Когда я вернулась, мать смотрела на меня так, будто я пришла забрать её дочь. Она стояла в дверях нашей квартиры на четвертом этаже, держась за косяк; я видела, как побелели её пальцы. Потом она тихо произнесла:
– Лена умерла.
Я ответила, глядя ей в глаза:
– Я – Лена.
Она захлопнула дверь перед моим носом. Я осталась стоять на лестничной площадке и слышала, как за дверью она плачет, как скрипят половицы – та самая доска у входа в прихожую, которая скрипела всегда. Соседка, тётя Клава, выглянула из своей квартиры, перекрестилась при виде меня и быстро закрыла дверь на цепочку. Я услышала щелчок замка.
В Афганистане я провела семь лет и два месяца. Когда я вернулась, мне было тридцать три года, а выглядела я на все пятьдесят. В 1979 году я училась на четвертом курсе медицинского института в Ташкенте. Я хотела стать хирургом и верила, что это возможно: женщина-хирург – почему нет?
Я читала статьи о Бакулевой и Мавровой, ходила на все практики и дежурила в приёмном покое. Все свои наблюдения я записывала в толстую тетрадь в клеёнчатой обложке. Тетрадь была синей, я купила её ещё на первом курсе. Писала я мелким почерком и экономила страницы.
На полях я рисовала схемы разрезов, расположение органов и последовательность действий при операциях. У меня был парень – Володя Крашенинников, он учился на инженера-политеха. Мы познакомились на танцах в ДК имени Ленина осенью 1977 года. Он был высоким и светловолосым, танцевал плохо и постоянно наступал мне на ноги.
Потом он проводил меня до общежития, и мы три часа простояли у входа, разговаривая. Он рассказывал о двигателях и термодинамике; я не понимала ни слова, но слушала. Мне нравился его голос. После этого мы встречались каждую субботу.
Мы ходили в кино, в парк, иногда просто гуляли по городу. Володя хотел работать на заводе, делать карьеру и получить квартиру. Он говорил:
– К тридцати годам я буду начальником цеха.
Я верила ему. Мы собирались пожениться после его распределения и должны были расписаться летом 1980 года. Я уже присмотрела платье в ГУМе на улице Новой. Оно было белое, простое, с кружевным воротником и стоило сорок два рубля.
Я откладывала деньги со стипендии по пять рублей в месяц. К маю накопила двадцать восемь. Володя обещал добавить остальное. Платье висело в отделе готового платья, на нём висел бирка с номером 17. Я запомнила этот номер.
Продавщица, полная женщина с родинкой на щеке, говорила мне:
– Приходи в мае, я тебе отложу.
Я носила фотографию Володи в кармане белого халата. Фотография была чёрно-белой: он стоял у стены общежития, щурился от солнца и улыбался. На обороте он написал: «Ленке от Вовки. 12 марта 1979 года».
В институте была обычная комсомольская организация. Собрания проходили по вторникам в 412-й аудитории, весной и осенью были субботники, а также демонстрации на 1 Мая и 7 Ноября. Раз в год мы ходили в горы. Секретарём комитета была Нина Петровна Комарова, преподаватель анатомии, сухая женщина лет пятидесяти в строгом сером костюме.
Она вела собрания по бумажке, читала решения партии и говорила о долге молодёжи. Мы сидели, слушали и делали записи. После собраний расходились по общежитиям, обсуждая, кто с кем встречается, кто что сдал и какие у кого планы на выходные.
Осенью 1979 года, в октябре, Нина Петровна вызвала меня и ещё четверых студентов на отдельное собрание. Я пришла после пар, около шести вечера. В кабинете уже сидели три парня с нашего курса – Саша Голубев, Витя Морозов, Юра Ким – и девушка с третьего курса педиатрического факультета Вика Самойлова.
Я знала Вику в лицо, мы иногда пересекались в библиотеке. Маленькая черноволосая, она всегда улыбалась. Нина Петровна закрыла дверь, села за стол и сложила руки.
– Товарищи студенты, вопрос серьёзный, – начала она. – В Афганистане произошла революция, строится новое общество. Но империалисты не дают братскому народу жить спокойно. Наши войска выполняют интернациональный долг. Нужны медицинские работники, мы ищем добровольцев. Срок – полгода. Условия хорошие, опыт бесценный, рекомендации гарантированы. Подумайте.
Мы молчали. Потом Саша Голубев спросил:
– А где именно? Кабул?
Нина Петровна ответила:
– Госпиталь. Точное место сообщат позже. Главное – медицинская помощь нашим воинам и местному населению. Это большая честь и большая ответственность.
Она отпустила нас, сказав подумать до пятницы и дать ответ. Я шла в общежитие и думала об Афганистане: полгода, опыт, рекомендации. Я представляла госпиталь, белые палаты, операционные и раненых солдат, которым помогаю.
Я представляла, как возвращаюсь через полгода, как на распределении меня хвалят и дают место в хорошей больнице, может быть, даже в хирургии. Представляла, как Володя гордится мной. Вечером я написала матери короткое письмо: «Предложили поехать в Афганистан, помогать раненым, полгода. Что думаешь?»
Отправила письмо на следующий день. Ответ пришёл через неделю. Мать писала: «Леночка, не надо. Там война. Зачем тебе это? Учись спокойно. Выйди замуж, рожай детей. Не рискуй».
Письмо было написано неровным почерком, видно было, что мать волновалась. В конце она добавила: «Отец тоже против. Пожалуйста, подумай». Я встретилась с Володей в субботу. Мы сидели в кафе «Юность» на улице Амира Темура, пили чай с пирожными.
Я рассказала ему о предложении. Володя слушал, не перебивая. Когда я закончила, он долго молчал. Потом сказал:
– Лена, не поезжай. Это глупость. Там стреляют, там люди гибнут. Зачем тебе это? Через полгода – распределение, свадьба, начнётся жизнь. Зачем рисковать?
Я возразила:
– Но это же опыт! Настоящая практика, а не студенческая. Я увижу то, чего в Ташкенте никогда не увижу.
Володя покачал головой:
– Ты увидишь смерть. И можешь сама погибнуть. Не надо.
Мы поссорились. Я ушла раньше, не допив чай. Обиделась. Думала, он не понимает, насколько это важно для меня. Я думала три дня. Ходила на пары, слушала лекции, делала записи, но мысли были только об одном.
Афганистан. Риск. Опыт. Карьера. Долг. В голове крутились слова Нины Петровны: «Интернациональный долг», «братский народ», «честь». Я вспоминала уроки истории в школе, рассказы о советских врачах в Испании, о подвиге и самопожертвовании.
Вспоминала плакаты в институте: «Молодёжь – на передний край строительства коммунизма!». Мне было двадцать четыре года, и я верила, что мир можно сделать лучше. Верила, что моя помощь важна. Верила, что это правильно.
В пятницу я пришла к Нине Петровне и сказала:
– Я согласна.
Она улыбнулась. В первый раз за все годы я видела её улыбку.
– Молодец, Соколова, ты настоящий комсомолец. Не пожалеешь.
Кроме меня согласились Витя Морозов и Вика Самойлова. Саша Голубев и Юра Ким отказались. Нина Петровна нашла ещё двоих: Колю Веретенникова с пятого курса и Славу Трошина с третьего. Нас стало пятеро.
Нам дали неделю на сборы. Выдали списки того, что нужно брать с собой: тёплую одежду, бельё, предметы гигиены, документы. Я купила новый рюкзак в парткоме магазина на проспекте Ленина – синий, вместительный, с тремя карманами. Он стоил восемнадцать рублей.
Вещи я сложила вечером перед отъездом: две смены белья, тёплый свитер, который связала мать, запасные ботинки, зубную щётку, мыло, расчёску, блокнот и ручку. Фотографию Володи положила в нагрудный карман куртки. Мать плакала, когда я уходила.
Отец молча стоял у окна и смотрел на улицу. Я обняла мать и сказала:
– Полгода пролетят быстро. Я буду писать.
Она кивала, вытирая глаза платком. Отец обернулся, посмотрел на меня долго и тяжело. Потом хрипло сказал:
– Береги себя, дочка.
Я кивнула, взяла рюкзак и вышла. Володя не пришёл провожать. Я ждала его на вокзале час, но он не появился. Я поняла, что он обиделся. Решила написать ему из Афганистана, объясниться и помириться.
Мы ехали поездом до Термеза двое суток в плацкарте. В нашем купе были я, Вика и трое парней. Вика была возбуждена, болтала без остановки, рассказывала про свою семью, про мать-учительницу, про младшего брата-школьника и про планы на будущее.
Она говорила, что хочет работать в детской больнице, лечить детей и делать их счастливыми. У неё были яркие глаза, которые блестели, когда она говорила. Витя Морозов играл в карты с Колей и Славой, они резались в дурака и ставили на интерес – сигареты.
Я сидела у окна и смотрела на пейзаж. Степь была жёлтой, плоской и бесконечной. Редкие кустарники, маленькие станции с облупленными платформами. Люди в ватниках и телогрейках страдали от жары.
В Термезе нас встретил военный, лейтенант Кудрявцев, молодой парень лет двадцати пяти в выгоревшей форме. Он привёз нас на базу. Это была большая территория, огороженная колючей проволокой, с бараками, палатками и техникой.
Солдаты сновали туда-сюда, кричали команды, где-то работал мотор, пахло соляркой и пылью. Нас поселили в палатке: две койки для девушек, три для парней. Матрасы были жёсткими, одеяла – колючими. Вика легла на койку и засмеялась:
– Как в пионерском лагере!
Я не ответила, очень устала. Легла и закрыла глаза. На следующий день нас погрузили в транспортный самолёт. Огромное брюхо машины было заполнено ящиками с грузом, мешками и солдатами. Мы сидели на полу, прислонившись к борту. Было холодно.
Я куталась в ватник, который выдали на базе. Вика держала меня за руку, её пальцы были ледяными. Самолёт трясло. Колю Веретенникова тошнило, он блевал в пакет. Слава Трошин дремал, его голова болталась.
Витя Морозов смотрел в иллюминатор. Где-то внизу была земля, но я её не видела. Прилетели в Кабул ближе к вечеру. Посадка была жёсткой, самолёт дёрнулся, и я ударилась плечом о борт.
Выходили через заднюю дверь. Жара ударила, как из печки. Наверное, градусов сорок. Солнце слепило. Я зажмурилась. Вика воскликнула:
– Ничего себе!
Нас отвели в госпиталь. Палатки были большими, с деревянными настилами и электричеством. Генератор гудел где-то рядом. Внутри стояли раскладушки, столы и оборудование. Медикаменты лежали в ящиках. Пахло хлоркой и йодом.
Главный врач, майор Кравцов, мужчина лет сорока пяти с седыми висками и усталыми глазами, коротко объяснил задачу.
– Вы – помощники. Ассистируете при операциях, делаете перевязки, уколы, следите за ранеными. График – сутки через двое, но если поток большой, работаем все. Еда три раза в день в столовой, вода – по расписанию, туалет – в уличных кабинках. Без разрешения за периметр не выходить. Вопросы есть?
Вопросов не было. Первые две недели я работала с майором Кравцовым. Он оперировал, я ассистировала: подавала инструменты, держала ранорасширитель, отсасывала кровь, накладывала зажимы. Он работал быстро, чётко, без лишних слов.
– Зажим. Тампон. Шовный материал, – командовал он.
Я выполняла. Руки тряслись первые два дня, потом привыкла. Раненых было много. Каждый день поступало человек пять-шесть: осколки, пули, ожоги от взрывов. Молодые парни, двадцать–двадцать два года, кричали, когда их привозили.
Потом под наркозом они лежали тихо. Майор доставал осколки пинцетом, зашивал разрывы, ампутировал пальцы и иногда кисти. Я смотрела и училась. Запоминала последовательность действий, технику швов, способы остановки кровотечения.
Вечером я записывала всё в свой синий блокнот в клеёнчатой обложке, тот самый, который привезла из Ташкента. Майор Кравцов хвалил меня:
– У тебя твёрдая рука, Соколова. Будешь хорошим хирургом, если научишься.
Я кивала и благодарила. Внутри распирала гордость. Я делала важное дело. Я помогала. Я училась.
Вика работала в перевязочной. Она меняла бинты, обрабатывала раны, давала лекарства. Вечером она приходила ко мне и рассказывала про раненых.
– Один парень, Серёжа, девятнадцать лет, из Воронежа, подорвался на мине, потерял ногу. Плакал, спрашивал, как теперь жить.
Вика его утешала:
– Протез поставят. Жить будешь нормально, женишься, детей заведёшь.
Серёжа не верил. Вика плакала потом ночью, тихо, в подушку. Я слышала, но ничего не говорила. Что тут скажешь?
Я писала письма домой. Матери – раз в неделю, коротко: «Всё нормально. Работа тяжёлая, но справляюсь. Скучаю. Целую». Володя не писал. Я ждала, что он напишет первым, но он молчал.
В декабре похолодало. Ночами было холодно, днём – жарко. Этот контраст выматывал. Я простудилась, кашляла две недели. Лечилась сама: аспирин, горячий чай, мёд, если был. Работала через силу.
Майор сказал:
– Отдохни пару дней.
Я отказалась, не хотела показывать слабость. 23 декабря к нам пришёл старшина Громов, высокий широкоплечий мужчина с квадратной челюстью.
– Нужны медики в кишлак, сорок километров от Кабула. Вспышка дизентерии среди местного населения. Поможем, заработаем лояльность. Кто поедет?
Майор посмотрел на нас:
– Добровольцы?
Вика подняла руку сразу. Я – через секунду. Витя Морозов тоже. Майор кивнул:
– Соколова, Самойлова – поедете. Морозов, ты остаёшься, нужен здесь. Громов, кого ещё возьмёшь?
Громов сказал:
– Водителя, Серёгу Костина. Хороший парень, местность знает.
Мы собрались быстро. Забрали медикаменты: антибиотики, регидрон, активированный уголь, бинты, вату, йод, перекись. Инструменты: ножницы, пинцеты, шприцы. Термосы с чаем, сухой паёк. Два УАЗа: один для нас, второй для груза.
Выехали в восемь утра. Дорога шла по ущелью. Асфальта не было. Грунтовка была разбитая, в колдобинах. По обеим сторонам возвышались горы, серые, голые, острые. Небо было синим и ярким. Солнце слепило.
Я сидела сзади с Викой. Вика смотрела в окно и восхищалась:
– Красиво как!
Я кивала. Правда, было красиво. Сурово, но красиво. Громов сидел спереди рядом с водителем. Серёга Костин, парень лет двадцати, кудрявый, с веснушками, в выцветшей форме, включил кассету. Магнитофон играл «Весёлых ребят»: «Алёшкина любовь».
Громов прикрутил звук. Серёга обиделся, но промолчал. Я думала о доме, о Новом годе. Через неделю наступал 1980-й год. Новое десятилетие. Интересно, что оно принесёт.
Я представляла себя через десять лет. Тридцать четыре года. Хирург. Замужем за Володей. Может, уже с детьми. Квартира, работа, стабильность. Я улыбалась своим мыслям.
Мы ехали два часа. Дорога петляла. Иногда встречались военные колонны: БТРы, грузовики. Громов махал рукой, они отвечали. Проезжали мимо кишлаков: глинобитные дома, плоские крыши, узкие улицы.
Люди смотрели на нас молча. Дети бежали за машинами и что-то кричали. Серёга бросал им жвачку. Они подбирали её и смеялись. Мы остановились перед въездом в кишлак. Громов сказал:
– Подождите.
Он вышел из машины и посмотрел вперёд. Я выглянула в окно. Впереди, метрах в пятидесяти, стояли люди. Человек десять, может больше. В серых шалях, попонах, в длинных рубахах, с автоматами.
Громов вернулся к машине и сказал Серёге:
– Стой здесь.
Снова вышел и пошёл к людям. Я видела, как он разговаривает, показывает документы и машет руками. Люди слушали, но не двигались. Один, повыше, с чёрной бородой, что-то говорил. Громов отвечал.
Разговор длился минут пять. Потом Громов резко обернулся к нам и крикнул:
– Не выходить!
Я не поняла. Вика тоже. Мы переглянулись. Вика спросила:
– Что случилось?
Не успела я ответить, как дверь водителя рванули. Серёгу вытащили через окно. Он кричал, пытался держаться, но его тащили двое сильных мужчин. Дёрнули, и он вывалился наружу, упав на землю. Его подняли и потащили в группу.
Мою дверь распахнули. Чья-то рука схватила меня за волосы. Боль была резкой и острой. Меня тащили. Я вцепилась в сиденье, но рука в волосах дёргала, и я не удержалась. Вылетела из машины и упала на дорогу.
Камни впивались в ладони, колени были ободраны. Вика кричала. Я подняла голову и увидела, как её тащат. Она вырывалась, билась ногами, но её ударили по лицу. Она замолчала. Громов орал что-то по-русски:
– Стойте! Мы медики! Медики!
Никто не слушал. Прозвучал выстрел. Короткий, сухой. Громов упал. Я видела, как дёрнулось его тело и обмякло. Он лежал лицом вниз, руки раскинуты, из-под него растекалось тёмное пятно.
Серёгу убили следующим: поставили на колени, выстрелили в затылок. Он упал вперёд, лицом в пыль. Меня подняли и ударили прикладом в живот. Воздух вышел разом. Я согнулась, задыхаясь.
Рот открыла, пыталась вдохнуть, но не получалось. Потемнело в глазах. Потом воздух вернулся, я закашлялась, глотнула пыль. Меня связали. Руки за спину, грубая верёвка, туго. Запястья сразу заныли.
Вику связали тоже. Я видела её лицо: белое, в крови, губы трясутся. Я хотела сказать ей что-то, но один из моджахедов, молодой, лет двадцати пяти, со средней бородкой, показал пальцем на рот.
– Молчать.
Я закрыла рот. Нас повели к грузовику. Старый, ржавый кузов, дырявый. Затолкали внутрь. В кузове уже было человек пять. Мужчины, местные, тоже связанные. Они смотрели на нас и ничего не говорили.
Грузовик завёлся и рванул с места. Я упала на бок, ударившись плечом о борт. Вика упала на меня. Я слышала её дыхание: частое, прерывистое. Мы ехали долго. Дорога была неровной, грузовик трясло.
Я лежала на полу кузова и смотрела в небо. Синее, чистое. Солнце склонилось к горам, стемнело быстро. Небо почернело. Появились звёзды, яркие, крупные, множество.
Я смотрела на них и думала: это последнее, что я вижу. Сейчас нас убьют. Сейчас всё закончится. Но не убили. Грузовик остановился. Нас вытащили из кузова.
Ноги не держали, я не могла стоять и упала. Меня подняли и поволокли. Я видела силуэты домов, глинобитных, низких. Огонь в окнах. Слышала голоса, мужские, говорили на языке, которого я не понимала. Пушту, наверное.
Меня затолкали в сарай, маленький и тёмный. Земляной пол, стены из глины. Дверь захлопнулась, засов щёлкнул снаружи. Темнота была абсолютной. Я не видела даже рук перед лицом.
Я села на пол, прислонившись спиной к стене. Холодная, сырая. Руки связаны, немеют. Я попыталась развязать верёвку, но не получилось. Узел был тугой, пальцы не слушались.
Я сидела и слушала. Снаружи были голоса. Потом выстрел, один. Я вздрогнула, потом наступила тишина. Я подумала: «Вика. Убили Вику».
Я сидела и ждала. Ждала, что придут за мной. Откроют дверь, выведут, поставят на колени, выстрелят в затылок. Быстро, не больно, наверное. Но никто не пришёл.
Я просидела так всю ночь, не спала, слушала. Снаружи была тишина, иногда лаяла собака. Один раз слышала шаги: прошли мимо и удалились. Было холодно. Я дрожала, зубы стучали.
Я сжимала челюсти, чтобы они не стучали, но это не помогало. К утру я задремала. Проснулась от скрипа: открылась дверь. Свет ударил в глаза, я зажмурилась. Кто-то вошёл и развязал мне руки.
Боль, кровь хлынула в пальцы, защипала, заныла. Я застонала. Голос сказал что-то на пушту. Я открыла глаза. Передо мной стоял старик. Седая борода, морщинистое лицо, тюбетейка.
Он протянул мне миску. Вода. Я взяла и выпила залпом. Холодная, с привкусом металла, но я не обращала внимания. Старик сказал по-русски с акцентом:
– Меня зовут Хаджи Абдурахман. Ты – пленница. Будешь лечить наших людей. Если слушаешься – жива, если нет – убью. Понятно?
Я кивнула. Горло пересохло, говорить не могла. Хаджи продолжил:
– Как тебя зовут?
Я прохрипела:
– Лена. Елена Соколова.
– Сколько лет?
– Двадцать четыре.
– Ты врач?
– Студентка. Четвёртый курс. Мединститут.
Он кивнул:
– Хорошо. Пойдём.
Он вывел меня из сарая. Я щурилась от света. Солнце уже высоко. Жарко. Я огляделась. Кишлак. Десятка два домов. Узкие улицы, земляные. Люди ходят, смотрят на меня. Женщины в парандже, дети, босые мужчины с автоматами.
Я была чужой здесь. Враг. Хаджи повёл меня в дом. Большой, глинобитный, с плоской крышей. Внутри полутьма. Прохладно. Пахло чем-то горьким. Травами, наверное.
В комнате на полу лежали мужчины. Человек пять. Раненые. Стоны. Кашель. Один лежал неподвижно и смотрел в потолок. Хаджи сказал:
– Лечи.
Я подошла к первому. Мужчина лет тридцати. Рана в плече загноилась. Я пощупала. Горячая, пульсирующая. Нужно вскрывать, чистить, антибиотики. Я сказала:
– Нужны инструменты, медикаменты.
Хаджи кивнул и вышел. Вернулся через десять минут с коробкой. Я открыла её. Медикаменты из нашего УАЗа: антибиотики, бинты, йод, перекись. Инструменты: ножницы, пинцет, шприцы. Всё вперемешку. Грязное.
Я сказала:
– Нужна вода. Кипяток. Чистая ткань.
Хаджи приказал кому-то. Принесли воду в котле, ещё тёплую. Принесли тряпки. Серые, застиранные, но относительно чистые. Я промыла инструменты в воде, обработала йодом, насколько хватило.
Вскрыла рану, полился гной. Вычистила, обработала перекисью. Мужчина кричал. Его держали двое. Я наложила повязку и ввела антибиотик, пенициллин. Следующий. Огнестрельное ранение в ногу. Пуля застряла.
Нужно извлекать. У меня не было зонда. Я использовала пинцет. Ковырялась в ране. Мужчина орал, извивался. Я нашла пулю и вытащила. Кровь хлынула. Я зажала рану тряпкой и держала, пока не остановилось.
Обработала йодом, забинтовала. Я работала весь день. Пять раненых. Двое с инфекциями. Один с переломом – наложила шину из палок и тряпок. Один с ожогом – обработала, смазала тем, что было. Последний умер, пока я работала с другими.
Лежал тихо. Потом захрипел и затих. Его вынесли. Вечером Хаджи принёс мне лепёшку и чай. Я съела, выпила. Руки тряслись. Усталость навалилась разом. Хаджи сказал:
– Ты хорошо работала. Будешь жить.
Я спросила:
– Где другая девушка? Вика?
Хаджи помолчал, потом сказал:
– Её нет.
– Убили?
– Нет. Забрали. Другие. Не знаю, где.
Я опустила голову. Вика. Маленькая черноволосая Вика, которая хотела лечить детей. Забрали. Не знаю, где. Я представила, что с ней делают. Не хотела представлять, но представляла.
Мне стало плохо. Меня вырвало тут же, на пол. Хаджи не ругался. Позвал кого-то. Убрали. Меня отвели обратно в сарай. Закрыли. Я легла на земляной пол, свернувшись калачиком. Плакала. Тихо. Долго.
Потом плакать перестала. Слёз не осталось. Так начались годы. Первые месяцы я жила в сарае. Днём работала, ночью сидела в темноте. Мне давали есть раз в день: лепёшку, иногда горсть риса, иногда чай.
Воду из арыка, мутную, с привкусом. Я худела. Рёбра выступили, скулы заострились. Я видела своё отражение в луже после дождя. Чужое лицо. Измождённое, старое.
Раненых приносили каждый день. Бои шли постоянно, где-то близко. Я слышала взрывы, автоматные очереди. Вертолёты пролетали низко. Я видела их через щель в стене. Наши вертолёты.
Я думала: может, они ищут меня? Может, майор Кравцов сообщил, что мы пропали? Может, нас разыскивают? Никто не разыскивал. Медикаменты кончились быстро. Антибиотики, йод, перекись – всё ушло за первый месяц.
Я работала тем, что находила. Водкой обрабатывала раны, если давали. Обычными нитками зашивала, кипятила их в котле. Бинты стирала, сушила, использовала снова. Раны гноились часто. Люди умирали от заражения.
Я ничего не могла сделать. Хаджи иногда приходил, смотрел на мою работу. Однажды спросил:
– Где-то училась?
Я ответила:
– Ташкент, мединститут.
Он усмехнулся:
– Хороший институт. Мой сын учился в Москве. Инженер, строил дороги. Погиб в 78-м. Советский танк раздавил его машину.
Я промолчала. Что сказать? Мне жаль? Я виновата? Я молчала. Хаджи сказал:
– Ты не виновата. Ты просто русская. Вы все одинаковые. Приходите на чужую землю. Говорите: «Мы помогаем». Но убиваете. Мой сын не воевал. Он строил дороги, а его убили.
Он ушёл. Я сидела и смотрела на свои руки. Руки врача. Руки, которые должны спасать. А я здесь, в плену, зашиваю тех, кто убивает моих. И моих убивают те, кто убил Громова и Серёгу. Кто прав? Кто виноват?
Я не знала. Не знаю до сих пор. Зимой меня перевели в погреб. Глубокий, каменный, с узким лазом. Холодно, сыро. По стенам стекала вода. Я спала на каменном полу, подложив под голову какой-то тряпьё.
Просыпалась с болью в спине и шее. Ходить не могла первые полчаса, суставы деревенели в шее. К весне 1980-го меня перевели в другой кишлак. Шли пешком три дня. Меня не связывали: куда я убегу? Вокруг горы, пустыня.
Умру от жажды, если не поймают. Я шла в колонне с мужчинами. Они шли быстро, я не успевала. Отставала. Меня подгоняли прикладом. Я шла быстрее. Ноги сбила в кровь. Обувь развалилась, я шла почти босиком.
Подошвы потрескались, болел каждый шаг. Новый кишлак был больше. Домов пятьдесят, может больше. Здесь был лагерь моджахедов. Палатки, землянки, пещеры. Человек сто, может больше. Оружие, техника, старые джипы, грузовики.
Дважды в день – молитва. Все выстраивались, становились на колени, молились. Я сидела в стороне, меня не трогали. Мне дали помощника. Мальчик лет четырнадцати. Худой, молчаливый. Имени я не запомнила. Звала его «мальчик».
Он не обижался. Я учила его обрабатывать раны, накладывать повязки, делать уколы. Он учился быстро, умный был, помогал мне. Через полгода его убили в бою. Принесли на носилках, живот разорван осколком.
Я пыталась спасти, но не смогла. Он умер у меня на руках. Я закрыла ему глаза, позвала кого-то, его унесли. Мне дали другого помощника. Потом ещё одного, потом ещё. Я не запоминала имена. Просто «мальчик».
Они умирали, приходили новые. Осенью 1980-го меня изнасиловали в первый раз. Это был вечер. Я заканчивала перевязку последнего раненого. Устала, хотелось спать. Зашёл командир.
Человек лет тридцати пяти, высокий, с чёрной бородой, в камуфляже. Я видела его раньше. Он иногда приходил смотреть на раненых. Говорил с Хаджи, потом уходил. Он сказал что-то Хаджи. Хаджи кивнул и вышел.
Я почувствовала, что что-то не так. Командир подошёл ко мне. Посмотрел сверху вниз. Я была на коленях, перевязывала ногу раненому. Встала, попыталась отойти. Он схватил меня за руку. Сильно, больно.
Я дёрнулась. Он ударил меня по лицу. Я упала. Он изнасиловал меня на полу, рядом с ранеными. Я не сопротивлялась. Понимала: бесполезно. Он сильнее. Я лежала и смотрела в потолок.
Глинобитный потолок, трещина по нему. Одна трещина похожа на реку, другая – на ветку. Я считала трещины, пока он делал своё дело. Когда закончил, встал, оделся, ушёл. Я лежала.
Раненые смотрели на меня. Никто не вмешался. Никто не помог. Я встала, оправила одежду. Дошла до ведра с водой, умылась. Вода холодная, лицо горело. Я вернулась к раненому и закончила перевязку.
Руки не дрожали. Странно. Я думала, будут дрожать. Не дрожали. Это повторялось: раз в месяц, раз в два. Командир или другие. Я не сопротивлялась. Лежала, ждала, когда закончится.
Думала о другом. О Ташкенте, о матери, о Володе, о платье за сорок два рубля. Потом перестала думать о них. Думала о трещинах на потолке. Весной 1981-го меня перевели в горы.
Лагерь в ущелье, высоко. Добирались пешком два дня. Шли по тропам, узким, скользким. Слева скала, справа пропасть. Я шла, смотрела под ноги. Один раз поскользнулась, чуть не упала.
Меня поймали за руку и дёрнули обратно. Я прислонилась к скале, дышала тяжело. Сердце колотилось. Лагерь был в пещерах, больших и глубоких. Внутри прохладно, сыро. Меньше мух – это плюс.
Раненых было много. Человек двадцать постоянно. Работа без перерыва. Я оперировала в пещере при свете костра. Дым ел глаза. Я щурилась, слезились глаза. Но работала.
Медикаментов почти не было. Обезболивающего не было совсем. Я ампутировала конечности ножовкой, обычной, которой дрова пилят. Держали раненого трое-четверо. Он кричал. Я отпиливала быстро, как могла.
Потом прижигала рану раскалённым железом, останавливая кровь. Запах жжёной плоти. Я не чувствовала его. Привыкла. Зашивала обычными нитками. Толстые, грубые, кипятила в котле.
Зашивала крупными стежками. Многие умирали от заражения крови. Я не могла спасти. Не было чем. Я перестала считать мёртвых. Бессмысленно. Зимой 1981–82-го началась операция.
Советские войска зачищали ущелья. Вертолёты бомбили три дня подряд. Мы сидели в пещерах. Слышали разрывы, громкие, близкие. Земля дрожала. Камни падали с потолка пещеры.
Один упал рядом, чуть не задавил. Пыль стояла столбом, дышать было нечем. Я сидела, прижавшись к стене, и думала: сейчас конец. Сейчас пещера обвалится, нас похоронят. Или войдут наши, найдут, спасут.
Я ждала. Хотела, чтобы пришли наши. Забрали меня, увезли домой. Я представляла: вертолёт, солдаты, майор Кравцов. Меня укутывают одеялом, дают горячий чай, везут в Ташкент, домой. Никто не пришёл.
Бомбёжка закончилась. Мы вышли из пещер. Ущелье было перерыто: воронки, обломки, тела – наши и их. Я не смотрела на лица, просто шла мимо. Раненых было много, человек двадцать.
Я оперировала без перерыва, сутки, может больше, не спала. Резала, зашивала, перевязывала. Руки в крови по локоть, тряслись. Я зажимала их, ждала, пока перестанут, и продолжала работать. Потом я упала, сознание отключилось.
Проснулась через два дня, мне сказали. Лежала на полу пещеры, укрытая чьим-то одеялом. Голова раскалывалась. Встала, пошла работать. Раненых ещё было пятеро. Весной 1982-го командир вызвал меня.
Хаджи переводил. Сказал:
– Абдулла хочет взять тебя в жёны. Это честь.
Я не поняла сразу, переспросила:
– Что?
Хаджи повторил:
– Абдулла – хороший моджахед, храбрый. Он выбрал тебя. Ты выходишь за него замуж.
Я сказала:
– Я не могу. Я русская, я не мусульманка, я не хочу.
Командир сказал что-то резко. Хаджи перевёл:
– Теперь ты мусульманка. Теперь можешь и будешь. Это решение.
Я пыталась возражать, говорила:
– Нельзя, это против моей воли. Я не согласна.
Хаджи слушал, переводил. Командир качал головой. Потом сказал коротко. Хаджи перевёл:
– Если откажешься – убьют. Выбирай.
Я выбрала жизнь. Свадьбы не было. Был брак. Никах, мне сказали. Я стояла, кто-то читал молитвы на арабском. Я не понимала ни слова. Потом мне дали подписать бумагу.
Я подписала. Моя рука дрожала. Буквы размазались. Меня отвели в отдельную землянку. Маленькая, низкая, земляной пол. Стены обмазаны глиной. Циновка на полу. Одеяло. Всё.
Вечером пришёл Абдулла. Я видела его раньше. Мужчина лет сорока. Высокий, худой, с чёрной бородой, тронутой сединой. Без одной руки. Левой. Я сама ампутировала её полгода назад.
Осколочное ранение, заражение, выбора не было. Он перенёс операцию молча. Не кричал. Я запомнила его по этому. Он вошёл, закрыл дверь. Посмотрел на меня. Я стояла у стены, прижалась спиной.
Он подошёл, сказал что-то на пушту. Я не поняла. Он толкнул меня на циновку. Я упала. Он изнасиловал меня. Потом встал, оделся и сказал по-русски, с акцентом, но по-русски:
– Теперь ты моя жена.
Я не знала, что он говорит по-русски. Я жила с ним полтора года. Он приходил ко мне каждую ночь. Или через ночь, когда был в лагере. Иногда уходил на неделю, на две, на бои.
Я ждала, что он не вернётся. Убьют. Но он возвращался. Он не бил меня. Это главное, что я помню. Другие женщины в кишлаке их били. Я видела синяки, переломы. Абдулла не бил.
Приходил, пользовался мной, уходил. Иногда оставался, лежал рядом, говорил. Рассказывал про джихад, про Аллаха, про то, как русские оккупанты должны уйти. Я слушала, не отвечала. Однажды он спросил:
– Ты красивая. Почему не замужем была?
Я ответила:
– Был жених в Ташкенте.
– Где теперь?
– Не знаю. Наверное, женился на другой.
Абдулла кивнул:
– Забудь его. Теперь ты моя.
Я забыла. Не сразу. Постепенно. Лицо Володи стиралось. Я пыталась вспомнить, какие у него глаза. Серые? Голубые? Не помнила. Голос забыла. Фотография его потерялась ещё в первый день плена.
Выпала из кармана куртки, когда меня тащили. Не осталось ничего. Летом 1982-го я поняла, что беременна. Задержка. Тошнота по утрам. Грудь налилась, болела. Я знала признаки, учила же.
Я не хотела этого ребёнка. Думала, как избавиться. Знала способы: травы, физические нагрузки, голодание. Я собирала травы, нашла руту, полынь, сушила, заваривала, пила. Не помогло.
Абдулла заметил через месяц. Спросил:
– Ты беременна?
Я кивнула. Он обрадовался. Обнял меня впервые. Сказал:
– Аллах благословил нас.
Я промолчала. Хаджи пришёл на следующий день. Сказал:
– Ребёнок – дар Аллаха. Если попытаешься избавиться, убью собственными руками. Понятно?
Я поняла. Я носила ребёнка. Живот рос. Мне было плохо. Тошнило, кружилась голова, ломило поясницу. Я продолжала работать. Лечила раненых, делала перевязки, операции.
Хаджи говорил:
– Полегче, береги себя.
Я не берегла. Работала как всегда. Я родила в марте 1983-го. Схватки начались ночью. Боль, резкая, волнами. Я разбудила Абдуллу. Он позвал старуху, повитуху.
Её звали Биби-Аиша, старая, беззубая, но опытная. Рожала я в землянке, на циновке. Биби-Аиша командовала:
– Тужься. Дыши. Терпи.
Я тужилась. Боль была такой, что я думала, умру. Раньше я видела роды, принимала, ассистировала. Но это другое. Это когда ты сама. Боль невыносимая. Я кричала.
Биби-Аиша заткнула мне рот тряпкой:
– Не шуми, разбудишь весь кишлак.
Рожала я долго. Часов десять, наверное. Под конец силы кончились. Я лежала, не могла тужиться. Биби-Аиша била меня по лицу:
– Давай, тужься! Ещё чуть-чуть!
Я собрала остатки сил, тужилась. Ребёнок вышел. Мальчик. Биби-Аиша отрезала пуповину, обтёрла его тряпкой, положила мне на грудь. Я смотрела на него.
Маленький, красный, сморщенный, кричит. Чужой. Я не чувствовала ничего. Ни радости, ни любви. Пустота. Абдулла пришёл, взял ребёнка, смотрел на него, улыбался. Сказал:
– Исмаил. Назову его Исмаил. Пророк, – сказал он. – Хорошее имя.
Я лежала, смотрела в потолок. Устала, хотела спать. Биби-Аиша обмыла меня, дала попить воды. Я уснула. Первые месяцы я ухаживала за Исмаилом автоматически.
Кормила грудью. Молоко пришло обильно, хотя я была истощена. Меняла тряпки, которыми его пеленали, укладывала спать, делала всё, что нужно. Но не чувствовала любви. Смотрела на него: чужой ребёнок, сын врага.
Я его не хотела. Но он рос. Через полгода начал улыбаться. Смотрел на меня. Большие тёмные глаза, как у Абдуллы. Тянул ко мне ручки, гулил. Я брала его на руки, и что-то внутри меня шевелилось.
Что-то тёплое, забытое. Я начала любить его. Не сразу, постепенно. Он был беспомощный, зависел от меня, улыбался мне, засыпал на моих руках. Я качала его, пела колыбельные по-русски, те, что помнила.
«Спят усталые игрушки, книжки спят...» Он не понимал слов, но засыпал. Я смотрела на его лицо, и сердце сжималось. Любовь болезненная, смешанная с ужасом. Он – якорь. Я привязана теперь навсегда.
Зимой 1984-го Абдуллу ранили. Его принесли на носилках. Пуля в грудь, правая сторона. Кровь сочилась, дыхание хрипящее. Лёгкое пробито. Я оперировала его сама.
Доставала пулю, зашивала. Обезболивающего не было. Абдулла смотрел на меня. Губы двигались, шептал что-то на пушту. Я не понимала. Потом он потерял сознание. Он умер через час.
Дыхание становилось всё реже, потом остановилось. Я слушала сердце: бьётся. Потом перестала. Я закрыла ему глаза. Я не плакала. Стояла, смотрела на его тело. Чувствовала ничего. Пустоту.
Он был мужем полтора года. Отец моего ребёнка. Но я ничего не чувствовала. Хаджи пришёл на следующий день, сказал:
– Абдулла – шахид, попал в рай. Исмаил остаётся здесь, будет воспитан моджахедом. Ты можешь остаться, как вдова, лечить наших людей. Или можешь уйти.
Я спросила:
– Уйти куда? К своим? Отпустите?
Я посмотрела на Исмаила. Он спал в углу землянки, завёрнутый в одеяло. Девять месяцев ему. Я подумала: если уйду, его заберут, вырастет бойцом. Он будет убивать моих. Или его убьют.
Если останусь, буду рядом. Может, защищу как-то. Я сказала:
– Остаюсь.
Хаджи кивнул:
– Хорошо. Исмаил будет жить с семьёй Абдуллы. У него есть брат, возьмёт племянника. Ты будешь видеть его, но воспитывать будут они.
Меня перевели обратно в пещеру. Исмаила забрали. Я видела его редко: раз в неделю, раз в две. Приходила к дому брата Абдуллы, просила показать сына. Его выносили.
Я держала его на руках, смотрела в лицо. Он рос, учился ходить, говорить по-пушту. Я говорила с ним по-русски, он не понимал. Смотрел на меня непонимающе. Я для него чужая.
Я теряла его, не потеряв. Годы шли, однообразные. Бои, раненые, смерти. Я работала: встала утром, пошла лечить. Легла вечером, спала, проснулась – снова лечить. Я перестала думать, просто существовала.
Иногда думала о доме, о матери. Интересно, она думает, что я мёртвая? Наверное, да. Пропала без вести, потом объявили погибшей. Мать плачет. Ставит фотографию на стол, зажигает свечу.
А я жива, но мёртвая. Исмаила я видела всё реже. Он рос. Пять лет, шесть, семь. Бегал с мальчишками, играл в войну, стрелял из палок. Кричал: «Аллах акбар!»
Я смотрела и думала: мой сын. Русская кровь во мне, афганская – в нём. Он вырастет, возьмёт автомат настоящий, пойдёт убивать русских. Моих. И может, его убьют. Такой круг. Я ничего не могла изменить.
1985-й. Пришли советские войска. Зачистка ущелья. Вертолёты, танки, пехота. Лагерь разбежался. Моджахеды ушли в горы, взяли оружие, семьи.
Исмаила забрали. Я осталась в пещере. Куда бежать? Я устала. Я думала: пусть найдут, застрелят. Всё закончится. Солдаты нашли меня через день. Трое молодых, в касках, с автоматами.
Зашли в пещеру, увидели меня. Я сидела на полу, прислонившись к стене, грязная, в лохмотьях, исхудавшая. Один спросил по-русски:
– Ты кто?
Я ответила:
– Елена Соколова. Из Ташкента. Медсестра. Взяли в плен в 79-м.
Он не поверил:
– Врешь! Шпионка.
Я показала руки. Шрамы от верёвок, ожоги. Рассказала проазы про Серёгу Костина, про Вику. Он слушал, смотрел недоверчиво. Позвал командира.
Меня вывели из пещеры и отвели на базу. Палатки, техника, солдаты. Меня посадили в палатку, закрыли. Охрана снаружи. Допрашивали три дня. Офицер, капитан Лисицын, лет тридцати пяти, с жёсткими глазами.
Задавал вопросы: как попала в плен, где была, что делала, почему не убежала, почему не покончила с собой. Я отвечала спокойно, подробно. Рассказала всё: про плен, про работу, про изнасилования, про Абдуллу, про Исмаила.
Капитан записывал, не смотрел на меня. Лицо каменное. Когда я рассказала про Исмаила, он поднял глаза и спросил:
– Значит, родила от моджахеда?
Я кивнула.
– Где ребёнок?
– Забрали. Не знаю, где.
– Искать будешь?
Я помолчала, потом сказала:
– Нет.
Капитан записал, закрыл блокнот. Сказал:
– Подожди.
Я ждала неделю. Сидела в палатке, ела то, что давали. Солдаты смотрели на меня сквозь полок палатки, шептались. Я слышала обрывки фраз: «Та, что с моджахедами жила», «родила им», «предательница».
Я не обращала внимания. Привыкла к презрению. Через неделю капитан вернулся и сказал:
– Проверка закончена. Измены не установлено. Действовала под принуждением. Отправляем в Ташкент. Там дальше разберутся.
Меня посадили в военный самолёт, грузовой. Я сидела на ящиках, как тогда, шесть лет назад. Но теперь одна. Холодно. Я куталась в одеяло, которое дали, смотрела в иллюминатор.
Внизу горы, снег на вершинах. Афганистан. Я улетаю. Я свободна. Но я не чувствовала свободы. В Ташкенте была ещё одна проверка. Две недели. Военкомат, особый отдел.
Вопросы те же. Рассказывала снова. Устала рассказывать. Потом заключение: «Измены не установлено. Действовала под давлением. Освободить». Мне дали справку, сто рублей и отпустили.
Я пришла домой. Мать открыла дверь, посмотрела на меня и сказала:
– Лена умерла.
Голос ровный, без эмоций. Я стояла, смотрела на неё. Мать постарела, седая, сгорбленная. Я сказала:
– Мама, это я, Лена.
Мать покачала головой:
– Нет. Лена умерла в 79-м. Ты не Лена.
Закрыла дверь. Я стояла на площадке. Слышала, как за дверью она плачет. Я постучала снова. Не открыла. Я спустилась вниз, села на лавочку у подъезда. Сидела до вечера.
Тётя Клава вышла из подъезда, увидела меня, остановилась. Спросила:
– Ты кто?
Я сказала:
– Лена Соколова. Из квартиры 42.
Она перекрестилась:
– Леночка! Господи! Мы думали, ты погибла.
Я кивнула:
– Я вернулась.
Тётя Клава заплакала, обняла меня. От неё пахло борщом и нафталином. Сказала:
– Иди ко мне, переночуешь.
Я пошла. У тёти Клавы я спала на диване в зале. Она кормила меня, укладывала спать. Утром я вернулась к своему подъезду, ждала мать. Она вышла за хлебом. Увидела меня, остановилась.
Я подошла и сказала:
– Мама, это правда я. Лена. Твоя дочь.
Мать смотрела долго, потом заплакала. Обняла меня, прижала к себе. Повторяла:
– Прости, прости. Я не узнала. Прости.
Мы поднялись в квартиру. Мать сварила чай, мы сидели на кухне. Она рассказывала. Меня объявили без вести пропавшей в 80-м, искали год. Потом объявили погибшей.
Володя женился в 81-м, переехал в Москву, работает на заводе. Дети у него, двое. Отец умер в 83-м, сердце. Не выдержал, когда узнал про меня. Я слушала и пила чай.
Он был сладкий, мать положила много сахара. Я не любила сладкий чай. Раньше не любила. Теперь пила, не замечая. Я осталась жить с матерью. Квартира та же: две комнаты, кухня, коридор.
Всё как было. Моя комната не изменилась. Кровать, стол, шкаф. На столе учебники, те, что я оставила. Тетрадь синяя, в клеёнке. Я открыла её. Записи по хирургии, мой почерк. Схемы операций.
Я закрыла тетрадь и положила в шкаф. Мне нужно было работать. Я пошла в мединститут. Сказала:
– Я Елена Соколова. Студентка четвёртого курса. Хочу восстановиться.
Мне сказали:
– Принесите справку из военкомата, объяснительную, подтверждение уважительности причины отсутствия.
Я принесла. Прочитали, сказали:
– Подождите.
Ждала месяц. Потом вызвали. Ректор, пожилой мужчина в костюме, сказал:
– Соколова, мы не можем вас восстановить. Перерыв слишком большой. Учебная программа изменилась. Вам придётся поступать заново, сдавать экзамены.
Я спросила:
– А диплом?
Он покачал головой:
– Диплома не будет. Вы не закончили обучение.
Я ушла. Устроилась работать медсестрой в районную поликлинику номер 7. Брали без диплома, лишь бы был хоть какой-то медицинский опыт. Я сказала:
– Семь лет работала в полевых условиях.
Главврач, женщина лет пятидесяти, посмотрела на мою справку из военкомата. Кивнула:
– В Афганистане? Понятно. Выходи с понедельника.
Я работала. Процедурный кабинет, уколы, капельницы, перевязки. Простая работа. Я делала всё автоматически. Приходила в восемь, уходила в пять. Получала сто двадцать рублей в месяц. Хватало.
Коллеги относились ко мне настороженно. Знали, что я была в Афганистане. Шептались. Однажды услышала. Две медсестры, Галя и Света, разговаривали в ординаторской. Галя говорила:
– А она, говорят, с душманами жила. Замуж даже вышла за одного. Ребёнка родила.
Света отвечала:
– Ну, может, не по своей воле.
Галя фыркнула:
– Да ладно. Могла бы убиться, если что. А она жила, значит, согласилась.
Я стояла за дверью, слышала. Вошла. Они замолчали, опустили глаза. Я прошла мимо, взяла карту пациента и вышла. Я не оправдывалась. Какой смысл?
Мать умерла через год. Инсульт. Утром встала, пошла на кухню, упала. Я нашла её, когда вернулась с работы. Вызвала скорую. Врачи сказали: всё, не спасти.
Она умерла в больнице через три дня, не приходя в сознание. Я хоронила её одна. Несколько соседей пришли. Тётя Клава плакала. Я стояла у могилы, смотрела на грунт. Не плакала. Не могла.
Слёз не было. Я осталась одна в квартире. Работала, приходила домой, готовила ужин, ела, ложилась спать. Телевизор смотрела редко. Новости не интересовали. В гости не ходила. Друзей не было.
Я была одна. Иногда думала об Исмаиле. Жив ли? Воюет ли? Может, убит? Я не знала.
Однажды пришёл человек из военкомата, принёс бумаги. Оформить статус бывшего военнопленного, получить компенсацию. Я подписала, где сказали. Получила три тысячи рублей, положила в шкаф в конверт, не трогала.
В 1991-м началась перестройка. Союз разваливался, дефицит, талоны на всё, очереди. Я стояла в очередях, покупала, что давали. Работала. Зарплату задерживали, иногда на месяц, на два. Я ждала, молча.
В 1993-м поликлинику реорганизовали. Главврач ушла, пришёл новый, мужчина, молодой и энергичный. Сокращал штат. Меня вызвал, сказал:
– Соколова, вы хороший работник, но вам уже сколько?
Я ответила:
– Тридцать девять.
Он кивнул:
– Выглядите старше. Может, на пенсию?
Я сказала:
– Рано.
Он усмехнулся:
– Ладно, оставляю. Но если что, сокращу первой.
Я кивнула. Меня не сократили. Я работала. Годы шли. В 1999-м по телевизору показывали Афганистан. Талибы захватили Кабул, казнили президента Наджибуллу.
Я смотрела и думала: там Исмаил. Может, он талиб теперь? Может, он среди тех, кто кричит «Аллах акбар» и стреляет в воздух? Может, убит давно? Я не узнаю никогда.
В 2001-м начали показывать американцев в Афганистане. Бомбили, свергали талибов, Кабул освободили, новая власть. Я думала: может, Исмаил жив? Может, у него семья, дети? Мои внуки? Я бабушка, но я не увижу их.
Я продолжала работать. Сменилось начальство. Поликлинику перевели на новую систему, завели компьютеры. Я училась работать с ними, медленно, с трудом, но научилась. Пациенты приходили, я их обслуживала: уколы, капельницы.
Иногда кто-то спрашивал:
– Вы в Афгане были?
Я отвечала:
– Да.
Говорили:
– Тяжело, наверное.
Я кивала, не рассказывала. Однажды пришёл пациент, мужчина лет пятидесяти, афганец. Говорил по-русски с акцентом. Ему нужна была капельница. Я поставила. Он смотрел на меня, потом спросил:
– Вы из Афганистана?
Я кивнула. Он спросил:
– Когда были там?
Я ответила:
– С 79-го по 85-й.
Он кивнул:
– Я тоже оттуда. Переехал в 92-м. А вы солдат были?
Я покачала головой:
– Медик. Попала в плен.
Он помолчал, потом сказал:
– Тяжело вам было. Прости нас.
Я не ответила. Поставила капельницу и вышла. Больше он не приходил. Время шло. 2005-й, 2015-й. Я работала, постарела. Седые волосы покрасила в русый, потом перестала красить. Пусть седые.
Морщины глубокие. Спина болит, ноги болят, варикоз. Я лечилась сама: мази, таблетки. Работала. В 2020-м началась пандемия. Ковид. Поликлинику переориентировали.
Я работала с больными ковидом. Ставила капельницы, уколы. Многие умирали. Я не боялась заразиться. Заразилась, переболела легко, вернулась на работу. В 2021-м показали: талибы снова взяли Кабул.
Американцы ушли, все бегут из страны. Аэропорт – толпы, хаос. Я смотрела и думала: круг замкнулся. Всё вернулось на круги своя. Советы ушли, американцы ушли, талибы вернулись. И что изменилось?
Ничего. Люди как умирали, так и умирают. Исмаил, если жив, ему сорок. Может, у него дети? Может, внуки? Я бабушка, семидесятилетняя. Я не знаю своих внуков.
Я живу, работаю. Скоро на пенсию, через год. Начальство намекает. Я соглашусь. Устала. Квартира та же. Я одна. Телевизор, книги, работа. Вечером прихожу, готовлю, ем, ложусь спать.
Сны иногда снятся. Афганистан, пещеры, кровь, Абдулла, Исмаил маленький. Просыпаюсь, сижу на кровати, жду рассвета. Иногда думаю: а если бы тогда, в 79-м, отказалась? Не поехала?
Вышла бы замуж за Володю, родила детей, работала врачом, жила обычной жизнью. Была бы счастлива? Не знаю. Может быть. Но я поехала и прожила эту жизнь.
Семь лет ада. Вернулась. Живу. Меня называли героиней. Один раз журналист приходил, хотел интервью. Я отказалась. Он сказал:
– Ваша история вдохновляющая. Вы выжили, вернулись. Это подвиг.
Я сказала:
– Никакой не подвиг. Я просто не умерла.
Он ушёл. Я не герой. Герои – те, кто сопротивлялся, кто умер, не сдавшись. Громов – герой. Серёга – герой. Вика, может, тоже. Я выжила. Согласилась на всё, чтобы выжить.
Это не подвиг. Это слабость. Я живу с этим. Дома я не прижилась. Мать сказала: «Лена умерла». Она не права. Та Лена, двадцатичетырёхлетняя, с мечтами о хирургии, с женихом, с будущим, умерла в декабре 79-го на дороге в афганском ущелье.
Вернулась другая. Пустая. Выжженная. Дом – это не место. Это не квартира на четвёртом этаже, не Ташкент, не Россия. Дом – это ощущение принадлежности. Ощущение, что ты на месте.
У меня этого нет. Нигде. Я Елена Соколова. Мне семьдесят один год. Я живу в Ташкенте, в квартире на четвёртом этаже. Работаю медсестрой. Скоро на пенсию.
Я живу. Просто живу, потому что не умерла.