«Нет пророка в своём отечестве» — сказано давно и, увы, на все времена. А ежели пророк этот к тому же с нерусской, шотландско-немецкой фамилией — тут уж и вовсе пиши пропало. Михаила Богдановича Барклая-де-Толли при жизни обвинили во всём разом: в трусости, в измене, в холодности, в нелюбви к русскому солдату. Толпа швыряла камни в окна его кареты. Солдаты переиначили мудрёную фамилию в обидное «болтай да и только». А он молчал и делал своё дело — отступал, сберегая армию, которой потом другие выиграют войну. И только Пушкин много позже напишет о нём горькие и точные строки…
Принято считать, что Наполеона в России погубили мороз да народный гнев. Картина красивая, спору нет. Только сложили её на досуге, когда не то что война двенадцатого года, а и походы тринадцатого с четырнадцатым давно отошли в прошлое… А пока шла война, главного виноватого назначили сразу. И звали его Барклай.
На самом деле всё обстояло ровно наоборот. Человек, придумавший единственно верный способ свалить непобедимого корсиканца, вовсе не румяный хитрец Кутузов, как вбивали нам в головы со школьной скамьи. Это сухой, неулыбчивый остзеец, которого свои же едва не разорвали. Согласитесь, история по-своему изящна: спасителя Отечества само Отечество чуть не затоптало…
Чужой среди своих
Род Барклаев был шотландский, из старинного клана, что сидел некогда в Абердиншире, в местечке Тоуи. Спасаясь не то от смут, не то от безденежья, помянутые Барклаи перебрались сперва в немецкий Росток, а уж оттуда в Лифляндию, под русскую корону. Дед будущего фельдмаршала дослужился до бургомистра Риги, отец тянул скромную армейскую лямку поручиком. Никаких поместий, никаких тысяч душ, никакой родовой знатности на русский манер. Голый чин да служба, вот и всё приданое, с каким Михаэль Андреас (это уж потом, обрусев, он станет Михаилом Богдановичем) полез наверх.
А наверх в ту пору пускали по породе, а не по уму…
И вот тут позвольте остановиться на одной детали, которую недоброжелатели старательно обходили. В отличие от прочих понаехавших в Россию иноземцев, взять хоть Беннигсена, начинавшего службу в чужой, ганноверской армии, Барклай начал службу в русской армии и ни одной другой не знал. Он брал Очаков. Воевал со шведами и поляками. Под Прейсиш-Эйлау в 1807 году получил столь тяжёлое увечье правой руки, что вынесли его с поля без памяти, и до конца дней он мог держать шпагу только левой. Хороша трусость, нечего сказать!
Самое же интересное случилось зимой 1809-го. В Русско-шведскую войну Барклай повёл свой корпус по льду пролива Кваркен — по ломкому, ходящему ходуном весеннему льду Ботнического залива и вышел прямо на шведский берег, заняв город Умео. За этот переход, от одного описания которого у иного генерала отнялись бы ноги, его произвели в генералы от инфантерии. Запомните это, прошу вас. Человек, которого вскоре ославят робким немцем, на деле провернул одну из самых дерзких операций той эпохи. Каков трус, а?
Победивший до войны
В январе 1810 года Барклай становится военным министром. И тут начинается любопытное.
Говоря современным языком, такого человека назвали бы «крепким хозяйственником» — из тех, что молча тащат воз, пока другие красуются. За два с небольшим года этот остзейский трудяга сделал для будущей победы больше, чем все придворные стратеги вместе взятые. По его записке «О защите западных пределов России», одобренной государем, спешно достраивались крепости в Динабурге и Бобруйске, чинились укрепления Киева и Риги, закладывались тыловые продовольственные базы. Армию дополнительными рекрутскими наборами довели к концу двенадцатого года без малого до миллиона человек. Завели корпусную систему. Сочинили первое в России внятное «Учреждение для управления большой действующей армией». Завели, наконец, и собственную разведку - Особенную канцелярию при министре, контору неприметную, но крайне полезную.
Одним словом, войну, которую потом выиграют Кутузов и мороз, в значительной мере выиграли заранее в министерских кабинетах, руками молчаливого «немца»…
А вот теперь о том самом отступлении, за которое его и прокляли.
«Отдать пространство, чтобы выиграть время»
Барклай рассудил, что в открытом генеральном сражении у границы Наполеона не одолеть. Силён, быстр, гениален — что уж тут. Значит, надобно уклоняться от решительной битвы, отходить вглубь, оставляя французу выжженную, пустую землю без хлеба, без скота, без фуража, дабы томить его пространством, покуда непобедимая армия не растает сама собою. Казённо выражаясь, обменять территорию на время и на вражеские силы.
Стратегия безупречная и невыносимая для современников.
Тут уж нельзя не помянуть и другую затею, едва не сгубившую армию в самом начале. Был при государе некий заезжий теоретик, прусский генерал Пфуль, кабинетный стратег, начертивший хитроумный план с укреплённым лагерем при Дриссе. На бумаге всё выходило прямо-таки гениально: заманим, окружим, разгромим. На деле же сей лагерь оказался ловушкой для своих — встань в нём русская армия, и Наполеон запер бы её там, как мышь в мышеловке. Барклай это разглядел сразу и настоял на немедленном уходе. И снова угадал! Кабинетного прожектёра, по счастью, не послушали, а послушали «робкого немца».
Но как же отдавать русскую землю басурману без боя? Где удаль, где «шапками закидаем», где грудью на штыки? В ставке кипела «русская партия», видевшая в Барклае чужака и требовавшая его смены. Дворянство роптало, теряя сжигаемые имения. Солдат бранился и крестился. И поползло по армии страшное слово — измена. Будто продал немец Россию Бонапарту, будто всё это неспроста…
Тут уж к травле подключился и второй командующий — пылкий, любимый армией князь Пётр Иванович Багратион. Под Смоленском обе армии наконец соединились, и Багратион формально подчинился Барклаю, да тут же стал открыто его честить. Сохранилось свидетельство офицера Жиркевича, как препирались два полководца.
«— Ты немец! — кричал Багратион. — Тебе всё русское нипочём!»
Прелестно. Грузинского княжеского рода человек попрекает шотландца недостатком русскости. И, заметьте, попрекает не за глупость, а как раз за единственно умное решение во всей кампании.
Был в этой вражде, впрочем, и шкурный мотив: этот храбрец считал, что старшинство в чине должно отдать командование ему. Самолюбие, как водится, оказалось громче пользы Отечества.
А меж тем под Смоленском Барклай продолжал делать своё. Дал тяжёлый арьергардный бой и снова отвёл войска. Армию сберёг, а вот доброе имя потерял. И, по моему глубокому убеждению, он отлично понимал, чем платит. Платил сознательно… На мой взгляд, иначе человек чести и не мог.
Бородино и Фили: укол в спину
Под напором улюлюканья государь сделал то, что делают все государи, он назначил человека, угодного «общественному мнению». Главнокомандующим стал Михаил Илларионович Кутузов. Армия возликовала: вот теперь-то ударим!
Не ударили.
Кутузов, человек неглупый, тихонько продолжил ровно ту самую стратегию Барклая, которую вслух полагалось проклинать. Сперва отступал, потом дал генеральное сражение при Бородино и отступил снова, сдав Москву.
А что же Барклай? А Барклай в день Бородино словно искал верную пулю.
Вот это стоит представить себе во всех красках. Полководец, которого вся армия считает трусом и изменником, выезжает на батарею в полной парадной форме при всех орденах, в шляпе с чёрным пером, на белом коне. Мишень виднее не придумаешь. Очевидец Фёдор Глинка вспоминал, как солдаты, указывая на него, говорили промеж себя:
«Он ищет смерти!»
Пять лошадей пало под ним в тот день. Сам не получил ни царапины. «Искал смерти — не нашёл», — сухо обронит он потом. Это человек, которому молчаливое презрение армии сделалось тяжелее картечи…
Кутузов, надо отдать ему должное, под Бородином это понял. Через адъютанта Левенштерна он передал Барклаю слова ободрения: дескать, он доволен его действиями, до сих пор всё идёт хорошо, да хранит его Бог. На совете же в Филях, где решалась судьба Москвы, именно Барклай первым нашёл мужество сказать вслух непопулярное:
«Сберегши армию, ещё не уничтожаются надежды Отечества».
По свидетельству Ермолова, сказано это было им. И сказано верно. Армию сберегли, а Россию спасли.
А самого Барклая вскоре выдавили из действующей армии. Интриги, ненависть, плохо скрытое презрение нового штаба. Он уехал больной, оскорблённый, так и не позволив себе ни единой жалобы вслух. Просил лишь государя дозволить опубликовать оправдание своих действий. Дозволения, по сути, не получил…
И тогда он сам написал о себе строки, которые иной приколол бы себе над столом: «Я предаю строгому суду всех и каждого дела мои. Пусть укажут другие способы, кои возможно было бы употребить для спасения Отечества».
Других способов не было. Их нет и поныне.
Лавина свидетельств
Здесь, разумеется, самое время вступить хору вечных скептиков: дескать, сочиняете вы апологию, а немец немцем и был — холодный, чужой, нелюбимый. Что ж, дадим слово не мне, а свидетелям.
Современник и участник войны Сергей Глинка, человек горячо русский и уж никак не апологет остзейцев, признавал: отступление Барклая — «уловка умышленного отступления, уловка вековая». Ценное признание из вражеского, казалось бы, лагеря!
Знаменитый военный теоретик Карл Клаузевиц, служивший тогда при русской армии, прямо свидетельствовал: Барклай настойчиво требовал прежде всего соединить разрозненные русские армии и не подставлять их под разгром поодиночке, — «в чём был совершенно прав». Заметьте: это пишет не русский патриот, а трезвый прусский профессионал, которого в пристрастии не упрекнёшь.
А вот и самое весомое свидетельство от противника. Сам Наполеон, уже на острове Святой Елены, перебирая в памяти свои битвы, обронит о Бородино: французы, мол, доказали, что достойны победы, а русские доказали, что они непобедимы. И о русском способе войны, об этом отходе вглубь, выжигающем землю под ногами завоевателя, корсиканец заговорит как о «скифской» войне. Что характерно, о скифах первым вспомнил именно он. Тот, кого этой скифской дубиной и уморили… В действительности великий полководец прошёл у «иностранца» Барклая жестокий урок и сам же его потом сформулировал.
Подумайте сами: робкого изменника так не хвалят. Рискну предположить, что комплимент из уст погубленного тобою врага дорогого стоит.
Помирился с Барклаем и злейший его враг. Подкошенный на Бородинском поле Багратион, который кричал «ты немец!», велел передать сопернику два коротких слова. «Спасибо» и «виноват». Запоздало, но честно. Не всякий храбрец на такое способен…
Был ли Барклай безупречен? Разумеется, нет. Сухой, замкнутый, неуютный для подчинённых — всё так. Любимцем армии ему было не стать при всём желании. Да только полководцев, коль скоро уж судить по совести, судят не по умению нравиться, а по результату. Результат же, мягко говоря, недурён: армия цела, враг сгинул, империя спасена.
Запоздалая справедливость
Дальше судьба, словно устыдившись, принялась наспех расплачиваться с должником.
В тринадцатом году опальный «немец» вновь во главе войск и теперь объединённой русско-прусской армии. За Кульм получил орден Святого Георгия первой степени (а полным Георгиевским кавалером за всю историю России до него стал лишь Кутузов). За Лейпциг, за «Битву народов», пожаловали графское достоинство. Потом Франция: Бриенн, Арси-сюр-Об, Фер-Шампенуаз. В день взятия Парижа наградили фельдмаршальским жезлом. Год спустя дали княжеский титул. Вот вам и «болтай да и только»!
Девизом своего герба сей упрямый человек избрал два слова: «Верность и терпение». Лучше и не скажешь. Верности и терпения ему хватило на то, чтобы вынести и французов, и своих.
Не стало его рано, в мае 1818-го, по дороге на лечебные воды, на захудалой прусской мызе близ Инстербурга. Сердце его, по преданию, предали земле отдельно, тут же, на пригорке. Будто и в ином мире не пожелал сей «чужак» расстаться с землёй, которой служил…
А Россия спохватилась лишь много позже. В 1837-м, к двадцатипятилетию изгнания Наполеона, у Казанского собора в Петербурге встали разом два памятника — Кутузову и Барклаю.
Это запоздалое равенство и есть единственная справедливость, какой он дождался. Да и то уже не при его жизни. А при жизни? При жизни ему доставались лишь камни в карету да обидная кличка…
Воздал ему должное и сам Пушкин, да не однажды. Перебирая в стихах, кто же, собственно, помог России свалить Бонапарта, поэт ставит «немца» в один ряд с грозными стихиями: «Остервенение народа, Барклай, зима иль русский бог?» Обратите внимание на порядок. Не где-то в хвосте, а сразу за народным остервенением, прежде и зимы, и Бога! Пушкин, в отличие от горлопанов, считать умел.
А ещё раньше, в 1835-м, постояв перед портретом полководца кисти Доу в Военной галерее Зимнего дворца, поэт написал своего «Полководца» — стихи, после которых спорить уже стыдно:
«О вождь несчастливый! Суров был жребий твой: Всё в жертву ты принёс земле, тебе чужой».
И там же приговор не Барклаю, а нам, потомкам, охочим до скорого суда:
«Народ, таинственно спасаемый тобою, Ругался над твоей священной сединою».
Вот, с позволения сказать, и всё, что нужно знать о благодарности толпы.
Сдаётся мне, тут и спорить не о чем. Запомнят горлопанов с их «шапками закидаем», но забудут молчуна, спасшего всех. Прославят того, кто пришёл к готовому, зато освищут того, кто всё подготовил. Кутузову — лавры, морозу — слава, а шотландцу с обрусевшей фамилией камни в карету да обидную кличку…
История, прямо скажем, неблагодарная штука. Но она хотя бы выправляется. Пусть и через двести лет.