Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Политрук

Мы участвовали в ликвидации вражеских десантов в районе Марьино, а каждый день приносил вести о новых стычках, каждый вечер небо озарялось отблесками пожаров. Артиллерийская канонада, пожар войны сжимал кольцо. Харьковское училище, расположенное неподалёку от нас, получило срочный приказ вооружиться и готовиться к передислокации. Тёмной августовской ночью их бросили на передовую. Вскоре и мы услышали приказ: — Боевая тревога! Построиться! — прогремел голос командира в предрассветной тишине. В спешке мы собирали личные вещи, проверяли оружие — теперь уже не учебное, а настоящее. Быстрым маршем нас повели к станции Рыльск. На станции нас ждали товарные вагоны с литерой «А». Мы загрузились в них, и эшелон медленно тронулся в сторону Курска. Август выдался знойным, но в душном вагоне было ещё жарче. Сквозь щели пробивались лучи солнца, а мы делились скудными припасами и пытались шутить, чтобы заглушить тревогу. Из Курска эшелон двинулся дальше на восток и, спустя несколько часов пути, оста

Мы участвовали в ликвидации вражеских десантов в районе Марьино, а каждый день приносил вести о новых стычках, каждый вечер небо озарялось отблесками пожаров. Артиллерийская канонада, пожар войны сжимал кольцо. Харьковское училище, расположенное неподалёку от нас, получило срочный приказ вооружиться и готовиться к передислокации. Тёмной августовской ночью их бросили на передовую.

Вскоре и мы услышали приказ:

— Боевая тревога! Построиться! — прогремел голос командира в предрассветной тишине.

В спешке мы собирали личные вещи, проверяли оружие — теперь уже не учебное, а настоящее. Быстрым маршем нас повели к станции Рыльск. На станции нас ждали товарные вагоны с литерой «А». Мы загрузились в них, и эшелон медленно тронулся в сторону Курска. Август выдался знойным, но в душном вагоне было ещё жарче. Сквозь щели пробивались лучи солнца, а мы делились скудными припасами и пытались шутить, чтобы заглушить тревогу. Из Курска эшелон двинулся дальше на восток и, спустя несколько часов пути, остановился у станции Щигры. Здесь мы выгрузились. Нас разместили в школьных зданиях, спешно переоборудованных под казармы: парты вынесли во двор, настелили нары. Стены, ещё недавно украшенные учебными плакатами, теперь хранили следы поспешной подготовки к обороне.

Перед отступлением специальный взвод выполнил приказ командования: склады с материальными ценностями были взорваны, чтобы ничего не досталось врагу. Грохот взрыва эхом прокатился по округе, а столб дыма поднялся высоко в небо — словно последний сигнал о том, что мы здесь были. Через три дня после нашей эвакуации немцы заняли Марьино. Сентябрь и октябрь того года выдались дождливыми, они тянулись бесконечно долго. Мы, будущие комиссары и политруки, продолжали совершенствоваться в военной подготовке, но обстановка с каждым днём становилась всё тревожнее. Нередки стали ночные тактические учения с марш-бросками и встречными «боями», с вступлением в бой сходу, внезапно.

Однажды возникла неожиданная, но крайне серьёзная проблема. Солдатские сапоги, и без того изношенные до предела, начали буквально разваливаться на ногах. Кожа трескалась в самых уязвимых местах — между подошвой и головкой, швы расползались, будто нитки были гнилыми. Каждый шаг давался с трудом, а на привалах солдаты с горечью осматривали свою обувь, понимая: замены не предвидится. Резервы обуви и амуниции были уничтожены ещё в складах Марьино — по приказу командования, чтобы ничего ценного не досталось наступающим немцам. Теперь мы расплачивались за эту необходимость собственной выносливостью и мозолями.

В один из хмурых осенних дней начальник училища собрал командиров рот на срочное совещание. Решение было принято быстро:

— От каждой роты выделить по два сапожника в мастерскую, — распорядился он твёрдо. — Нужно наладить ремонт обуви, иначе скоро половина личного состава останется босой.

Капитан Даниленко выстроил нас на плацу, обвёл взглядом шеренгу:

— Кто из вас сапожнык? — громко спросил он. — Два шага впэрёд!

Воцарилась тишина. Солдаты переглядывались, переминались с ноги на ногу. Одни нервно усмехались, другие опускали глаза. Каждый думал: «Кто же среди нас умеет чинить сапоги? Умеет ли вообще кто-то?» Наконец из строя вышел коренастый мужчина средних лет — Мартышев Фёдор Фёдорович. Его лицо, изборождённое морщинами, оставалось спокойным.

— Я сапожник, товарищ капитан, — сказал он просто. — Работал в артели до войны. Смогу наладить ремонт.

Даниленко кивнул с явным облегчением:

— Отлично. Вы назначаетесь старшим группы. Кто эщё сапожнык? — громко и властно вопрошает капитан Даниленко, обводя взглядом шеренгу.

В строю повисла напряжённая тишина. Наконец, Фёдор Фёдорович Мартышев делает шаг вперёд и говорит:

— Старков сапожник.

Я стою в задних рядах, холодными пальцами сжимаю край гимнастёрки и лихорадочно соображаю: «Вот ты каков, значит, Фёдор Фёдорович! Ни с кем иным, как только со мной решил в сапожника играть!» Даниленко на мгновение задумывается, потом кивает:

— Старков, два шага вперёд, марш! — резко командует он.

Я выхожу из строя.

— Мартышев и Старков, следовать в расположение сапожной мастерской шагом марш! — отдаёт распоряжение Даниленко. — Остальным — разойтись по подразделениям!

Мы с Фёдором через огороды с почерневшей ботвой и тихие усадьбы, чьи хозяева давно покинули эти места зашагали в казармы.

«Солдат всегда солдат», — вспоминается строчка из старой песни, читается в стихах. И правда: где бы ни оказался боец, в бою или в тылу, он остаётся солдатом — стойким, выносливым, умеющим приспособиться к любым условиям.

Дежурный у ворот мастерской коротко кивает нам и указывает на длинное кирпичное здание с распахнутыми дверями. Внутри уже кипит работа: у верстаков склонились такие же «сапожники» как мы. Одни латают дыры, вторые подбивают подмётки, третьи зашивают распоротые швы, кто-то растягивает кожу на колодке. Воздух наполнен запахом кожи, дёгтя и старого войлока.

— Пополнение от роты Даниленко, — сказал невесть откуда оказавшийся здесь старшина Рызлейцев.

Нелёгким оказался новый «чин» сапожный. Учебные обязанности с нас никто не снимал. Едва рассвело, мы уже были на плацу — строевая подготовка, отработка команд, чёткость движений. Потом — занятия по тактике: изучение карт, разбор боевых ситуаций, обсуждение возможных манёвров. После обеда — на стрельбище. А ночь-за полночь сапожничали. Усталые, но не сломленные, пели грустные народные песни.

«Во субботу, день ненастный,

Нельзя, нельзя в поле, эх,

Нельзя в поле работать.

Нельзя в поле работать.

Нельзя в полюшке работать,

Ни... ни боронить, эх,

Ни боронить, ни пахать.

Ни боронить, ни пахать...»

Ещё пели украинскую народную жалостливую песню:

«Ой у лузі та ще й при березі

Червона калина…

Породила молода дівчина

Хорошого сина.

Ой, де ж вона його породила?

В зеленій діброві!

Та й не дала тому козакові

Ні щастя, ні долі...»

Однажды после завтрака мы, измотанные до предела, тихонько проскользнули в казарму. Ноги гудели, глаза слипались. Мы забрались на второй ярус деревянных нар, укрылись шинелями, стараясь устроиться поудобнее, вздремнуть решили. Но не прошло и пяти минут, как дверь с грохотом распахнулась. Дежурный, высокий и суровый, вошёл в помещение и окинул взглядом казарму. Его глаза сразу заметили наши фигуры под шинелями.

— Встать! На строевую! Марш! — заорал он во весь голос.

Мы вскочили, торопливо оправляя гимнастёрки. Сон как рукой сняло. Даниленко приоткрыв дверь спросил дежурного:

— Це ж на кого ты так заорал?

Дежурный вытянулся по стойке «смирно», стараясь сохранить спокойствие отрапортовал:

— Мартышев со Старковым на нарах!

— Так это ж сапожныки! — сказал Даниленко. — А ты знаешь шо такэ сапожнык, а? Не знаешь! Не хай спять!

С Мартышевым мы встретились после войны, долго вместе придавались бесконечным воспоминаниям, и «сапожнический» эпизод не забыли. Позже я узнал, что Мартышев стал секретарём парткома в совхозе «Первомайский». А затем перевёлся на кадровую работу в г. Вольск. Но вскоре связь с ним прервалась — письма перестали приходить, вестей не было. Его дальнейшая судьба осталась для меня неизвестной.

В середине октября 1941-го, обстановка резко изменилась. В Щиграх, что восточнее Курска, мы задержались ненадолго. Пришёл приказ: наше политучилище передислоцировали в Татарскую АССР. В полной боевой выкладке от станции Бугульма мы совершили марш-бросок до Мензелинска. По дороге встречали другие войсковые формирования: колонны пехоты, обозы, артиллерию. В этом районе их было много — словно вся страна стягивала сюда силы, чтобы дать отпор врагу. Воздух был наполнен гулом моторов, лязгом гусениц, командами офицеров. Война набирала обороты.

*****

В декабре 1941 года нас готовили к выпуску из училища. Зима стояла суровая. Погода будто сговорилась против нас: трескучие морозы пробирали до костей, а летняя обмундировка, выданная ещё в начале обучения, совсем не спасала от холода. Питание было скудным — каша да хлеб, иногда суп с картошкой, если повезёт.

Но самым страшным оказалось другое. Из-за грязного белья, отсутствия бани, антисанитарии и скученности в казармах появилась вошь. А где вошь — там и тиф, болезнь, которая косила солдат не хуже снарядов и бомб. Я впервые в жизни испытал настоящий, животный ужас от осознания, что крошечное смертоносное насекомое может оказаться для солдатского быта опаснее вражеской пули. Мы видели, как товарищи бледнели, лихорадили, их отправляли в изолятор — и не все оттуда возвращались. Смерть от тифа стала такой же реальной, как гибель в бою. Настроение у всех падало с каждым днём. В казарме всё чаще роптали, звучали разговоры:

— Лучше на фронт, — говорил кто-то, почесывая ворот гимнастёрки. — Там хоть честно: пуля — в грудь, штык — в живот. А тут сгниешь заживо в этом грязном тифозном бараке…

Многие подавали личные просьбы и рапорты отправить их прямо на передовую. Лучше погибнуть в бою, честно отдав жизнь за Родину, чем медленно угасать от болезни в затхлой казарме, где каждый вздох отдаёт запахом пота, грязи и отчаяния.

20 декабря 1941 года в актовом зале, где сквозь запотевшие окна едва пробивался зимний свет, начальник собрал весь личный состав училища. Он зачитал приказ о присвоении нам званий младших политруков. После церемонии нас разделили по взводам и направили в путь — пешим ходом до ближайшей железнодорожной станции, что находилась в 120 км от Мензелинска. Морозный воздух обжигал лёгкие, но мы шли бодро, с какой-то новой, незнакомой прежде решимостью.

Наша 33-я рота получила направление и была откомандирована в Уральский военный округ, в Свердловск. Разделились братья-политруки на небольшие группы. Так было проще прокормиться в дороге — добрые колхозники и великодушные председатели колхозов, видя наши потрёпанные шинели и усталые лица, не отказывали в помощи. Внешний вид наш вызывал сочувствие и сострадание сердобольных бабёнок-солдаток. Мы шли по марийским и удмуртским деревням, где женщины, завидев нас, всплескивали руками: «Ох, горе-то какое, сыночки…» Их сочувственные взгляды и тихие причитания каждый раз резали по сердцу, при этом они всегда старались нас накормить и обогреть.

Нас было пятеро: я, Бурдасов Василий, Скатков Василий, Чурочкин Василий (Новоузенский), ярославский заводской рабочий, призванный по мобилизации, фамилии которого я не запомнил. Старшим назвали Василия Чурочкина. Он считал, что забота «о греве» — первостепенный долг нормального человека. Обычно останавливались в том месте, где заставали конец дня. В каждом селе Василий находил правление колхоза, вступал в переговоры с председателем. Обычно нам не отказывали: выделяли ночлег в клубе или школе, выписывали в дорогу картошку, растительное масло. Чурочкин умел расположить к себе — видимо опыт помогал.

Вечером, разложив костёр, он ловко готовил ужин. Горячая картошка в мундире казалась необычайно вкусной, вкуснее любых деликатесов. Мы сидели, оттирая пот со лбов, и слушали, как Василий Скатков травит байки. Иногда нам перепадало пшено, и мы на завтрак и ужин варили «кашу из топора» — так мы шутливо называли похлёбку из последних крох крупы.

Едва первые лучи солнца окрасили небо, мы тронулись в путь. Холодный ветер пронизывал до мозга костей, но мы шли вперёд, стиснув зубы. Мы шли в летнем мундире — летняя шинелька, гимнастёрка, портянки, сапоги, на голове - пилотка. Но никто не жаловался, молодым всё было по плечу. Несмотря на лютые морозы, никто не подхватил простуду. Путь занял около 5-6 суток — бесконечная череда дней, слившихся в единую полосу лишений. Но вот впереди замаячили огни станции. Нас встречали представители Уральского военного округа из Свердловска: суровые мужчины в шинелях, с папками в руках.

— Получайте сухой паёк, — коротко бросил один из них, раздавая увесистые мешки. — И зимнюю форму — надевайте, пока не замёрзли.

Затем последовал приказ:

— Место назначения — Сибирь. Там формируются части для кампании 1942 года.

В Свердловске нас переодели в зимнюю форму — тяжёлые шинели, шапки‑ушанки. Через три дня нас отправили в военную часть. Поздней ночью, под Новый 1942 год, мы прибыли на станцию назначения.

Вместе со мной в одной команде были: командир полка, майор‑танкист Симонов, Василий Васильевич Чурочкин и Василий Сидорович Скатков. Мы тогда находились в Сухоложском районе, где создавалась 167‑я стрелковая дивизия под командованием подполковника Мельникова. Из Сухого Лога наш отряд на развальных санях перебросили на станцию Ирбитские Вершины — на место формирования 625‑го стрелкового полка. Штаб разместился в здании местной школы.

Дежурный офицер, одетый во всё штатское доложил по форме Симонову.

— Политрукам разрешено размещаться на частных квартирах, — объявил Симонов нам после его доклада.

Мы с Чурочкиным остановились у кладовщика, Потапова Фёдора. Мужчина был уже в преклонных годах, поэтому не подлежал призыву в армию. Его дом стоял на окраине села — добротный, с резными наличниками. Хозяйка, Серафима Прохоровна, сразу расположила к себе добротой и заботой, оказалась исключительно заботливой и внимательной. Она взяла на себя все бытовые хлопоты: готовила сытные обеды, следила, чтобы наше бельё и постель всегда были чистыми.

Каждую субботу Серафима Прохоровна устраивала настоящую русскую баню — по сибирской традиции. Мы ждали этих дней, как праздника. Сперва нас встречал сухой и крепкий жар каменки, затем — тонкий аромат берёзового веника, который хозяйка заранее запаривала. Чистая, прохладная и свежая пресная вода из местной реки Ирбитки освежала после парилки, а следом шёл травяной чай с сушёной брусникой, собранной в окрестных лесах, бражка и безмятежный сон.

Сидя за столом, пахнущим травами, мы на час забывали о войне. Серафима Прохоровна рассказывала истории из сибирской жизни, а мы слушали, чувствуя, как напряжение уходит, а силы возвращаются. Эти минуты тепла и уюта напоминали, за что мы сражаемся: за такие дома, за таких людей, за эту землю. Позже, на фронте, я не раз вспоминал Серафиму Прохоровну и её баню. В окопах, под свист пуль, эти воспоминания согревали не хуже жаркой каменки — они напоминали о том, что где-то есть мир, где люди ещё умеют быть добрыми, даже когда вокруг война.

*****

В словаре сибиряков много местных самобытных диалектов, своих слов и выражений, обозначающих предметы, действие или явления природы. Однажды субботним вечером мы вернулись с военных учений — усталые, грязные, с ноющей спиной и гудящими ногами. Серафима Прохоровна, увидев нас, сразу повелела:

— Идите-ка в баню, ребятушки. Всё готово. Вот вам, Пётр Лукьянович, бельё, а «вехотки», полотенце банное, мыло — всё на месте, там увидите. Да и жар как надо, я сама проверила.

Я вошёл в баню, осмотрелся. Нет никакой «вехотки». Но всё необходимое стояло на своих местах: деревянные тазы, кусок душистого мыла, мочалка, которую у нас зовут «тёркой». Пар обдал меня теплом, и я на мгновение замер, вдыхая знакомый аромат веника. Потом разделся, плеснул воды на каменку — шипение пара, лёгкий дымок, запах раскалённого камня… Мытьё стало настоящим наслаждением после тяжёлого дня на учениях.

Тёплая вода смывала усталость и грязь, пар прочищал лёгкие, а каждая минута здесь напоминала о том, как важно иногда просто остановиться и дать телу отдохнуть. Я тщательно вымылся, чувствуя, как напряжение покидает мышцы, а на смену ему приходит приятная лёгкость. Мыться и париться — великое удовольствие, особенно в январский мороз на дворе, во влажных условиях, в заботливо подготовленной бане.

Выйдя из бани, я встретил Серафиму Прохоровну. Она внимательно посмотрела на меня и спросила:

— Ну, всё ли в порядке, сынок? Хорошо ли намылся, попарился?

— Да, всё хорошо, большое спасибо вам за материнскую заботу, — искренне поблагодарил я, входя в дом.

А про себя подумал: «Никакой «вехотки» не было. Как хорошо, что мочалка была на месте, на скамеечке, ей и довольствовался». Накануне отъезда на фронт, я зашёл в последний раз к Серафиме Прохоровне и Фёдору Потапову и спросил о загадочной «вехотке». Серафима Прохоровна, вытирая руки о фартук, подошла ко мне и взяла за рукав:

— Вы такой весёлый человек, Пётр Лукьянович, — голос её дрогнул. — Мы с отцом, — она кивнула в сторону Фёдора, который стоял у печи, — будем счастливы, что познакомились с вами. Расстаёмся с вами, как с родным сыном. Теперь вы знаете что такое вехотка в бане, а мы знаем, что такое «тёрка».

Ирбитский период моей службы подходил к концу — он длился три месяца, с января по март. В середине января меня назначили комиссаром миномётного (82-мм) батальона в составе гарнизона полковой артиллерии. Минбаты первого стрелкового были расквартированы в казармах, законсервированных на время войны шахт, в тайге, километрах в пятнадцати от Ирбитских Вершин.

В предвечернее время я отправился в новый гарнизон пеше. Рассчитывал на двухчасовой марш, шёл по заснеженной дороге, слушая скрип снега под сапогами. Но вскоре стемнело, и я сбился с пути. Огляделся — вокруг лишь заснеженные деревья, их ветви трещали от мороза, будто предупреждая об опасности. Вдалеке раздался вой волков — протяжный, тоскливый. Ни огонька, ни следа человека. Тишина, только снег да мороз. Я остановился, пытаясь сориентироваться по звёздам. Ветер усиливался, пронизывал до костей. Казалось, эта ночь никогда не закончится, а дорога — бесконечна. Я вышел в заснеженное поле. Ветер свистел в ушах, мороз пробирал до костей — ещё немного, и я просто упаду, скованный холодом. Огляделся: невдалеке чернел стог сена, словно последний островок тепла в этой ледяной пустыне.

Пошатываясь, я взобрался наверх, разгрёб верхний слой, вырыл глубокую нору и зарылся в сено целиком, укутавшись им, как одеялом. Оставалось только ждать рассвета, надеясь, что тепло сена поможет перетерпеть ночь. Но зимний стог – не летний, а ветер не унимался. Он пронизывал одежду, добирался до тела, заставлял кровь стынуть в жилах, сковывал конечности. Пальцы на руках и ногах немели, дыхание вырывалось белыми клубами.

«Нет, — подумал я с отчаянием, — до рассвета не дотерпеть. Так замёрзну, закоченею насмерть. Надо идти по дороге, куда-нибудь она, да доведёт – до поселения или до лесничества».

Спрыгнув со стожка, я пошёл тропой влево от основной дороги. Озираясь по сторонам, прислушиваясь к каждому звуку, я шагал вперёд. Наган, «браунинг» самозарядный, в кармане — есть чем защититься. Сначала ноги заплетались, тело не слушалось, но постепенно я согрелся. Час шёл, другой, третий… Вокруг — ни огонька, ни дымка, ни единого признака жилья. И вдруг — стоп! Вдалеке что-то мелькнуло. Огоньки! Слабые, дрожащие, но настоящие. А следом — собачий лай, сначала едва слышный, потом всё ближе, всё отчётливее.

Сердце забилось чаще. Конечно! Это селение. Живые люди, тепло, крыша над головой. Собрав последние силы, я ускорил шаг. Вскоре показались очертания домов, огонёк в окне. Подойдя к крайней из изб, я постучался в дверь.

«Не откроют, – думаю, – поздно.»

Нет, я ошибся. Изнутри донёсся женский голос:

— Кто там?

— Свой, — ответил я, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Солдат, прибыл в гарнизон. Помогите, пожалуйста…

Дверь скрипнула, приоткрылась. Женщина оглядела меня, подумала, будто взвешивая мои слова, потом кивнула:

— Заходите, чего уж на морозе стоять.

Поверила хозяйка, пустила в тёплую уютную квартиру. В глубине дома, из передней комнаты, выглянула девочка лет двенадцати. Большие глаза, русые косички, в руках — вязаная игрушка. Она улыбнулась и вежливо сказала:

— Здравствуйте, дядя военный.

«Повезло, — с облегчением подумал я. — Сибирская тайга, суровая, но хранит людские резервы для фронта. Здесь люди своих не бросают в беде».

Я стянул тяжёлые сапоги, размотал мокрые портянки и протянул руки к печи. Хозяйка, которую, как я вскоре узнал, звали Поля, тут же засуетилась:

— Сейчас согрею борща, да чаю с малиной. Вы, должно, с дороги совсем измучились.

Она поставила на стол дымящуюся миску, нарезала ржаного хлеба, разлила чай в толстые кружки. Я ел и чувствовал, как тепло разливается по телу, а усталость понемногу отступает. Поля устроила меня на ночлег прямо в прихожей — на широкой дубовой лавке у окна. Я лёг, укрылся шинелью и почти мгновенно уснул мёртвым сном — так крепко, как не спал уже много ночей.