Ты скорую вызвала?
— Я тебе позвонила.
— Мама.
— Не кричи. Я лежу культурно.
Он уже натягивал куртку.
В квартире мать лежала на полу возле кухни, подложив под голову свернутый халат. На лице у неё было выражение не страдания, а крайнего неудобства от того, что её застали в неподобающем месте.
— Не надо было приезжать в белой рубашке, — сказала она. — Испачкаешь.
— Ты сколько лежишь?
— Не считала.
— Мама.
— Час.
— Почему не нажала кнопку?
— Кнопка в спальне.
— Почему телефон не держишь при себе?
— Потому что я не диспетчер.
Он вызвал скорую, сел рядом, взял её за руку. Рука была холодная.
Пока они ждали, мать смотрела на кухонное окно.
— У меня тюль надо постирать.
— Сейчас не про тюль.
— А когда? В больнице?
Он хотел сказать: в больницу мы ещё не едем. Но не сказал.
Скорая приехала через сорок минут. Фельдшер был вежливый, усталый, с красными глазами.
— Повезём на осмотр, — сказал он. — По возрасту лучше не оставлять.
— В четвёртую, — сказал Павел Андреевич.
Фельдшер узнал его и заметно выпрямился.
— Павел Андреевич?
— Да.
— Тогда, конечно.
Мать посмотрела на сына.
— Вот видишь. Уже все напряглись. Зря ты главный.
В приёмном отделении всё пошло быстро.
Слишком быстро.
Павел Андреевич видел, как меняются лица сотрудников, когда они узнают пациентку. Медсестра достала чистое покрывало, которого минуту назад «не было». Дежурный травматолог пришёл без вызова. Лаборантка сама спросила, надо ли срочно.
Это было удобно.
И противно.
Мать лежала на каталке и тихо наблюдала.
— Они тебя боятся, — сказала она.
— Уважают.
— Паша.
— Хорошо. Боятся.
Осмотр показал ушиб, давление, головокружение и необходимость понаблюдать сутки. В терапии не было свободных мест. В коридор Павел Андреевич мать класть не хотел.
Дежурный врач, молодой Костя Чернов, мял маску в руках.
— Можно в сестринский уход, Павел Андреевич. Там шестая палата, место у двери освободилось. На ночь. Завтра переведём или отпустим, если всё спокойно.
Павел Андреевич сразу сказал:
— Нет.
Костя опустил глаза.
— Тогда коридор.
— В хирургии?
— В хирургии две послеоперационные и одна с температурой. Нельзя.
— В дневной?
— Там ремонта нет, отопление отключено по крылу.
Мать, которая до этого молчала, сказала:
— Вези, куда есть.
— Мам.
— Я не графиня.
Костя сделал вид, что его нет.
Павел Андреевич подумал: на сутки.
Всего на сутки.
И сам услышал, как часто он говорил эту фразу чужим родственникам.
Они поднялись на второй этаж.
Был вечер. Отделение жило другим звуком: дневная суета осела, коридор стал длиннее, шаги слышались сильнее, телевизор в холле бормотал без зрителей. На посту сидела медсестра Лена, писала что-то в журнале и ела яблоко маленькими быстрыми укусами.
Увидев Павла Андреевича, она вскочила.
— Не надо, — сказал он.
Но она уже стояла.
Мать заметила.
— Паша, ты как школьный директор. Все при тебе перестают жевать.
— Мам, пожалуйста.
— Я молчу.
Её положили в шестую палату у двери.
Клыкова спала у окна. Грачёв тихо шевелил губами. Симакиной не было — перевели в другую палату. Николай Тимофеевич Рыбин сидел на кровати, читал газету через лупу.
Он поднял глаза.
— Вот это поворот.
Павел Андреевич сжал поручень кровати.
— Николай Тимофеевич, сейчас не время.
— Для живого обхода?
Мать повернула голову.
— Это кто?
— Пациент, — коротко сказал Павел Андреевич.
Рыбин сложил газету.
— Николай Тимофеевич. Временный жилец государственного гостеприимства.
Мать неожиданно улыбнулась.
— Анна Матвеевна. Временная нарушительница статистики.
Рыбин посмотрел на неё с интересом.
— Вы к нам надолго?
— Сын думает, что на сутки.
— Сыновья часто думают, что управляют временем.
Павел Андреевич поставил сумку на тумбочку.
— Мама, я сейчас поговорю с дежурным и вернусь.
— Не надо говорить.
— Надо.
— Паша, если ты сейчас всех построишь, я буду лежать не в палате, а на сцене.
Он замолчал.
Мать сказала мягче:
— Принеси мне очки и воду. Остальное оставь людям, которые здесь работают.
Он вышел.
В коридоре его догнала Оксана Ивановна.
— Павел Андреевич, я только узнала. Мы сейчас всё...
— Не надо всё.
— Но это ваша мама.
— Именно поэтому не надо.
Она посмотрела внимательно.
— Вы уверены?
Он хотел сказать «да».
Но уверенности не было.
Была злость, стыд и странное чувство, будто он сам положил мать под собственную подпись.
— Просто смотрите, чтобы всё было по режиму, — сказал он.
Оксана Ивановна кивнула.
— По режиму у нас обычно и есть.
Эта фраза ударила сильнее, чем должна была.
Павел Андреевич вернулся в палату через десять минут.
Жалюзи были закрыты.
Он остановился у двери.
Вечерний свет ещё был, но в палате стояла полутень. Через серые планки проходили узкие полоски, и лицо матери было разрезано ими на светлое и тёмное.
— Почему закрыли? — спросил он.
Клыкова у окна сразу сказала:
— Мне спокойнее.
Рыбин поднял газету.
— Вот видите, Павел Андреевич. Демократия в палате: у кого кровать ближе к шнуру, у того и власть.
— Я попросила, — сказала Клыкова. — Я не власть.
— А я не революция.
— Вы всем мешаете.
— Я напоминаю, что у нас есть окно.
— А я напоминаю, что у меня глаза.
Мать тихо сказала:
— Паша, не стой как судья. Садись.
Он сел на стул рядом.
Стул был низкий, пластиковый, с трещиной на спинке. На таких стульях родственники сидят сначала прямо, потом боком, потом сгибаются, потом встают, потому что тело не выдерживает ждать в позе вины.
— Тебе удобно? — спросил он.
— Нет.
— Что болит?
— Самолюбие. Плечо потом.
Он почти улыбнулся.
— Воды?
— Дай.
Он налил воду в пластиковый стакан. Стакан был мягкий, одноразовый, с помятым краем. Мать взяла его, сделала глоток и поморщилась.
— Вода тёплая.
— Принесу холодной.
— Не надо. Тёплая тоже вода.
Рыбин сказал:
— Запишите, Павел Андреевич. Тёплая тоже вода. Можно повесить в отделе закупок.
— Николай Тимофеевич, — устало сказала Клыкова. — Ну дайте людям спокойно.
— Спокойно здесь главное слово. От него всё и портится.
Павел Андреевич повернулся к нему:
— Вы правда считаете, что персонал специально держит вас в темноте?
Рыбин снял очки.
— Нет.
Ответ был неожиданным.
— Тогда что вы считаете?
— Что специально уже никто ничего не делает. В этом и беда.
Он говорил негромко. Без прежней колкости.
— Сначала не открыли, потому что солнце. Потом потому что некому. Потом потому что привыкли. Потом пришёл главный врач и спросил: почему закрыто? И все обрадовались, что есть причина. А причины давно нет. Осталась привычка.
— Вы очень складно говорите.
— Я сорок лет учил подростков. Если говорить нескладно, они начинают драться.
Мать фыркнула.
— Правда.
Павел Андреевич почувствовал, что теряет власть над разговором.
Не административную. Человеческую. В палате его должность расползалась, как чернила на мокрой бумаге. Здесь были кровати, стаканы, чужой запах, закрытое окно и мать, которая лежала в больничной рубашке и выглядела меньше, чем утром.
Он достал телефон.
— Я сейчас распоряжусь заменить жалюзи завтра.
Рыбин сказал:
— Завтра тоже хороший способ не открывать сегодня.
Павел Андреевич резко поднял глаза.
— Вы хотите, чтобы я сейчас начал ремонт в палате?
— Нет. Я хочу, чтобы вы попробовали открыть.
— Анна Борисовна сказала, что ей больно.
Клыкова поджала губы.
— Я не Анна Борисовна.
Все посмотрели на неё.
Она покраснела.
— Я Нина Борисовна. Анна Борисовна — мама Майи. То есть я.
Она запуталась и замолчала.
Павел Андреевич впервые понял, что за три месяца видел её фамилию чаще, чем имя.
Мать поставила стакан на тумбочку.
— Нина Борисовна, можно я скажу?
Клыкова кивнула.
— Если открыть не совсем, а чуть-чуть? Чтобы вам не било, а мне было видно, что там вечер.
— А вам надо?
— Да.
— Вы же только приехали.
— Поэтому ещё помню, что надо.
Клыкова долго смотрела на неё.
— Чуть-чуть можно.
Павел Андреевич встал и подошёл к окну.
Шнур был тонкий, серый, с узлом посередине. Узел сделали давно, чтобы не выскальзывал из рук. Он потянул медленно. Механизм хрустнул. Одна планка повернулась, потом другая. Между ними появился кусок вечернего неба, бледный и невыразительный.
В палате стало не светло.
Просто стало видно, что снаружи что-то есть.
Мать посмотрела на окно и закрыла глаза.
— Вот.
Одно слово.
Не благодарность.
Не обвинение.
Факт.
Павел Андреевич вернулся на стул.
Ночь он провёл не всю, но долго.
Он собирался уйти в девять, потом в десять, потом сказал себе, что досидит до обхода. Мать дремала. Клыкова просила повернуть её на бок. Медсестра Лена пришла через двенадцать минут, извинилась, сказала, что была у Грачёва. Оксана Ивановна принесла чистую наволочку и сама поменяла её у матери, хотя это мог сделать кто-то другой.
В половине одиннадцатого в коридоре кто-то закричал.
Не громко, но с таким отчаянием, что Павел Андреевич встал раньше медсестры.
— Сидите, — сказала мать сонно. — Здесь всегда кто-то кричит?
Он не ответил.
В коридоре мужчина из соседней палаты хотел домой. Он стоял босиком, держась за поручень, и повторял:
— Мне на смену. Я опоздаю.
Медсестра Лена пыталась его уговорить.
— Иван Егорович, ночь. Какая смена?
— На проходной смена. У меня ключи.
— Вы давно не работаете на проходной.
— Ключи у меня.
Он показывал пустую ладонь.
Павел Андреевич остановился в дверях.
Он знал диагнозы, возраст, маршрутизацию, количество ставок. Он знал, что спутанность к вечеру бывает часто. Он знал, что Лена делает всё правильно: не хватает, не кричит, говорит коротко.
И всё равно на секунду увидел не пациента, а мужчину, который опаздывает на работу и не может найти ключи.
Оксана Ивановна подошла из другого конца коридора.
— Иван Егорович, — сказала она. — Ключи у меня. Я вашу проходную закрыла.
Мужчина посмотрел на неё.
— Точно?
— Точно. Завтра откроем вместе.
— А журнал?
— Журнал тоже у меня.
Он позволил отвести себя в палату.
Павел Андреевич стоял у стены.
Оксана Ивановна вернулась.
— Что? — спросила она.
— Ничего.
— Вы так смотрите, будто открыли для себя вечернее отделение.
Он хотел ответить резко.
Но не смог.
— Почему он босиком?
— Потому что тапки кидает. Боится, что украдут. Прячет под матрас и забывает. Сейчас найдём.
— Надо поставить ночную санитарку.
Оксана Ивановна посмотрела на него почти весело.
— Надо.
— Я серьёзно.
— Я тоже.
Они оба знали, сколько раз это уже обсуждали.
Ночная санитарка была в штатном расписании на полставки. Полставки в реальности означали женщину из соседнего посёлка, которая могла выйти две ночи в неделю, если автобус не отменят и если у внука не температура. Остальные ночи закрывали «как-нибудь».
Павел Андреевич сказал:
— Я попробую выбить ставку.
— Вы пробовали.
— Попробую иначе.
— Иначе — это как?
Он не ответил.
Потому что пока не знал.
В одиннадцать он вернулся в палату.
Мать не спала.
— Ты слышал? — спросила она.
— Да.
— Он правда думал, что на работу?
— Да.
— Бедный.
— Он не бедный. Он пациент с нарушением...
— Паша.
Он замолчал.
Мать посмотрела на жалюзи.
— Ты всё время так говоришь?
— Как?
— Чтобы не было видно человека.
Он хотел возразить.
Сказать, что без профессионального языка больница превратится в базар. Что диагнозы, маршруты, ставки, стандарты нужны не для жестокости, а чтобы удержать порядок. Что если каждого видеть полностью, то к вечеру не останется рук подписать документы, от которых зависят лекарства, зарплаты, ремонт, кислород.
Всё это было правдой.
И всё это сейчас звучало бы как закрытые жалюзи.
— Часто, — сказал он.
Мать кивнула.
— Я тоже так делала.
— Ты?
— Конечно. В библиотеке. Когда приходил человек с просроченной книгой и начинал рассказывать про жизнь, я думала: господи, верни книгу и иди. А потом выяснялось, что он приходил не книгу вернуть. Просто поговорить негде.
— И что ты делала?
— По-разному. Иногда слушала. Иногда была свиньёй.
Он усмехнулся.
— Мам.
— А что? Старость хороша тем, что можно называть вещи короче.
На соседней кровати Рыбин тихо сказал:
— Анна Матвеевна, вы украшаете наше учреждение.
— Вы, Николай Тимофеевич, не подлизывайтесь. Я слышала, как вы всех тут мучаете.
— Я защищаю права.
— Вы защищаете своё право не бояться.
Рыбин замолчал.
Павел Андреевич посмотрел на мать.
Она лежала с закрытыми глазами.
— Я тоже боялась, когда ты меня сюда привёз, — сказала она. — Но я могу сказать тебе. А они кому скажут? Жалюзи?
Рыбин тихо кашлянул.
Клыкова у окна пошевелилась.
Павел Андреевич почувствовал, что ему стыдно сидеть.
И стыдно вставать.
Он остался.
Утром мать захотела умыться сама.
Это заняло двадцать минут, два полотенца, одну ссору и помощь Оксаны Ивановны, которую мать сначала выгнала, а потом позвала обратно.
Павел Андреевич стоял в коридоре и слушал.
— Не держите меня как мешок.
— Я держу вас как человека, который может упасть.
— Человек не перестаёт быть человеком из-за падения.
— И медсестра не перестаёт быть медсестрой из-за вашего характера.
Пауза.
Потом мать сказала:
— Ладно. Давайте руку.
Оксана Ивановна вышла через несколько минут.
— У вас мама непростая.
— Знаю.
— Теперь понятно, в кого вы.
Он впервые за два дня рассмеялся.
Смех вышел короткий, лишний.
Оксана Ивановна тоже улыбнулась, но сразу стала серьёзной.
— Павел Андреевич, я вчера грубо сказала.
— Что именно?
— Про режим.
— Вы сказали точно.
— Точно тоже бывает грубо.
— Иногда полезно.
Она поправила бейдж.
— Вы всё равно не думайте, что мы тут звери.
— Я так не думаю.
— Думаете иногда. Когда жалоба приходит.
Он хотел сказать: нет.
Но после ночи это было бы слишком заметной ложью.
— Иногда, — признал он.
Оксана Ивановна кивнула.
— А мы иногда думаем, что вы нас бросили.
Сказала и пошла на пост.
Без просьбы.
Без пафоса.
Просто оставила фразу, как градусник на тумбочке.
Днём приехала Майя Борисовна Клыкова.
Павел Андреевич увидел её в коридоре: женщина лет пятидесяти, короткая стрижка, сумка через плечо, пакет с йогуртами и зарядкой. Она шла быстро, с лицом человека, который заранее готов обороняться.
У шестой палаты она остановилась, увидела Павла Андреевича и сразу узнала.
— Вы?
— Я.
— Хорошо. Значит, поговорим.
— Поговорим.
Она посмотрела в палату, где её мать спала у окна.
Жалюзи были приоткрыты.
Майя Борисовна заметила это и почему-то не обрадовалась. Наоборот, лицо стало ещё жёстче.
— После жалобы, значит, можно.
Павел Андреевич сказал:
— После разговора в палате.
— А до разговора нельзя было?
Вопрос был простым.
И от этого неприятным.
— Можно было, — ответил он.
Майя Борисовна не ожидала.
Она прищурилась.
— Вы сейчас что делаете?
— Отвечаю.
— Мне обычно отвечают иначе.
— Знаю.
— Вы мой ответ подписывали?
— Да.
— Про приватность и солнечные лучи?
— Да.
— Хороший ответ. От него хочется бросить телефон в стену.
Он почти улыбнулся, но остановился.
— Понимаю.
— Не думаю.
— Тогда начинаю понимать.
Она посмотрела на него внимательнее.
— У вас кто-то лежит?
— Мать.
— В этой палате?
— Да.
Майя Борисовна медленно вдохнула.
— Вот как.
Он услышал в её голосе то, чего боялся: «пока своё не коснулось».
Она не сказала этого.
И было хуже, потому что он сам сказал внутри.
— Вы имеете право злиться, — произнёс Павел Андреевич.
— Спасибо за разрешение.
— Я не так...
— Знаю. У вас все не так. Просто получается всегда одинаково.
Она вошла в палату.
Павел Андреевич остался в коридоре.
Через открытую дверь он слышал, как Майя Борисовна говорит матери:
— Мам, как ты?
Клыкова ответила:
— Тихо.
— Что тихо?
— Не начинай сразу.
— Я не начинаю.
— Начинаешь. У тебя пакет сердитый.
Павел Андреевич посмотрел на пакет у ног Майи Борисовны. Обычный пакет с продуктами. Но Клыкова была права: пакет стоял сердито.
Рыбин сказал:
— Майя Борисовна, у нас сегодня исторический день. Главный врач ночевал почти в народе.
— Николай Тимофеевич, — сказала Клыкова, — не надо.
— Я фиксирую.
— Вы всех фиксируете, а жить с вами невозможно.
Рыбин замолчал.
Майя Борисовна вдруг вышла из палаты обратно.
— Можно вас на минуту?
Павел Андреевич кивнул.
Они отошли к окну в коридоре. Там жалюзи не было. Стекло было мутное, с засохшим следом от скотча.
— Я понимаю, что у вас людей не хватает, — сказала она.
Эта фраза прозвучала как уступка, которую ей было больно отдавать.
— Спасибо.
— Не благодарите. Я не оправдываю.
— Я и не прошу.
— Просите. Просто молча.
Он устал за ночь и поэтому не нашёл защитной фразы.
Майя Борисовна говорила тише:
— Я работаю в школе. У нас тоже на всё есть объяснение. Почему дети сидят без психолога. Почему туалет закрыт. Почему учитель не заметил, что мальчика травят. Всегда есть ставка, ремонт, отчёт, нагрузка. Всё правда. А потом приходит мать и спрашивает: почему мой ребёнок плакал полгода? И ты понимаешь, что правда была, а ответа нет.
Павел Андреевич смотрел на мутное стекло.
— Вы хотите, чтобы я сказал, что виноват?
— Нет.
— А что?
— Чтобы вы не присылали мне больше ответы, где всё правильно и ничего не изменилось.
Она открыла сумку, достала листок.
— Я написала список. Не жалобу. Что можно сделать без министерства. Открывать жалюзи утром. Повесить расписание, чтобы пациенты сами знали. Прикрутить крючок для шнура, чтобы не падал. Поставить стул у окна для тех, кто может сидеть. И не говорить «лежачие» при них.
— Это всё уже...
Он хотел сказать: обсуждалось.
Но остановился.
— Дайте.
Она протянула листок.
Почерк был быстрый, школьный, с нажимом.
Внизу было написано:
«Не надо делать идеально. Сделайте видно».
Павел Андреевич прочитал эту строку два раза.
— Можно я оставлю?
— Для ответа?
— Для себя.
Майя Борисовна пожала плечами.
— Оставляйте. Только если положите в папку, толку не будет.
После обеда мать перевели в терапию.
Она обиделась.
— Я только познакомилась.
— Тебе там будет удобнее.
— Удобнее кому?
— Мам.
— Паша, не делай вид, что я не понимаю. Тебе легче, когда я не там.
Он не ответил.
Она уже сидела на каталке, в своём халате, с расчёсанными волосами. За ночь она снова собрала себя в Анну Матвеевну, которая могла сделать замечание врачу за неудачное слово и поправить сыну воротник.
— Ты придёшь вечером?
— Конечно.
— Не конечно. Скажи нормально.
— Приду в семь.
— Вот.
Он наклонился поправить одеяло.
Мать тихо сказала:
— Только не устраивай революцию из-за меня.
— Не устрою.
— И не забудь из-за меня.
Он посмотрел на неё.
Она добавила:
— Это разные ошибки.
Вечером он собрал совещание.
Не большое. Оксана Ивановна, инженер, заведующая хозяйством, дежурный врач, Лида с блокнотом. В его кабинете было душно, окно не открывалось второй год, потому что ручка сломалась, а все привыкли.
Он положил на стол лист Майи Борисовны.
— С шестой палаты начнём завтра.
Инженер сразу сказал:
— Жалюзи менять по закупке быстро не получится.
— Не менять. Починить шнур, прикрутить фиксатор, чтобы можно было оставлять щель. В коридоре поставить два стула у окна. Расписание света повесить не как приказ, а как договор. Без отдельного журнала.
Оксана Ивановна смотрела на него спокойно.
— А кто проверяет вечером?
— Дежурный врач, когда идёт перед сменой.
Костя Чернов поднял голову.
— Павел Андреевич, я...
— Знаю. Много. Но ты всё равно идёшь мимо.
— И если в палате спор?
— Тогда не решаешь за них молча. Спрашиваешь. Если один просит закрыть, другой открыть, оставляешь щель. Пусть будет не идеально.
Лида записала.
Заведующая хозяйством спросила, откуда взять стулья. Павел Андреевич сказал: из актового зала. Лида подняла глаза, но улыбку спрятала.
Оксана Ивановна спросила:
— А ночная санитарка?
В кабинете стало тише.
Павел Андреевич постучал пальцем по столу.
— Буду добиваться ставки.
— Это мы слышали.
— До ставки — внутренний график подработки на две недели. За счёт экономии по вакантной должности в архиве.
Костя Чернов неожиданно сказал:
— Я могу одну ночь в неделю оставаться до двух. Не как санитарка, понятно. Но на тяжёлый вечер.
Оксана Ивановна повернулась:
— Вы через месяц сгорите.
— Я уже.
— Тем более не геройствуйте.
Павел Андреевич поднял руку.
— Никто не геройствует. Две недели временный график. Потом смотрим, что выдерживает. Мне нужен не подвиг, а чтобы Иван Егорович не искал проходную босиком один.
Все замолчали. У конкретного имени была другая сила: не «ночная нагрузка», не «пациенты с когнитивными нарушениями», а Иван Егорович без тапок.
Оксана Ивановна сказала:
— Хорошо.
— И ещё. С завтрашнего дня я иду на обход в старое крыло два раза в неделю. Не по графику проверок. По-человечески.
Лида записала: «рабочий обход». Оксана Ивановна тихо сказала:
— Опять спрятали.
Павел Андреевич посмотрел на неё.
— Пиши: обход отделения с разговором в палатах.
На следующий день жалюзи в шестой палате чинили при пациентах.
Мастер Виталик пришёл с лестницей, шуруповёртом и видом человека, которого оторвали от более важной катастрофы. Рыбин наблюдал за ним как государственная комиссия.
— Вы шнур не режьте, — сказал он.
— Дед, я с жалюзи с тех пор работаю, как ты на линейке стоял.
— Я на линейке стоял преподавателем.
— Тем более.
Клыкова у окна сказала:
— Только не на полную. У меня правда глаза.
Анна Матвеевна, которую Павел Андреевич привёл на пять минут попрощаться перед выпиской, сидела у двери на стуле.
— Нина Борисовна, мы будем просить не на полную.
Клыкова поправила волосы.
— Вы запомнили.
— А как иначе? Вы же не «койка у окна».
Рыбин хмыкнул:
— Вот это надо в приказ.
Павел Андреевич стоял у двери и молчал.
Мастер прикрутил маленький пластиковый фиксатор к раме. Шнур теперь можно было закрепить так, чтобы планки оставались приоткрытыми. Не широко. Не красиво. Но между ними входил свет.
— Готово, — сказал Виталик.
— Проверим, — сказал Рыбин.
— Николай Тимофеевич, — предупредила Оксана Ивановна.
— Я аккуратно.
Он потянул шнур. Планки повернулись. В палате стало видно двор.
Двор был не живописный.
Строительная сетка, мусорный контейнер, голые кусты, женщина в синей куртке, которая несла коробку с перчатками, серое небо, кусок старой яблони за ограждением.
Нина Борисовна прикрыла глаза ладонью, но не попросила закрыть.
Грачёв повернул голову к окну.
Иван Егорович из соседней палаты заглянул в дверь и спросил:
— Проходная открыта?
Оксана Ивановна ответила:
— Открыта. Но вы сегодня выходной.
— Хорошо, — сказал он и ушёл.
Мать Павла Андреевича смотрела на двор.
— Ничего особенного, — сказала она.
— Да, — ответил Павел Андреевич.
— А приятно.
Рыбин открыл тетрадь.
— Прошу занести в протокол: ничего особенного тоже является правом пациента.
— Вы неисправимы, — сказала Клыкова.
— Это моя форма реабилитации.
Павел Андреевич вдруг спросил:
— Николай Тимофеевич, а вы что написали бы про нас сегодня?
В палате стало тихо.
Рыбин посмотрел на него поверх очков.
— Правду?
— Желательно.
— Написал бы: администрация совершила малое действие после большого промедления.
Оксана Ивановна фыркнула.
— Не можете без шпильки.
— Могу. Но тогда это будет неправда.
Павел Андреевич кивнул.
— Подойдёт.
Мать поднялась со стула.
— Паша, мне домой.
— Сейчас.
У выхода она задержалась и посмотрела на Оксану Ивановну.
— Вы на него не надейтесь слишком. Он упрямый.
— Мы знаем.
— Но если уж понял, будет делать.
Павел Андреевич почувствовал себя мальчиком, которого обсуждают у школьной доски.
— Мам.
— Что мам? Я характеристику даю.
В коридоре возле окна уже стоял один стул из актового зала. Красный, с золочёной облезлой ножкой. Он выглядел в больничном коридоре нелепо, почти торжественно.
Рыбин, увидев его из палаты, сказал:
— Трон поставили.
Оксана Ивановна ответила:
— Сядете — будете королём проветривания.
Он не нашёлся, что сказать.
И это было редкое удовольствие.
Через неделю Павел Андреевич получил новое обращение от Майи Борисовны.
Лида принесла распечатку с осторожным лицом.
— Опять Клыкова.
Он взял лист.
Текст был короткий.
«Жалюзи открывают. Мама сказала, что видела, как во двор прилетела ворона. Понимаю, что это не решение всех проблем. Но это изменение. Прошу отметить работу Оксаны Ивановны и медсестры Лены. Отдельно прошу не наказывать Рыбина за заявления. Он невозможный, но без него вы бы не пришли».
Павел Андреевич прочитал два раза.
— Что ответить? — спросила Лида.
— Спасибо.
— Просто?
— Просто.
— Официально просто нельзя.
— Тогда официально коротко.
Лида ушла.
Он остался с листом.
На столе лежали документы: закупка перчаток, письмо по лифту, жалоба на хамство в регистратуре, служебная записка о нехватке санитарок, проект ответа в министерство. Больница не стала другой от одного окна. Старое судно не перестало течь, если в одной каюте открыли щель.
Но на листе Майи Борисовны была ворона.
Он почему-то обвёл слово карандашом.
Вечером Павел Андреевич пошёл в старое крыло без комиссии.
Не быстро.
По дороге его остановили три раза: в приёмном закончились бланки, в хирургии спорили о каталке, водитель просил подписать путевой лист. Раньше он бы свернул обратно в кабинет, потому что дела сами не делаются.
Сегодня дошёл.
В шестой палате жалюзи были приоткрыты.
Нина Борисовна спала. Грачёв смотрел в окно. Рыбин сидел на красном стуле в коридоре, укрыв колени пледом.
— Захватили трон? — спросил Павел Андреевич.
— Временно. По состоянию здоровья монархии.
Павел Андреевич сел рядом на подоконник, хотя подоконник был холодный и, вероятно, грязный.
— Что пишете?
— Ничего.
— Невероятно.
Рыбин показал тетрадь.
Страница была пустая.
— Иногда, Павел Андреевич, факт не нуждается в заявлении.
Они сидели молча.
За окном темнело. Стройка замерла, сетка шевелилась от ветра. На яблоне действительно сидела ворона, взъерошенная, будто недовольная состоянием здравоохранения.
— Вы всё равно не исправите больницу, — сказал Рыбин.
— Знаю.
— Это не повод не открывать окно.
Павел Андреевич посмотрел на него.
— Вы специально говорите так, чтобы потом можно было процитировать?
— Привычка преподавателя.
— Плохая.
— Эффективная.
Они оба чуть улыбнулись.
Потом Рыбин спросил:
— Ваша мама дома?
— Дома.
— Хорошая женщина.
— Трудная.
— Хорошие часто трудные. Удобные редко бывают хорошими.
Павел Андреевич не стал спорить.
Он подумал, что надо заехать к матери не в воскресенье, как собирался, а завтра. Не потому что она упала. Не потому что возраст. Просто заехать и постирать тюль, о которой она говорила на полу кухни.
Из палаты позвала Нина Борисовна:
— Николай Тимофеевич, вы там не замёрзли?
— Общество согревает.
— Какое общество?
— Административное.
— Тогда точно замёрзнете.
Павел Андреевич рассмеялся.
Не начальственно.
Обыкновенно.
Оксана Ивановна вышла с поста и остановилась в конце коридора. Увидела его на подоконнике, Рыбина на красном стуле, приоткрытые жалюзи, пустую тетрадь.
— Павел Андреевич, — сказала она, — вы хоть халат накиньте. Сквозняк.
Он хотел ответить, что сквозняк не страшен.
Но после всего, что было, такая фраза прозвучала бы глупо.
— Сейчас, — сказал он.
И остался ещё на минуту.
На последнем окне серые планки стояли неровно. Одна выше, другая ниже. Идеальной линии не получилось.
Зато через эту неровность входил вечер.