Мальчик сидел на полу в коридоре, прижавшись спиной к Вериной двери. Колени подтянуты к подбородку, глаза сухие и неподвижные. Рядом стоял фанерный чемоданчик с оторванной ручкой, перевязанный бельевой верёвкой.
Нонна увидела его, ещё не сняв пальто. Часы на кухонной стене показывали двадцать минут двенадцатого ночи. Последний сеанс в «Победе» закончился в половине одиннадцатого, потом Нонна мыла полы в фойе за запившую уборщицу Зину, потом ждала трамвай на пустой остановке. Октябрь пятьдесят пятого выдался ранним и холодным. От мальчика пахло остывшей комнатой и кислым молоком.
— Славик? — она присела на корточки. — Ты чего тут?
Он не ответил. Моргнул и уставился в стену напротив, где над плинтусом кто-то давно нацарапал гвоздём «Петька дурак».
На Вериной двери белела записка, приколотая булавкой к дерматиновой обивке. Крупный торопливый почерк: «Нонночка, присмотри за Славиком до вторника. Я по делу уехала. Каша в кастрюле на подоконнике. Вера.»
Ни даты. Ни адреса. Ни слова о том, куда и зачем.
Нонна перечитала записку дважды. Отколола булавку, сложила бумажку вчетверо и сунула в карман пальто. Славик сидел на полу и не двигался. Ему было четыре, может, уже пять. Нонна не знала точно: Вера говорила по-разному.
— Пойдём, — сказала она и протянула руку. — Есть хочешь?
Он кивнул. Ладошка была ледяной, и пальцы сжались сразу, цепко, будто боялся, что выдернут.
В комнате у Нонны было четырнадцать метров: железная кровать, стол, шкаф и этажерка с книгами. Между оконными рамами стояли кефир и масло. Она зажгла свет, усадила мальчика на табуретку, поставила на плитку ковшик с водой. Пшено нашлось в жестяной банке из-под монпансье.
Славик ел жадно, обеими руками держа миску за края. Ложку подносил ко рту быстро, торопливо, будто боялся, что отберут. Каша была горячая, он обжёгся, но не остановился.
Потом Нонна постелила ему на полу, на ватном одеяле, подложив подушку-думку. Мальчик свернулся калачиком, натянул покрывало до ушей и заснул мгновенно, словно кто-то выключил его, как лампу.
Нонна села на кровать и долго сидела в темноте, слушая чужое дыхание. За стеной у Гущиных давно стихло. В коридоре капал кран. По стеклу скользили тени октябрьских веток.
Ей было тридцать шесть. Последний раз она слышала чужое дыхание в своей комнате двенадцать лет назад, когда Коля уходил на фронт.
Коля не вернулся. Не погиб: пропал без вести. Это хуже, чем похоронка, потому что похоронка ставит точку, а извещение «пропал» оставляет дверь приоткрытой. Нонна прождала десять лет. Потом перестала ждать, но дверь так и не закрыла.
Работала она в кинотеатре «Победа» на Садовой. Утренний сеанс, дневной, два вечерних. Рвать билеты, считать зрителей, следить, чтобы не курили в зале. Работа монотонная, как тиканье часов, и Нонна к ней давно привыкла. Привыкла к запаху папиросного дыма из курилки и сладковатому духу нагретых кресел, к темноте зала, в которой белел экран, и к чужим голосам за дверью.
В коммуналке на Маросейке жили шесть семей. Клавдия Петровна, пенсионерка, бывший бухгалтер, занимала угловую комнату у кухни и знала про всех всё. Гущины, Пётр и Лида с двумя дочками, теснились в проходной. Старик Трофимыч считал каждую спичку и запирал уборную на свой замок. Молодожёны Касаткины целовались в коридоре и не стеснялись. И Вера.
Вера появилась весной пятьдесят четвёртого. Комнату ей выписали через знакомых в жилотделе, подробностей никто не знал. Молодая, лет двадцати четырёх, из тех, на кого оглядываются: яркие губы, смех на весь коридор. При ней был мальчик, худой и молчаливый, записанный на её фамилию. Отца никто не видел. Вера о нём не говорила.
На работе она не задерживалась нигде. То в галантерейном, то на швейной фабрике, то в столовой. Мужчины менялись, как погода: заходили вечером, уходили утром, иногда задерживались на неделю. Клавдия Петровна поджимала губы и гремела кастрюлями на общей кухне. Гущина Лида прикрывала дочкам уши, когда из Вериной комнаты доносился патефон и мужской хохот. А Славик в это время сидел в коридоре, у двери, на том самом месте, и ждал.
Нонна несколько раз кормила его. Выносила кружку молока и кусок хлеба с маслом. Мальчик брал молча, не поднимая глаз. Ел торопливо, пряча еду в себя, будто запасался впрок.
Теперь Вера уехала. До вторника.
Вторник прошёл. Среда. Четверг. Нонна стирала Славикову рубашку в тазу и прислушивалась к коридору: не хлопнет ли дверь, не простучат ли Верины каблуки. Тишина. Только трубы гудели в стенах да Трофимыч кашлял за перегородкой.
Через неделю Нонна пошла к участковому. Фёдор Семёнович жил в соседнем подъезде, был грузен, одышлив и привычен к коммунальным жалобам. Выслушал, записал, покачал головой.
— Заявление на розыск подадим, — сказал он. — А мальчонку пока куда?
Нонна промолчала. Фёдор Семёнович посмотрел на неё поверх очков.
— В детприёмник если…
— Нет, — сказала Нонна. — Пускай у меня.
— Ты ж ему не родня.
— Я соседка.
Он вздохнул, почесал затылок карандашом и написал: ребёнок временно проживает у гражданки Савельевой Н.И., соседки по месту жительства матери. Слово «временно» повисло в кабинете и осталось.
Месяц прошёл. За ним второй. Снег засыпал подоконники и превратил двор в белую яму, из которой торчали качели и турник. Нонна купила Славику валенки на рынке: не новые, но целые, с крепкими подошвами. Он обулся и стоял посреди комнаты, переминаясь с ноги на ногу, будто не знал, можно ли в них ходить.
— Ходи, — сказала Нонна. — Они для того и сделаны.
Засмеялся он впервые только в декабре. Нонна уронила крышку от кастрюли, та загремела по полу, покатилась к стене и встала на ребро. Славик фыркнул, прикрыл рот ладошкой и тут же испугался, будто смеяться запрещено. Нонна улыбнулась ему. Он засмеялся снова, громче, и звук этот был таким непривычным в тихой комнате, что у Нонны перехватило горло.
Вечером на кухне Клавдия Петровна отрезала кусок чёрного хлеба, намазала маслом тонко, по привычке, и сказала, не оборачиваясь:
— Чей ребёнок, того и забота. Кто кормит, тот и мать. Только ты подумай, Нонна. Вернётся Вера, что тогда?
Нонна не ответила. Вымыла тарелки, вытерла руки о полотенце и ушла к себе. Славик спал на раскладушке, которую одолжил Трофимыч. Из-под одеяла торчала пятка в вязаном носке. Нонна поправила одеяло и легла.
За окном гудел ветер. Внизу скрипели трамвайные рельсы. А Вера не возвращалась.
К весне пятьдесят шестого Нонна перестала ждать.
Не сразу. Сначала проверяла почту каждый день: вдруг письмо, вдруг открытка, вдруг хоть строчка на обрывке. Ничего. Фёдор Семёнович разводил руками: розыск ведётся, гражданка Соловьёва В.А. не обнаружена. Не привлекалась, не задерживалась, не госпитализировалась. Просто исчезла. Бывает так: человек снимается с места, как перекати-поле, и ни следа.
Славик не спрашивал про мать. Ни разу. Нонна готовила ответы, подбирала слова, мягкие и осторожные, как бинт на рану. Но мальчик молчал. И постепенно она поняла: он молчит, потому что знает. Четырёхлетний ребёнок, просидевший вечер на полу в пустом коридоре, знает больше, чем положено в его годы. Знает, что мать может не прийти. Знает, потому что она не приходила и раньше.
Нонна отвела его в детский сад при обувной фабрике. Заведующая, женщина с усталым лицом и чернильным пятном на безымянном пальце, долго листала документы.
— Вы ему кто?
— Соседка.
— А мать?
— В отъезде, — сказала Нонна. И только тут поняла, что это правда. Навсегда в отъезде.
Заведующая вздохнула, вписала Славика в журнал и показала, куда вешать пальто. Нонна отвела его в группу, присела, поправила воротничок.
— Я приду вечером, — сказала она.
Славик кивнул. Губы дрогнули, но он не заплакал. Стиснул пальцы на ремешке сандалии и отвернулся к окну.
Всю дорогу до кинотеатра Нонна шла быстро, почти бежала. Если бы замедлилась, развернулась бы и забрала его обратно.
Вечерами, когда мальчик засыпал, она садилась за стол и считала. Зарплата, пятьсот восемьдесят рублей, на одну впритык. На двоих не хватало. Нонна стала брать дополнительные смены: утренние сеансы по выходным, уборку зала после закрытия. Директор кинотеатра Леонид Маркович, щуплый человек в старомодных очках, которые носил ещё с довоенных времён, расспрашивать не стал. Посмотрел через стёклышки и кивнул.
Славик иногда оставался с ней на работе, когда его не с кем было оставить. Сидел в последнем ряду, ноги не доставали до пола. Смотрел фильмы тихо, серьёзно, как маленький взрослый. В конце пятьдесят шестого вышла «Карнавальная ночь», и Славик посмотрел её четырежды за один день, все четыре сеанса подряд. Вечером дома он спел Нонне «Пять минут», переврав половину слов. Она рассмеялась, а он посмотрел на неё и запел ещё громче, стараясь.
Ему нравилось, когда она смеялась. Нонна заметила это и стала смеяться чаще. Даже когда не было повода. А потом научилась заново: оказалось, смех никуда не пропал, просто лежал где-то далеко, за годами одиночества, как зимнее пальто в глубине шкафа.
Весной пятьдесят седьмого она решила найти его метрику. Документы Вера оставила в комнате, а комнату к тому времени опечатали. Но у Клавдии Петровны хранился запасной ключ.
— Ищи, что нужно, — сказала та и встала в дверях, караулить.
В комнате пахло затхлостью и пылью. На столе стоял стакан с засохшим чаем, на подоконнике лежала расчёска с рыжими волосами. Вера уехала, не убрав за собой, словно вышла на минуту и задержалась на полтора года. Метрика нашлась в ящике комода, вместе с Вериным комсомольским билетом и двумя фотокарточками. На одной Вера стояла с мужчиной в военной форме: оба молодые, оба улыбаются. На другой, совсем маленький Славик сидел на чьих-то руках, лица не видно.
Нонна забрала метрику и карточки. Положила к себе в жестяную коробку от печенья, где хранились паспорт и Колина фотография.
Соловьёв Вячеслав Сергеевич, родился 12 марта 1951 года. Мать: Соловьёва Вера Алексеевна. Отец: прочерк.
Значит, шесть. Через год в школу.
Первого сентября пятьдесят восьмого Нонна гладила белую рубашку утюгом, нагретым на плитке. Тряпка, которой обматывала ручку, сползала, и пальцы обжигало. Славик стоял рядом, вытянувшись, как солдатик. Ранец, купленный у Гущиных, чьи дочки из него выросли, стоял на стуле, набитый тетрадями и букварём.
— Мам.
Нонна провела утюгом по воротничку. Перевернула рубашку. И только потом замерла.
— Что, Славик?
— Мам, а учительница будет добрая?
Он сказал «мам». Не «тётя Нонна», как раньше. Просто «мам», на бегу, не задумываясь, как говорят все дети на свете.
Нонна поставила утюг на подставку. Руки задрожали, и она убрала их за спину.
— Будет добрая, — сказала. — Пойдём, опоздаем.
По дороге Славик держал её за руку. Крепко, как в ту первую ночь. Только ладонь была тёплой, и пальцы не сжимались от страха, а просто держались, потому что так правильно: идти в школу за мамину руку.
В анкете, в графе «мать», Нонна написала: Савельева Нонна Ивановна. Учительница Маргарита Андреевна, молодая, в очках с толстыми стёклами, посмотрела на анкету, потом на Нонну. Ничего не сказала. Тридцать два первоклассника гудели в классе, ей было не до того.
Нонна вышла из школы и долго стояла во дворе, глядя на окна второго этажа. Где-то за одним из них Славик сидел за партой. Её Славик.
Чей ребёнок, думала она. Того, кто кормил. Того, кто стирал рубашки и бежал с работы, чтобы успеть встретить из школы. Того, кто лечил простуду и проверял уроки. Того, кто не ушёл.
В пятьдесят девятом она пошла в исполком.
Два часа на жёсткой скамейке в коридоре, где пахло краской и хлоркой. Женщина в приёмной, с причёской, тугой и неподвижной, долго листала бумаги.
— Мать лишена родительских прав?
— Нет.
— Признана безвестно отсутствующей?
— Нет. Розыск ведётся.
— Тогда оформить опеку не можем. Нужно решение суда.
— Ей четыре года как нет, — сказала Нонна.
— А заявление в суд подавали?
Нонна не подавала. Не знала, что нужно. Женщина вздохнула и написала на листке адрес суда.
Началась бумажная карусель. Суд, домоуправление, милиция, школа, снова суд. Фёдор Семёнович писал рапорты: что Соловьёва В.А. в розыске, что ребёнок проживает у соседки, что условия удовлетворительные. Клавдия Петровна и Гущины давали показания. Суд назначал даты и переносил. Назначал снова.
В шестидесятом суд признал Веру безвестно отсутствующей. Нонна получила решение и пошла обратно в исполком. Та же женщина с тугой причёской открыла папку.
— Теперь можно.
Оформление заняло ещё полгода. Комиссии, проверки жилищных условий, акты. Нонна терпела. Она умела ждать. Двенадцать лет ждала Колю. Полгода бумаг выдержит.
В конце шестидесятого, за две недели до деноминации, ей выдали свидетельство об опеке. Она шла домой пешком, по морозу, и прижимала папку к груди обеими руками.
С новыми деньгами жизнь стала другой. Не хуже, не лучше. Просто другой. Привыкали к ценам: хлеб четырнадцать копеек, молоко тридцать. Нонну назначили старшей билетёршей, зарплата поднялась до шестидесяти двух рублей. Скромно, но на двоих хватало, если не шиковать.
Славик учился ровно: четвёрки по русскому и арифметике, пятёрки по природоведению. Вытянулся, побелел лицом, стал похож на кого-то, кого Нонна не знала и знать не могла. На отца, наверное. На прочерк из метрики.
Во дворе он гонял с мальчишками, лазил по гаражам, порвал двое штанов за одно лето. Нонна штопала и ворчала, но не сердилась: нормальный мальчишка, живой, с ободранными коленками и вечно грязными ногтями. Купила ему подержанный велосипед «Школьник», синий, с облезлой краской на раме. Славик носился по двору, звенел звонком, и соседские дети бежали следом.
По вечерам Нонна проверяла уроки. Садилась рядом, подпирала щёку рукой.
— «Корова» через «о», Славик.
— Я знаю! Описался. То есть не так написал. Мам, ну мам, не зачёркивай, я сам!
Он говорил «мам» легко, будто иначе и не бывало. Иногда при чужих добавлял «мама Нонна». Но чаще просто «мам», коротко, на бегу, между уроками и двором.
Клавдия Петровна, постаревшая и совсем седая, иногда присаживалась на кухне и смотрела, как Нонна кормит Славика ужином.
— А ведь вышло, Нонна, — говорила. — Чей ребёнок, того, кто кормил. Так и есть.
Нонна кивала. Но где-то глубоко внутри оставалась тревога, тонкая и постоянная, как нитка, которой перехватили рану. Опека ещё не усыновление. Бумага есть, но есть и мать. Пусть безвестно отсутствующая. А безвестно отсутствующая может объявиться. В любой день.
И этот день наступил.
Апрель шестьдесят второго начался грязью, талым снегом и воробьями на подоконнике. Славик принёс из школы грамоту за второе место на олимпиаде по природоведению. Нонна повесила её на стену, рядом с его рисунком: дом, дерево, две фигурки за руки. «Я и мама», написано снизу красным карандашом.
В субботу, четырнадцатого, Нонна вернулась с утреннего сеанса. В коммунальном коридоре стояла женщина в светлом плаще и лаковых туфлях. Волосы уложены, губы накрашены, серьги в ушах. Рядом мужчина в сером костюме, с портфелем.
Нонна остановилась у входной двери. Холод поднялся от ступней к горлу.
Она узнала Веру сразу. Постаревшую, раздавшуюся в бёдрах, но ту же. Тот же наклон головы. Та же манера стоять, переложив вес на одну ногу.
— Нонна, — сказала Вера, и голос был другой, ниже, спокойнее. — Здравствуй.
Нонна молчала.
— Это Геннадий, мой муж. Мы приехали за Славиком.
Слова были простые и ясные. У Нонны потемнело перед глазами. Она схватилась за косяк.
— За Славиком?
— Он мой сын, Нонна. Я знаю, что виновата. Знаю, что бросила. Но теперь у меня всё хорошо. Квартира, работа, семья. Я хочу его забрать.
В коридор выглянула Клавдия Петровна. За ней Лида Гущина с полотенцем в руках. Коммуналка чуяла чужих, как собака чует грозу.
— Зайди, — сказала Нонна. — Не здесь.
Они вошли в комнату. Вера огляделась: раскладушка Славика, аккуратно застеленная. Учебники на столе. Велосипед у стены. Грамота и рисунок. Геннадий остался у двери, держа портфель перед собой.
— Где он? — спросила Вера.
— Во дворе.
— Позови.
— Подожди, — Нонна села на табуретку, потому что ноги не держали. — Семь лет, Вера. Семь лет ни письма, ни весточки. Он тебя не помнит. Он зовёт меня мамой.
Вера дёрнула подбородком. Серьги качнулись.
— Я знаю, что виновата. Была молодая, глупая. Но он мой ребёнок. Мой по крови. По документам.
— Мать не бросает, — сказала Нонна тихо.
Вера побледнела. Геннадий переступил с ноги на ногу и откашлялся.
— Мы не хотим скандала, — сказал он. — Вера осознала ошибку. У нас отдельная квартира в Куйбышеве, я инженер. Обеспечим мальчику всё необходимое.
— Условия, — повторила Нонна. — Вы про условия.
Из открытой форточки донёсся крик мальчишек, стук мяча, чей-то свист. Где-то среди них бегал Славик.
— Я никуда его не отдам, — сказала Нонна.
Вера выпрямилась.
— Тогда я пойду в милицию. Ты мне не родня, а я мать. Закон на моей стороне.
Она повернулась и вышла. Геннадий потоптался, глянул на Нонну виновато и пошёл следом. Входная дверь хлопнула.
Нонна осталась на табуретке. Смотрела на стену, где висел Славиков рисунок: дом, дерево, две фигурки за руки. «Я и мама.»
Вечером Славик пришёл со двора. Бросил куртку на крючок, плюхнулся за стол.
— Мам, есть хочу.
Нонна поставила перед ним тарелку щей. Он ел, болтая ногами, рассказывал про Мишку из соседнего подъезда, который залез на дерево и не мог слезть, и про голубей на чердаке, которые свили гнездо за трубой.
— Мам, ты чего? — поднял глаза. — Ты белая какая-то.
— Устала, — сказала Нонна. — Ешь.
Ночью она лежала без сна и слушала, как Славик ворочается на раскладушке, как сопит, как бормочет что-то во сне. Одиннадцатилетний мальчик с вихром на затылке, который не укладывался ни от воды, ни от гребня. Её мальчик. Шесть с половиной лет кормления, стирки, штопки, уроков, болезней, ночных тревог. Шесть с половиной лет, от которых она снова стала живой.
А Вера вернулась. И закон на её стороне.
Утром Нонна пошла к Фёдору Семёновичу. Тот постарел, ещё раздался в боках, одышка усилилась, но глаза были прежние: внимательные, с прищуром.
— Знаю, — сказал, не дослушав. — Она ко мне уже заходила. С мужем.
— И что?
— По закону она мать. Суд признал безвестно отсутствующей, но раз объявилась, решение можно отменить. Опеку тоже.
Нонна молчала. Фёдор Семёнович снял очки, протёр рукавом, надел обратно.
— Но есть одно, — сказал он. — Мнение ребёнка. Ему одиннадцать. Не три, не пять. Опека может учесть. Не обязана. Но может.
— А если не учтёт?
Фёдор Семёнович не ответил.
Следующие дни были как болезнь. Нонна ходила на работу, рвала билеты, считала зрителей и не видела ничего. Леонид Маркович дважды окликнул, потому что она пропустила начало сеанса и забыла запереть зал.
Вера подала заявление. Из опеки пришла повестка: явиться такого-то числа, при себе документы.
Славик почуял неладное. Стал осторожным, тихим, как в самом начале. Не болтал за ужином, не рассказывал про двор. Смотрел на Нонну и молчал.
На третий день он спросил.
— Мам. Та женщина, которая приходила. Она кто?
Нонна выпустила ложку, и та звякнула о край тарелки. Она не знала, что Славик видел Веру. Может, соседи сказали. Может, Клавдия Петровна.
— Славик…
— Она моя настоящая мать?
Сказал ровно, без дрожи. Нонна посмотрела на него и увидела того четырёхлетнего мальчика, который сидел на полу в коридоре с сухими глазами. Он знал. Тогда знал и сейчас знал. Дети знают больше, чем взрослым кажется.
— Да, — сказала Нонна. — Она родила тебя. Её зовут Вера. Она уехала, когда тебе было четыре.
— И теперь хочет меня забрать.
Это не был вопрос.
— Хочет, — сказала Нонна.
Славик молчал долго. Сидел, глядя в тарелку с остывшими щами. Потом поднял голову.
— А ты? Ты хочешь, чтобы я остался?
Горло сжалось. Нонна не могла говорить и только кивнула.
— Тогда я останусь, — сказал Славик. — Она мне чужая. А ты нет.
Он встал, обошёл стол и обнял её. Просто обнял, ткнувшись лбом в плечо. Руки у него были длинные, мальчишечьи, пахли мелом и двором. Нонна положила ладонь ему на затылок, на тот самый непослушный вихор, и закрыла глаза.
Разбирательство назначили на двадцать третье мая. В кабинете исполкома за длинным столом сидела инспектор по опеке: женщина с уставшим лицом и стопкой папок. Рядом Фёдор Семёнович в парадном кителе. Клавдия Петровна и Лида Гущина пришли как свидетели. По одну сторону стола Нонна, по другую Вера с Геннадием.
Славика привели позже. Он вошёл, осмотрелся. Увидел Веру. Не дёрнулся, не отступил. Шагнул к Нонне и встал рядом, плечом к её локтю.
Инспектор спрашивала подробно и долго. Когда мальчик оставлен. Какие меры принимались. Как содержался, где учится, какие условия проживания.
Клавдия Петровна отвечала сухо и точно, по-бухгалтерски: даты, факты, цифры. Нонна кормила, одевала, водила к врачу, записала в школу, оформила опеку. Ни разу не пожаловалась, ни разу не попросила помощи.
— За шесть с лишним лет мать не прислала ни рубля и ни строчки, — сказала Клавдия Петровна. — А Нонна подняла мальчика одна, на зарплату билетёрши. Чей ребёнок, того, кто кормил. Кормила она.
Лида Гущина кивнула. Добавила: мальчик здоровый, ухоженный, учится хорошо, во дворе его знают.
Вера сидела прямо, сцепив руки на коленях. Когда инспектор обратилась к ней, голос дрогнул.
— Я виновата. Была молодая, не справлялась. Думала, уеду ненадолго, разберусь и вернусь. А потом стало стыдно. Потом встретила Геннадия, устроилась. Хочу исправить то, что натворила.
— Через семь лет, — сказала инспектор без выражения.
Вера опустила глаза.
Инспектор повернулась к Славику.
— Слава, тебя никто не заставляет, если не хочешь. Но мне важно знать: ты хотел бы жить с мамой Верой или с мамой Нонной?
Он стоял прямо. Худой, в школьной форме, с чернильным пятном на манжете. Посмотрел на Веру. На Нонну. Снова на инспектора.
— С мамой Нонной, — сказал. — Она моя мама.
В кабинете стало тихо. За окном гудел грузовик и кричали голуби на карнизе. Инспектор записывала. Фёдор Семёнович кашлянул. Геннадий смотрел в пол.
Вера подняла голову и долго глядела на Славика. Он стоял рядом с Нонной и не отводил глаз. Мальчик, которого она родила, смотрел на неё спокойно, прямо, без злости и без обиды. Как на чужого человека.
Геннадий тронул Веру за локоть.
— Пойдём, — сказал негромко.
Вера не встала. Сидела и смотрела, и лицо у неё было белым, неподвижным.
— Я подпишу, — сказала она наконец. — Всё, что нужно. Подпишу.
В коридоре исполкома, у окна с пыльным стеклом, Нонна и Вера остались одни. Геннадий ждал на лестнице. Славик ушёл с Клавдией Петровной.
Вера достала из сумочки платок и промокнула глаза. Пальцы подрагивали.
— Ты хорошая мать, — сказала она. — Лучше, чем я когда-нибудь бы стала.
Нонна хотела сказать что-то справедливое, с упрёком. Но посмотрела на Верины руки, на её мокрый от слёз подбородок, и сказала другое:
— Приезжай, если захочешь. Он должен знать, что ты есть.
Вера покачала головой.
— Не надо. Так ему проще.
Она повернулась и пошла по коридору к лестнице. Каблуки стучали по бетону. Нонна смотрела ей в спину и думала: вот уходит женщина, которая родила ребёнка. А вот стою я, которая его вырастила.
Чей ребёнок? Того, кто кормил. Того, кто лечил, штопал, проверял уроки, не спал ночами, прислушиваясь к сиплому дыханию во время простуды. Того, кто не ушёл. Но не только. Ещё и того, кого он сам назвал мамой.
Коммуналку расселили в шестьдесят пятом, и Нонна перебралась в маленькую квартиру в новом доме на окраине.
Октябрьским вечером шестьдесят девятого Славик пришёл домой не один.
Нонна открыла дверь и увидела его на пороге: высокий, выше её на голову, в расстёгнутом пиджаке, с тёмными серьёзными глазами. Рядом стояла девушка, невысокая, круглолицая, с короткой стрижкой и смешливым взглядом.
— Мама, познакомься, — сказал Славик. — Это Люда.
Нонна вытерла руки о фартук. Она как раз резала хлеб к ужину.
— Проходите, — сказала. — Сейчас поставлю чайник.
На кухне она достала третью тарелку и третью чашку. Руки дрожали, и хлеб под ножом шёл криво, но она не стала выравнивать. Из комнаты доносился голос Славика: он показывал Люде фотокарточки на стене. Одна давняя, из Вериной комнаты: маленький мальчик на чьих-то руках. Другая, более поздняя: первоклассник в белой рубашке, а за ним, чуть сбоку, худая женщина, щурящаяся от солнца.
— А это кто? — спросила Люда.
— Это мама, — сказал Славик.
Нонна стояла на кухне и слышала его через стену. Нож лежал на разделочной доске, хлеб был нарезан, за окном зажигались фонари. Октябрь шестьдесят девятого. Четырнадцать лет с той ночи, когда четырёхлетний мальчик сидел на холодном полу в коридоре коммунальной квартиры, а рядом стоял фанерный чемоданчик с оторванной ручкой.
Она взяла тарелку с хлебом и понесла в комнату. Славик и Люда сидели рядом, плечом к плечу. Когда Нонна вошла, оба повернулись и улыбнулись ей.
За окном начался дождь. Капли стучали по жестяному карнизу.
Нонна поставила хлеб на стол.