Нотариус позвонил в пятницу, в половине одиннадцатого утра.
Я как раз допивала кофе над кухонным столом, и рука сама потянулась к трубке. Незнакомый номер. Я обычно не беру незнакомые, но в тот день почему-то взяла.
– Ирина Сергеевна? Вас беспокоит нотариальная контора на Садовой. По делу наследства Громова Сергея Михайловича. Вы являетесь дочерью?
Отец ушел за два дня до этого звонка. Иnфаркт. Мне сообщила Валентина: коротко, в мессенджере, одной строчкой, без знаков препинания:
- Серёжи теперь нет, ему уже легко теперь. Встретимся сегодня, когда будем забирать и покупать одежду.
Вот так. Двадцать два года она была его женой, а мне написала как соседке по подъезду.
– Да, – говорю. – Я дочь.
– Вам необходимо подъехать. Есть нюансы по наследственному делу.
Нюансы.
Я запомнила это слово. Нотариус произнёс его так, как говорят ’’осложнения’’ в больнице: тихо и без подробностей.
Ехала в контору и думала об отце. О том, каким он был. Невысокий, с вечно поднятыми плечами, как будто ждал удара. Любил сладкий чай и футбол. Никогда не умел говорить о деньгах. Точнее, умел, но только чтобы попросить.
Мы не были близки. Не с детства, не потом. Он ушёл, когда мне было девять, и первые годы исчезал надолго: месяцами. Потом появился снова, уже с Валентиной. Она была на тринадцать лет моложе него, с короткими ногтями и длинными претензиями. С первой встречи посмотрела на меня так, как смотрят на чужую мебель: мол, откуда это здесь и нельзя ли убрать.
Отец ничего не замечал. Или делал вид.
Привыкла. Взрослые дети привыкают.
Нотариус был молодой, в очках, с папкой. Он говорил долго и вежливо, и я сначала не понимала. Потом поняла.
Квартира на Речной улице, трёхкомнатная, пятый этаж, которую дед оставил папе в девяносто восьмом, была переоформлена на Валентину. Двенадцать лет назад. В две тысячи четырнадцатом году.
– Это законно? – спросила я.
– Да, – сказал нотариус. – Собственник вправе распоряжаться имуществом по своему усмотрению.
– Он мне ни разу не сказал.
– Это не входило в его намерения.
Вышла на улицу. Села на лавочку у чужого подъезда. Закурила хотя бросила три года назад.
Двенадцать лет.
Двенадцать лет я ездила к нему в эту квартиру. Чинила кран, которым он заливал соседей снизу. Привозила продукты, когда он лежал с давлением. В две тысячи девятнадцатом оплатила замену труб. Сто двадцать тысяч рублей, я тогда только взяла кредит на машину и всё равно отдала.
В двадцать первом окна, новые стеклопакеты во всех комнатах, ещё кругленькая сумма. В двадцать третьем поменяла дверь входную, потому что старую кто-то пытался вскрыть, и папа звонил мне в панике в два часа ночи.
Итого больше четырехсот тысяч рублей. В квартиру, которая мне никогда не принадлежала, хотя папа не раз говорил, что я одна наследница.
И он знал это. Молчал и знал.
Я попыталась вспомнить, когда именно что-то изменилось. Когда он стал другим или я перестала замечать.
Наверное, это был две тысячи тринадцатый год. Папе исполнялось шестьдесят, Валентина устраивала торжество по этому поводу: большой, с арендованным залом и фотографом. Я приехала с мужем, привезла подарок, конверт с деньгами. Хотя мы тогда едва сводили концы с концами, Андрей только сменил работу, но папе я отдала столько, сколько могла: день рождения же все таки.
Вечер шёл своим чередом. Тосты, закуски, музыкант с баяном. Валентина царила в центре залаа: красивая, оживлённая, в новом платье. Как будто не у отца юбилей, а у нее. Папа смотрел на неё с таким выражением, с каким смотрят на что-то хрупкое, что боятся уронить.
В какой-то момент я оказалась рядом с ним на балконе. Он курил. Мы помолчали.
– Пап, – говорю. – Как ты?
– Нормально. Валя старалась.
– Старалась, – говорю. – Ты доволен?
Он затянулся. Посмотрел на огни внизу.
– Она боится, – говорит он вдруг.
– Кого?
– Остаться одна. – Он помолчал. – Я старше её на тринадцать лет, Ир. Она всё время об этом думает. Что я уйду раньше. Что она останется ни с чем.
Я не нашлась что ответить. Потом сказала:
– Ну, квартира дедова и деньги у тебя есть. Не пропадёт. Хотя вы даже не расписаны.
Он не ответил. Докурил и ушёл обратно в зал.
Вот тогда, думаю я сейчас. Вот тогда он уже знал, что сделает. Или уже сделал. Документы, насколько я потом выяснила, были подписаны в марте того же года. За девять месяцев до юбилея.
Он стоял рядом со мной на балконе и знал.
Я позвонила Люде, коллеге папы, с которой он работал лет двадцать пять. Она знала его лучше меня. Это горько признавать, но это так.
– Люда, – говорю. – Ты знала про квартиру?
Пауза.
– Ира...
– Знала?
Ещё пауза. Потом:
– Он говорил мне. Давно. Я ему тогда сказала, что это неправильно. Он сказал: Валя иначе уйдёт.
Я долго молчала.
– Он переписал квартиру, чтобы она не ушла?
– Ира, он очень её любил. Ты же понимаешь.
– Я понимаю, – говорю. – Я просто хочу понять: он боялся, что она бросит его, если квартира будет не на ней?
Люда вздохнула.
– Она так и сказала ему. В две тысячи тринадцатом. Что не может чувствовать себя защищенной. Что у неё нет ничего своего. Они тогда сильно поругались, он мне рассказывал. Собрала вещи, уехала к сестре на неделю. Вернулась только после того, как он оформил дарственную.
Я смотрела в окно. За стеклом шёл дождь: мелкий, майский, совершенно безразличный.
– А я ему в том же году привезла деньги на ремонт ванной, – говорю. – Помнишь, он просил? Тридцать пять тысяч.
– Ира...
– Нет, я просто считаю. Мне интересно, в какой момент он решил, что можно не говорить.
Люда молчала. Потом сказала тихо:
– Он боялся, что ты разозлишься и перестанешь приезжать.
Вот оно.
Вот как.
Он боялся, что я перестану приезжать. И поэтому молчал. Двенадцать лет брал мои деньги, принимал помощь, звонил в два ночи и молчал о дарственной на квартиру. Потому что если бы я знала, наверное, не приехала. И он это понимал.
Он тоже понимал, что это нечестно.
Был ещё один разговор, который я вспомнила уже потом. Года три назад, зимой. Я привезла ему новый чайник, его старый сломался, и мы сидели на кухне, пили чай. Валентины не было дома, она уехала к сестре.
Папа был в хорошем настроении. Рассказывал что-то про соседа снизу, про голубей на карнизе. Потом вдруг замолчал и говорит:
– Ира, ты не обижайся на меня.
– За что? – говорю.
Он помешивал чай. Долго.
– Просто... в жизни не всегда всё правильно.
Я тогда решила, что он про то, что развелись с мамой. Про то, что ушёл, когда мне было девять. Я сказала что-то вроде ’’всё нормально, пап, было и прошло’’. Он кивнул и снова заговорил про голубей.
Теперь я думаю, он тогда почти сказал. Подошёл к краю и не сказал. Не хватило смелости: ушёл на голубей.
Может, хотел. Может, не смог. Не знаю.
Чайник тот, кстати, стоит сейчас на кухне на Речной. В квартире Валентины.
Провожали отца в субботу, на Речной. Валентина открыла дверь в чёрном платье с кружевом. Волосы уложены. Запах духов. Она явно готовилась.
Народу набралось человек двадцать: папины коллеги, соседи, какие-то дальние родственники, которых я видела последний раз на его юбилее. Тогда я стояла у стены в новом платье и чувствовала себя ненужным реквизитом.
Сейчас мне сорок три. Платье было старое, потому что я не стала покупать новое.
Валентина суетилась, принимала соболезнования, промакивала глаза платочком. Говорила ’’мой Серёженька’’ и ’’мы прожили такую жизнь’’. Соседки кивали и обнимали её.
Я сидела за столом и ела оливье.
Люда подсела ко мне на минуту, тихо сказала:
– Ты как?
– Нормально, – говорю.
– Ты не сердись на него.
– Не сержусь, – говорю. И это была правда. Что-то похожее на злость было в первые дни, а потом ушло и осталась просто усталость. Большая, тихая усталость.
В какой-то момент Валентина подошла ко мне. Присела рядом, взяла за руку, я не успела убрать.
– Ирочка, – сказала она тихо. – Ты теперь будешь ко мне приезжать? Я всё-таки одна остаюсь. Ты мне как дочь.
Я посмотрела на её руку на своей.
Ухоженные ногти. Кольцо с камешком: папа подарил на двадцатилетие совместной жизни, я помню, он у меня занял тогда деньги на это кольцо и так и не отдал.
– Валентина Николаевна, – говорю. – Вы не моя мать. И я вам не дочь.
Она убрала руку.
– Я знаю про квартиру. Знаю, что он переписал в две тысячи четырнадцатом. Знаю, зачем. Знаю, что вы ему сказали тогда: или уйду, или перепиши. Он выбрал.
За столом стало тише. Папина коллега перестала жевать.
– Ира, – сказала Валентина, и голос у неё чуть дрогнул. – Здесь люди. Не сейчас.
– Я приезжать не буду, – говорю. – Деньгами не помогу. Мне нечего вам давать. Четыреста тысяч я уже вложила в квартиру, которая оказалась ваша. Считайте, что квиты. Вы получили хорошую плату за жизнь с моим отцом.
Я встала. Надела пальто. Попрощалась с соседкой Зинаидой Ивановной, которая знала меня с детства и сейчас смотрела на меня с таким лицом, что я не могла понять: осуждает или понимает.
Вышла на лестницу. Нажала кнопку лифта.
Лифт шёл долго. За дверью было слышно, как Валентина говорит кому-то: тихо, неразборчиво. Потом чья-то реплика:
- Ну что ты, она переживает просто. Потом помиритесь.
Лифт пришёл. Я уехала.
Прошло три недели.
Валентина написала один раз:
- Ирина трубы в ванной опять текут ты же знаешь мастера.
Я не ответила.
Люда позвонила, сказала, что я ’’зря так’’. Выслушала. Сказала ’’может быть’’. Положила трубку.
Спать стала лучше. Это странно – думала, будет хуже.
Отца я не осудила. Просто поняла – он всю жизнь выбирал между двумя страхами. Боялся, что Валентина уйдёт. И боялся, что я узнаю и тоже уйду. Выбирал так, как умел: молчанием, откладыванием, ’’как-нибудь само’’. Не злой человек. Слабый. Это не легче, но хотя бы честно.
Только иногда думаю: три года назад, на его кухне, с новым чайником. Он говорит ’’не обижайся на меня’’.
Мог ведь сказать. В ту минуту, мог.
Перегнула я тогда за столом? Или правильно сделала?