— Я переписала дачу на Диму, — сказала мама, сдвигая в сторону мою чашку с недопитым чаем.
На клеенку, прямо между сахарницей и вазочкой с печеньем, легла свежая выписка из МФЦ с синей печатью. Я смотрела на этот лист бумаги, и в голове почему-то билась только одна нелепая мысль: у выписки был острый край, который чуть не зацепил мой рукав.
Я только что вернулась из «Пятерочки». На стуле стоял тяжелый пакет, из которого выглядывал батон, упаковка яиц и лоток с домашним фаршем. Я собиралась жарить котлеты — мама с утра жаловалась, что ей тяжело стоять у плиты. Мне сорок восемь, маме шестьдесят восемь, брату Диме — сорок пять. И последние двенадцать лет дача была моим вторым домом, моим проектом и моей личной каторгой.
Двенадцать лет я выкорчевывала там старые пни, нанимала рабочих, ругалась с председателем СНТ из-за столбов. Дача принадлежала маме, но она всегда говорила: «Леночка, это же всё ваше с Димой будет, делайте для себя». Только Дима там появлялся раз в год, на майские праздники, чтобы пожарить шашлыки и оставить после себя гору грязной посуды.
Шестьсот пятьдесят тысяч рублей. Именно столько я вложила туда за последние три года. Взяла потребительский кредит на новую крышу из металлочерепицы, чтобы не текло на веранду, и установила современный септик. Я выплачиваю этот кредит до сих пор со своей зарплаты в восемьдесят пять тысяч.
Четыре раза. Четыре раза за эти годы я заводила разговор о том, чтобы оформить хотя бы половину участка на меня. Не из жадности — просто чтобы чувствовать безопасность. Каждый раз мама обиженно поджимала губы: «Ты что, родной матери не доверяешь? Я же не вечная, всё вам останется, зачем сейчас эти бумажки и пошлины».
И вот бумажка лежала на столе. Оформленная на Диму. Единолично.
Я медленно поднялась, взяла со стула пакет. Подошла к холодильнику, достала фарш и положила его на нижнюю полку. Закрыла дверцу. Резинка чмокнула в тишине.
— Лена, ну ты пойми, — голос мамы зазвучал мягче, она даже потянулась и погладила меня по локтю. — У тебя же всё хорошо. Ты сильная. Работаешь, должность хорошая. Студию свою выплатила. А Димочку опять под сокращение пустили на заводе. Оксана в декрете со вторым. Куда им сейчас? Им воздух нужен, детям на траве играть. Я же не чужим людям отдала. Мы же семья.
Она смотрела на меня своими светлыми, чуть выцветшими глазами, и в них не было ни капли злости. Она искренне верила в то, что говорит. Она спасала слабенького, за счет той, что вывезет всё.
— Я там крышу перекрывала, — мой голос прозвучал сухо, словно чужой. — Я кредит плачу.
— Ой, ну что ты начинаешь считаться! — мама всплеснула руками, браслет на её запястье тихо звякнул. — Дима сказал, что потихоньку будет тебе помогать с кредитом, как работу найдет. Неужели ты родному брату пожалеешь кусок земли? Я борщ вчера сварила, свежий, на грудинке. Садись, налью. Чего мы стоим как неродные?
Она потянулась к половнику. Запахло чесноком, укропом, уютным родительским домом. Ловушка захлопнулась. Я стояла посреди кухни в маминой квартире, на пятом этаже панельной девятиэтажки, и понимала, что если сейчас начну кричать, требовать справедливости, то стану в её глазах монстром. Меркантильной неудачницей без своих детей, которая пожалела травку для племянников. Я годами молчала, когда Дима брал у неё деньги с пенсии, годами закрывала глаза на то, что мои усилия воспринимаются как должное. Я сама приучила их к тому, что я — удобная.
— Я поеду соберу свои вещи, — сказала я, разворачиваясь к коридору.
— Лен! Ну куда ты на ночь глядя! — крикнула мама вдогонку, но я уже влезла в кроссовки.
В субботу утром я тряслась в электричке. За окном мелькали голые весенние деревья, серые платформы, рекламные щиты. Внутри всё заледенело. Я ехала на дачу, чтобы забрать свои инструменты, садовые ножницы, теплые куртки и пару хороших пледов. Мелочи. Жалкие мелочи на фоне шестисот пятидесяти тысяч за крышу, которая теперь укрывала Димину семью.
Калитка поддалась не сразу — покосилась после зимы. На участке пахло сырой землей и прошлогодней листвой. Я поднялась на веранду, ту самую, где сама красила полы в два слоя.
В доме было холодно. Я начала методично складывать в строительные мешки свои вещи. Резиновые сапоги. Дождевик. В старом серванте, за стеклом, наткнулась на стопку отцовских виниловых пластинок. Папы не стало пятнадцать лет назад. Именно после его ухода Дима окончательно сел маме на шею, а я стала «главным мужиком» в семье.
Под пластинками стояла старая советская радиола «Ригонда». Я сама её реставрировала три года назад — носила мастеру на перепайку ламп, полировала деревянный корпус.
У ворот зашуршал гравий. Хлопнула дверца машины. В дом вошел Дима. В хорошей кожаной куртке, ключи от машины крутятся на пальце.
— О, Ленусь, привет! — он улыбнулся так широко и беззаботно, будто мы встретились на нейтральной полосе. — А мама сказала, ты обиделась. Да брось, мы же свои люди. Я тут прикинул, надо бы баню ставить.
Я замерла с отцовской пластинкой в руках. На выцветшем конверте крупно было написано: «Евгений Мартынов».
— На какие деньги ты будешь ставить баню, Дим? — тихо спросила я. — Ты же безработный.
— Да выкрутимся! Мама обещала с накоплений подкинуть, — он прошел в комнату, даже не сняв ботинки, оставляя грязные следы на чистых досках. — Ты, кстати, приезжай летом. Огород полностью твой, я в эти грядки лезть не собираюсь. Выделим тебе комнату на втором этаже, Оксанка не против.
Я смотрела на него и чувствовала, как внутри предательски шевелится сомнение. Может, я правда слишком жестко реагирую? Он же не гонит меня. Вон, грядки предлагает оставить. Семья ведь. Может, так и надо — старшим уступать слабым? Я провела пальцем по деревянной крышке радиолы, стирая серую пыль. Рука сама потянулась к вилке. Я вставила её в розетку. Загорелась зеленая лампочка индикатора.
— Лен, ну ты чего молчишь? — Дима подошел ближе. — Только давай без этих твоих драм. Мама и так полночи плакала, что ты ушла не попрощавшись. Она для нас старается, чтобы всем хорошо было.
Я не смотрела на брата. Я смотрела на черный виниловый круг, который медленно опускала на диск проигрывателя.
Воздух в комнате казался густым, тяжелым, пропитанным запахом старой бумаги, нафталина и влажной древесины. Щелкнул тумблер. Диск начал набирать обороты. Я аккуратно, двумя пальцами, взяла звукосниматель и опустила иглу на дорожку.
Шшш-кррр-шшш.
Характерный, теплый треск винила заполнил комнату. Правая рука, опустившая иглу, слегка подрагивала. Край пластинки, которого я касалась секунду назад, был холодным и жестким, с едва ощутимыми зазубринами. Я замерла, глядя на то, как крутится черная спираль. В голове вдруг всплыла совершенно неуместная мысль: надо не забыть купить таблетки для посудомойки по акции, они сегодня заканчиваются.
И тут из старых, обтянутых тканью динамиков радиолы полился голос.
«Над землей летели лебеди солнечным днем…»
Чистый, невероятно мощный, пронзительный тенор Евгения Мартынова ударил по нервам. Песня из моего детства. Из того времени, когда отец по выходным включал эту радиолу, сажал нас с Димой на колени и мы пели вместе. В той музыке была такая звенящая, недосягаемая чистота. В ней пелось о верности, о чести, о любви, которая не требует условий и не выставляет счетов.
Я слушала этот взлетающий к потолку голос, и в горле вдруг стало сухо, как будто я наглоталась мела. Я сглотнула, почувствовав металлический привкус на языке. Контраст между величием этой старой песни и мелочностью того, что происходило сейчас в комнате, был невыносим. Мартынов пел о лебединой верности, а мой брат стоял в грязных ботинках на полу, который я красила, и милостиво разрешал мне копаться в земле на участке, за который я плачу кредит.
Иллюзия семьи рассыпалась в пыль под этот виниловый треск.
— Выключи это старье, по мозгам бьет, — Дима поморщился и сделал шаг к радиоле.
— Не трогай, — мой голос прозвучал так резко, что брат отшатнулся.
Я повернулась к нему.
— Кредит за крышу и септик я закрывать не буду, — чеканя каждое слово, сказала я. — С завтрашнего дня я отменяю автоплатеж. Это теперь твоя собственность. Договор с банком на переуступку долга я оформлю в понедельник. Если откажешься платить — банк придет к тебе, как к собственнику участка с неотделимыми улучшениями. Юриста я уже нашла.
— Ты больная? — Дима побледнел. — Откуда у меня тридцать тысяч в месяц? Оксане рожать скоро!
— Выкрутишься, — я повторила его же слово. — Мама с накоплений подкинет.
Я не стала собирать лопаты и куртки. Я аккуратно сняла пластинку, убрала её в конверт. Подняла тяжелую радиолу «Ригонду» — единственное, что мне действительно было дорого здесь, то, в чем оставалась память об отце.
Дима стоял у окна и что-то быстро печатал в телефоне, видимо, жаловался маме. Он даже не попытался мне помочь, когда я тащила тяжелый деревянный ящик к двери.
Выйдя на крыльцо, я достала из сумки синюю пластиковую папку. В ней лежали все чеки за стройматериалы, квитанции за свет, гарантийные талоны на насос и септик. Я положила папку на старую деревянную скамейку у входа. Сверху придавила её связкой ключей от калитки и дома. Металл звякнул о пластик.
Я шла по гравийной дороге к станции. Руки ныли от тяжести радиолы, ветер трепал волосы, но спина была абсолютно прямой. Телефон в кармане куртки начал вибрировать — звонила мама. Звонила один раз, второй, третий. Я не сбрасывала, просто слушала, как он жужжит, пока не затих сам.
Документы на переоформление долга уже лежат в электронном виде на моей почте. Ключи от дачи остались на скамейке. Больше чужих кредитов в моей жизни нет.