Проигрыватель стоял на полу в родительской комнате, уже обмотанный плёнкой с пупырышками. Сверху Лариса положила листок с ценой: "4500, самовывоз". Цифры были написаны её ровным бухгалтерским почерком. Рядом лежал моток скотча, тряпка для пыли и телефон, в котором она открыла объявление на сайте продаж.
— Нин, сфотографируй сбоку, — сказала сестра. — У тебя камера лучше.
Я не взяла телефон. На проигрывателе ещё лежала пластинка. Чёрная, в старом бумажном конверте, край конверта потемнел от времени. Я заметила её только потому, что Лариса подняла крышку, чтобы показать покупателям "внутри всё целое". На белой наклейке в середине пластинки папиной рукой было написано: "Девочкам. Новый год. Не царапать". Под этой строчкой нашим детским почерком стояли две подписи: "Нина" и "Лара". Я провела пальцем по наклейке. Чернила чуть расплылись, но буквы держались.
— Это не продаётся, — сказала я.
Лариса подняла глаза. — Что именно? — Проигрыватель.
Она устало вздохнула: — Нина, не начинай. Мы же договорились разбирать комнату. Мы правда договорились разбирать родительскую комнату. Но не договаривались превращать папин голос в "самовывоз". Квартира родителей стояла пустой уже третий месяц. Мама ушла давно, папа держался один почти десять лет, а потом за одну зиму сдал так быстро, будто долго ждал разрешения. После похорон мы с Ларисой решили не торопиться. Потом всё равно пришло это слово: надо. Надо платить коммуналку. Надо снять старые занавески. Надо разобрать шкаф. Надо решить, что оставить, что отдать, что продать.
Лариса всегда умела с "надо". Она работала в бухгалтерии, составляла таблицы даже для дачи: сколько банок огурцов, сколько кустов смородины, сколько денег на бензин. У неё жизнь не разваливалась, потому что она всё раскладывала по строкам. Я была другой. Я могла три дня перекладывать папину кепку с кресла на стол и обратно. Не потому, что кепка ценная. Потому что она лежала так, как он её бросил в последний раз. Лариса это терпела неделю. Потом приехала с коробками.
— Нин, если мы будем гладить каждую вещь, мы тут до зимы просидим.
— Не каждую.
— Уже каждую.
Она была права наполовину. Я правда тормозила. Но она спешила так, будто в квартире начался пожар, а выносить надо было не мебель, а память, пока не надышались. Проигрыватель стоял в углу родительской комнаты на маленькой тумбе. Папа купил его в конце семидесятых. Сначала слушал пластинки по воскресеньям: Магомаев, "Песняры", какие-то джазовые записи, которые он доставал через знакомого. Потом мы с Ларисой выросли, кассеты сменили пластинки, потом диски, потом вообще всё стало в телефоне. Проигрыватель молчал, но папа не выбрасывал.
— Рабочий? — спросила Лариса, когда мы дошли до тумбы.
— Не знаю.
— Если рабочий, продадим. Сейчас за винтаж дают деньги.
— Это папин проигрыватель.
— Я знаю, чей. Поэтому и надо продать нормально, а не отдать за копейки.
В её логике была хозяйственность. В моей — сопротивление. Мы обе устали от шкафов, от пыли, от пакетов с документами, — от чашек без пары. Поэтому я тогда не сказала "нет". Сказала:
— Давай хотя бы проверим.
Лариса обрадовалась. Проверка для неё уже была шагом к объявлению. Она протёрла крышку, нашла шнур, включила в розетку. Проигрыватель тихо зажужжал. Тарелка повернулась медленно, с хриплым усилием, как старый человек, который встаёт с дивана.
— Работает, — сказала Лариса. — Отлично.
— Игла есть?
— Сейчас посмотрим.
Она подняла крышку, стала щёлкать рычажком. Я стояла рядом и чувствовала запах: пыль, лак на старой тумбе, сухая бумага пластинок. Такой запах не бывает в магазинах. Он живёт только в комнатах, где долго ничего не решали.
— Надо пластинку для фото, — сказала Лариса. — Чтобы видно было, что всё крутится.
Она открыла нижний ящик тумбы. Там лежали пластинки в конвертах. Некоторые я помнила по обложкам. Красная, синяя, с портретом певицы в белом платье. Лариса взяла первую попавшуюся и уже хотела положить на тарелку, но из конверта выпала маленькая открытка. Я подняла её. Открытка была новогодняя: зайцы у ёлки, снег, красная цифра года. На обороте папин почерк: "Девчонки, слушать вместе и не драться. Папа". Лариса посмотрела мельком.
— Положи в коробку с бумагами.
— Это не бумага.
— Нин.
— Что "Нин"?
— Мы не можем каждую открытку оставлять.
— Можем эту.
Она промолчала, но губы поджала. Потом я увидела пластинку с нашей подписью. Мы подписали её сами. Мне было, наверное, двенадцать, Ларисе девять. Папа тогда купил детскую пластинку с песнями из мультфильмов, поставил нам на Новый год и сказал, что теперь это наша общая. Мы тут же решили, что общая вещь должна иметь доказательство. Папа дал ручку и предупредил:
— Только на наклейке. Канавки не трогать.
Мы писали торжественно, высунув языки. Лариса букву "р" в своём имени тогда ещё выводила криво. На наклейке это было видно до сих пор.
— Лара, смотри, — сказала я.
Она подошла ближе. Увидела подписи. На секунду лицо у неё стало не бухгалтерское, а детское: удивлённое, открытое. Потом она быстро вернула привычный вид.
— Ну пластинку оставим. А проигрыватель продадим.
— Как ты будешь слушать пластинку без проигрывателя?
— Никак. Мы и так её не слушали сорок лет.
— Потому что не знали, что она там.
— И что изменилось?
— Мы нашли.
Лариса села на край кровати. — Нина, ты понимаешь, что нам надо освободить квартиру? Я не могу каждые выходные ездить сюда и плакать над тумбочкой.
— Я не плачу над тумбочкой.
— Почти.
— А ты почти продаёшь папу по частям.
Она резко встала. — Вот этого не надо. — А как это назвать?
— Это вещи. Вещи, Нина. Папы нет.
В комнате стало тихо. За окном кто-то во дворе завёл машину, мотор кашлянул и заглох. На подоконнике стоял папин кактус, уже подсохший с одной стороны. Я положила пластинку на стол.
— Папы нет. Но вещи не виноваты, что ты хочешь быстрее закончить.
— Я хочу не быстрее. Я хочу не застрять.
Вот тут я услышала её. Не сразу, но услышала. Лариса боялась застрять. Я боялась отпустить. Мы обе делали вид, что спорим о проигрывателе.
— Почему именно его? — спросила я.
— Потому что он большой, тяжёлый и кому-то нужен. Шкаф никому не нужен, ковёр никому не нужен, сервант еле заберут. А проигрыватель можно продать. Деньги пойдут на памятник.
— Ты уже решила?
— Надо же из чего-то платить.
— Можно из общих.
— У тебя лишних нет. У меня тоже.
Это была правда. Памятник мы ещё не заказали, но разговор о деньгах висел над нами с похорон. Лариса считала расходы, я отодвигала бумаги. Её практичность спасала нас там, где моя растерянность мешала. Но пластинка лежала на столе, и папина надпись не давала мне согласиться.
— Давай так, — сказала я. — Мы не выставляем сегодня.
— Опять перенос?
— Не перенос. Проверка.
— Какая ещё проверка?
— Послушаем.
Лариса посмотрела на проигрыватель. — Сейчас? — Сейчас.
— Нина, он старый. Игла может испортить пластинку.
— Ты только что хотела фотографировать для продажи.
Она замолчала. Я аккуратно достала пластинку из конверта. Держала за края, как папа учил. Положила на тарелку. Лариса стояла рядом, руки скрещены на груди.
— Ты хоть помнишь, как включать?
— Нет.
— Вот.
— Но попробую.
Мы с трудом разобрались с рычажком. Игла опустилась не сразу, тарелка сначала пошла рывком. Потом из динамика раздался шорох. Не музыка, а именно шорох: сухой, тёплый, с потрескиванием. И вдруг заиграла детская песня, тихо, неровно, но узнаваемо. Лариса отвернулась к окну.
— Помнишь? — спросила я.
— Нет.
Но она помнила. Я видела по плечам. Песня шла, а перед глазами у меня стояла наша старая ёлка, папа на табуретке, мама с мандаринами, Лариса с кривой чёлкой. Мы тогда спорили, кто первый будет заводить пластинку. Папа сказал: сначала старшая ставит, младшая слушает, потом наоборот. Мы обиделись обе, потому что каждая хотела всё.
— Мы из-за неё подрались, — сказала Лариса вдруг.
— Из-за пластинки?
— Да. Я хотела поставить второй раз, а ты не дала.
— Ты уронила иглу.
— Я не уронила. Ты меня толкнула.
— Не помню.
— Конечно. Старшие ничего не помнят.
Она сказала это почти с прежней сестринской обидой, живой, не взрослой. Песня закончилась. Игла зашипела по последней дорожке. Я подняла рычажок.
— Вот поэтому не продаётся, — сказала я.
Лариса вытерла пальцем пыль с крышки. — А памятник? — Посчитаем иначе.
— Как?
— Я возьму проигрыватель себе. И внесу за него сумму в общий счёт на памятник.
— Ты купишь его?
— Нет. Я оставлю. А деньги добавлю.
— Это одно и то же.
— Нет. Покупают чужое. Я забираю своё и отвечаю за цену.
Она смотрела на меня долго. — У тебя куда его ставить? — Найду.
— Он тяжёлый.
— Не тяжелее твоих таблиц.
Она фыркнула. Первый раз за день. — Ты опять красиво говоришь, когда неудобно.
— А ты пишешь цену, когда больно.
Мы обе устали. Но уже не спорили, как в начале. Лариса сняла листок "4500, самовывоз" с крышки и смяла.
— Ладно. Но пластинки забираешь тоже. Не оставляй мне потом коробки.
— Заберу.
— И кактус.
— Куда мне кактус?
— Он папин.
— Ты сейчас мстишь?
— Немного.
Мы засмеялись. Смех получился короткий, но настоящий. Вечером я позвонила сыну, попросила помочь перевезти проигрыватель. Он приехал на следующий день с машиной и ремнями. Лариса тоже была там. Мы завернули проигрыватель уже не как товар, а как вещь, которой предстоит переезд. Сын спросил:
— Рабочий?
— Рабочий.
— Слушать будете?
— Буду.
Лариса сказала: — Только не каждый день. Соседи не выдержат. — У меня соседи пережили ремонт сверху. Песни выдержат.
Мы погрузили проигрыватель. Пластинки я несла отдельно, в тканевой сумке. Пластинку с нашей подписью положила сверху, в жёсткую папку, чтобы не согнулась. Уже у двери Лариса остановилась.
— Нин.
— Что?
— Я не хотела продавать папу.
— Я знаю.
— Просто когда всё стоит, кажется, что квартира держит за рукав.
— Держит.
— А мне страшно.
— Мне тоже.
Она кивнула. — Позови, когда поставишь. — Послушать?
— Проверить, что не зря ругалась.
Через неделю проигрыватель стоял у меня в комнате на старой тумбе от телевизора. Сын подключил его, почистил контакты, сказал, что иглу лучше заменить, но пока можно аккуратно. Я нашла в интернете магазин, где продавали подходящую. Заказала. Лариса, узнав цену, сказала:
— Внеси в таблицу. Это уже обслуживание памяти.
— Внесу.
Она пришла в воскресенье. Принесла пирог с капустой, хотя обычно покупала готовое. Я поставила чай, достала пластинку.
— Только не командуй, — сказала я.
— Я? Никогда.
Мы обе посмотрели друг на друга и засмеялись. Игла опустилась мягче, чем в родительской комнате. Шорох пошёл ровный. Детская песня снова заполнила комнату. Лариса сидела на стуле, держала чашку двумя руками и смотрела не на проигрыватель, а куда-то в окно.
— У меня дома нет места для такого, — сказала она.
— У меня тоже не было.
— Нашла?
— Освободила.
— Что убрала?
— Коробку с ненужными проводами.
— Вот. Значит, иногда всё-таки можно выбрасывать.
— Провода без подписи папы — можно.
Она улыбнулась. После песни я достала конверт и показала ей подписи. — Лара, смотри. Ты букву "р" так и не научилась писать ровно.
— Зато деньги считаю ровно.
— Это да.
Она провела пальцем над наклейкой, не касаясь. — Можно я сфотографирую? — Можно.
— Для себя. Не для объявления.
— Тогда можно.
Она сделала фотографию и неожиданно сказала: — Давай пластинку оставим у тебя, а открытку я заберу. — Какую?
— Где папа написал, чтобы мы не дрались.
— Тебе зачем?
— Напоминать. Мы плохо выполняем.
Я достала открытку из книги, куда её положила. Лариса аккуратно убрала в прозрачный файл. Вот так у нас впервые получилось не делить, а распределять. Потом мы всё-таки составили список вещей из родительской квартиры. Но теперь в нём появились три колонки: "продать", "отдать", "семейное". Лариса сама написала третью колонку. Почерк был тот же ровный, но слово выглядело непривычно мягким.
— Много туда не пиши, — предупредила она.
— Буду писать важное.
— У тебя важное всё.
— У тебя дорогое всё.
— Значит, будем спорить.
— Будем.
Но спорить стало легче, когда у каждой вещи появился шанс быть услышанной. Проигрыватель теперь работает по воскресеньям. Не каждое. Иногда я просто протираю крышку и смотрю на пластинку в конверте. Сын смеётся, что я завела музей. Дочь говорит, что это красиво. Лариса иногда присылает мне фотографии из своей коробки: папин нож для грибов, мамина брошка, старый термометр. Под одной фотографией она написала: "Это в семейное или можно продать?" Я ответила: "Сначала расскажи, что это". Она прислала голосовое на две минуты. Рассказала, как папа брал этот нож в лес и однажды потерял нас обеих между берёзами, а потом нашёл по нашему визгу из-за лягушки. Я написала: "Семейное". Она ответила: "Знала".
В тот вечер я поставила нашу пластинку. Песня шла с лёгким шорохом, а на наклейке крутились две подписи: моя и Ларисина. То приближались, то исчезали под иглой, то снова появлялись. Папин проигрыватель не вернул нам детство. Он просто не дал продать его молча.