Морозным утром в начале февраля 1930 года в одно из сёл под Воронежем въехала комиссия. Трое в кожанках, при наганах, да десяток местных активистов из комбеда — публика голодная, злая и оттого решительная.
Список «подлежащих» был составлен загодя, ещё на пленуме райисполкома: столько-то по первой категории, столько-то по второй.
Хозяина крепкого двора, мужика, который двадцать лет вставал затемно и ложился затемно, объявили «контрреволюционным активом» и выписали билет в один конец, на Урал, к лесоповалу.
А теперь, согласитесь, главный вопрос: был ли это геноцид крестьянства или что-то иное, куда более сложное?
Выложу-ка я карты на стол сразу.
Ничего подобного не было. Было другое — жестокое, торопливое, заваленное сломанными судьбами и непоправимым горем. Была индустриализация.
А раскулачивание — не прихоть кремлёвского небожителя, скучающего над картой, а её черновая, грязная, душная работа. Принято считать, что сей мужик при оружии приехал в село лютовать ради удовольствия.
На самом деле он приехал добывать хлеб и руки для заводов. Разница, согласитесь, есть… И я попробую её показать.
Откуда взялся «великий перелом»
Давайте по порядку. К 1927 году нэповская деревня очухалась после военного коммунизма, отъелась и снова встала на ноги — что само по себе было ленинским замыслом, ради того нэп и затевался.
Крепких, зажиточных дворов (тех самых «кулацких») насчитывалось уже за миллион, и год от года их становилось всё больше. Мужик же, что характерно, оказался не дурак: продавать хлеб государству по бросовым закупочным ценам, которые власть к тому же сама и сбила, он решительно не желал и придерживал зерно до лучших времён, до настоящей цены.
Логика простая, крестьянская, понятная всякому, кто хоть раз торговался на базаре.
Так и возник хлебозаготовительный кризис 1927–1928 годов — первый звоночек, что нэп и форсированная индустриализация в одной упряжке не уживутся. Город начал недоедать… А растущие, как на дрожжах, новостройки первой пятилетки требовали хлеба всё больше, и хлеба этого катастрофически не было…
Положение, прямо скажем, было аховое.
Сталин оценил эту мужицкую несговорчивость не как рыночную хитрость, а как политический вызов — «выступление капиталистических элементов деревни против советской власти».
В секретной директиве января 1928 года он уже требовал от местных партийцев «особых репрессивных мер» в отношении кулаков и спекулянтов, срывающих хлебные цены. Тон, как видите, был задан загодя…
А 7 ноября 1929 года «Правда» вышла со статьёй Сталина «Год великого перелома». Месяцем с небольшим позже, 27 декабря, на конференции аграрников-марксистов он провозгласил уже прямо: политику ликвидации кулачества как класса.
Сей оборот («ликвидация как класса») стоит запомнить. Звучит сие казённо, почти бухгалтерски. А означал он высылку, конфискацию и лесоповал для сотен тысяч семей.
Зачем понадобился этот зигзаг?
Затем, что мелкое единоличное хозяйство, расползшееся по двадцати пяти миллионам дворов, в принципе не способно прокормить растущую индустрию. С миллионов разрозненных дворов хлеб не возьмёшь иначе как уговорами да продотрядами, а это, как показал двадцать восьмой год, дело ненадёжное. Дабы взять у деревни зерно планово, гарантированно, по разнарядке, её надо было сперва собрать в кулак — простите за невольный каламбур, в колхоз. А справный хозяин в этот колхоз идти не хотел, добро своё кровное обобществлять не желал и, что хуже всего для власти, других отговаривал — авторитет имел. Вот его и убрали с дороги.
Грубо, страшно, по живому…
Бухгалтерия голодной страны
Теперь о деньгах. Без них вся история повисает в воздухе.
«Мы отстали от передовых стран на пятьдесят-сто лет, — сказал Сталин в феврале 1931-го. — Либо мы одолеем этот разрыв за десяток лет, либо нас сомнут».
Послушать перестроечных трепачей, так это бред мании величия. А вот сорок первый год показал, что сказано было без малейшего преувеличения. Отмерили ровно десять лет и не ошиблись ни на год.
Но позвольте задать вопрос, на который любители повозражать отвечать не любят: на какие, собственно, шиши предлагалось «пробежать»?
Золота в казне кот наплакал. Кредитов Запад большевикам не давал, а в разгар мирового кризиса ещё и пошлины задрал, и советский экспорт обозвал демпинговым. Продавать на мировом рынке можно было ровно одно.
Хлеб.
И хлеб погнали за границу. Извольте цифры: в 1929-м вывезли 1,3 миллиона тонн, в 1930-м — уже 4,8, в 1931-м — 5,2. За первую половину тридцатых большевики продали Европе под пятнадцать миллионов тонн зерна.
Нарком снабжения Анастас Микоян докладывал Сталину: из первого же колхозного урожая отправлено в Европу 5,6 миллиона тонн. Не от хорошей жизни торговали, а от полной безысходности, потому что иного ходкого товара под рукой попросту не было…
Запад, мягко говоря, помогать не рвался. Та самая просвещённая Европа, что нынче проливает над участью русского мужика крокодиловы слёзы, в начале тридцатых преспокойно скупала вывезенный в голодные годы советский хлеб, охотно строила большевикам заводы за валюту и при этом норовила то отказать в кредите, то задрать пошлину, то объявить весь советский экспорт демпинговым и прижать его к ногтю — словом, вела себя ровно так, как и положено старому доброму Лондону, который, как известно, завсегда гадит.
А на вырученную валюту покупали станки, турбины, целые заводы под ключ — у тех самых капиталистов, которые большевиков на дух не переносили, но от выгодного заказа в разгар кризиса отказаться не могли.
Сталинградский тракторный. Харьковский тракторный. Магнитка, Днепрогэс, Горьковский автозавод.
Заметьте занятную деталь, о которой обличители стыдливо помалкивают: тракторный завод — он ведь, говоря современным языком, предприятие двойного назначения.
Конвейер, что клепает гусеничный трактор, в одночасье переналаживается на гусеничный танк, что и было заложено в самые чертежи. Так что мужицкий хлеб, проданный за бесценок, оборачивался не только сытым городом и кое-как одетым рабочим, но и бронёй. Той самой, которой в сорок первом встретили немца под Москвой…
«Да полноте, — скажут мне, — неужто без всех этих ужасов нельзя было обойтись? Жил же мужик при царе своим двором и хлеб был».
Отвечу цифрами, а не эмоциями. Ещё в двадцатые годы подметили любопытную вещь: коллективные хозяйства, те самые помянутые ТОЗы и коммуны, что существовали ещё с двадцать первого года, давали с гектара заметно больше единоличника.
По пшенице выходило около девяноста пудов против пятидесяти девяти, по овсу — девяносто два против шестидесяти одного. В полтора раза! И в правительстве эти цифры прекрасно видели.
Доход колхозника, работающего сообща, вырастал против его же прежнего единоличного — это уже из отчётов начала тридцатых. Колхоз был не блажью теоретиков, а машиной по выкачке товарного хлеба, которой распылённая по дворам деревня отродясь не была и быть не могла.
Вот вам и вся арифметика. Жуткая, людоедская, считанная не в рублях, а в человеческих жизнях — но всё-таки арифметика, а не безумие кровожадного маньяка, тешащего себя видом мужицких страданий!
Цель была не смерть. Цель была — завод.
Кто и как раскулачивал
Здесь самое время разобраться, как это делалось руками и кто за что в ответе.
15 января 1930 года была создана комиссия Политбюро по проведению коллективизации. Возглавил её Вячеслав Михайлович Молотов — человек, которого недаром прозвали «каменной задницей» за усидчивость и хладнокровие.
Что любопытно, сам Сталин формальной ответственности на себя брать не стал: пусть подписывает Молотов. Старый, проверенный приём — руки чистые, а дело сделано…
Оный Молотов, надо отдать ему должное, держался того, что сам называл «осторожным подходом к середняку»: раскулачить, мол, не больше четырёх процентов дворов, а не пять.
На бумаге — гуманизм. На деле же под нож пошли и середняки, потому что разбираться на местах было некогда и некому.
30 января 1930 года вышло постановление о ликвидации кулацких хозяйств в районах сплошной коллективизации. Мужика рассортировали по трём категориям, будто скот на ярмарке.
Первая — «контрреволюционный актив»: концлагерь или пуля.
Вторая — высылка с семьёй в отдалённые края, в Сибирь, на Урал, в казахстанскую степь.
Третья — выселение за околицу, в пределах своего же района, на земли похуже. Имущество, скот, постройки, инвентарь — всё подчистую в колхозный котёл. Холодная, аккуратная, канцелярская сортировка живых людей на разряды — от такого, прямо скажем, мороз по коже…
И завертелось.
Только за четыре месяца 1930 года, по справке ОГПУ, раскулачили 321 808 хозяйств. К сентябрю 1931-го на спецпоселение было выслано 265 795 семей — это без малого миллион двести пятьдесят тысяч душ. Эшелоны, теплушки, замёрзшие дети, брошенные родителями у сельсоветов в надежде, что хоть в городе кто-нибудь подберёт. Тут уж никакими высокими «государственными нуждами» сердце не успокоишь…
Перегнули? Перегнули, и крепко. Перегнули так, что мужик начал резать собственный скот, лишь бы не отдавать в колхоз, и поголовье лошадей и коров рухнуло на треть, а свиней наполовину. Михаил Шолохов, не последний, согласитесь, свидетель, в эти годы писал Сталину прямо: народ звереет, конфискованный скот дохнет на станичных базах, посевной клин тает на глазах. И это не пристрастный эмигрант из Парижа, а свой, советский, орденоносный писатель.
Сталин и сам испугался размаха. 2 марта 1930 года «Правда» напечатала его статью «Головокружение от успехов». Гениальный по цинизму ход: вся вина за кровь и разорение свалена на «перегибы на местах», на ретивых дураков-исполнителей, исказивших чудесную генеральную линию. Дескать, идея была светлая, да холопы подгадили. Голову, дескать, потеряли от успехов…
Мужики, поверив, ринулись было вон из колхозов — повалили валом, разбирая обобществлённый скот, но не прошло и года, как выход им снова перекрыли, тихо и без громких публикаций в «Правде».
Вот эту страницу я приукрашивать не стану. Было жестоко, было подло, было с горами безвинных, ни в чём не повинных жертв. И кто скажет иначе, тот попросту брешет!
Здесь самое время вступить хору
И тут, разумеется, самое время вступить хору обличителей. Геноцид! — закричат они с пеной у рта. Голодомор! Всё, мол, было задумано заранее и сверху!
Что ж, разберёмся и с этим. Спокойно, без визга.
Голод 1932–1933 годов был, и был чудовищный. По оценке думской комиссии, от голода и сопутствующих болезней страна недосчиталась около семи миллионов человек. Цифра, от которой стынет кровь… Спорить с ней — последнее дело, да я и не собираюсь.
Вопрос в другом: был ли это умысел? Сидел ли некто в Кремле и хладнокровно обрекал мужика на голод — как народ, как племя, под корень?
Вот тут-то концепция «геноцида» и начинает прямо-таки трещать по швам. Голод выкосил не одну какую-то нацию, а все хлебные районы разом — Поволжье, Кубань, Черноземье, Урал, Казахстан, Украину.
Сложилось всё сразу: бешеные, ни с какой реальностью не считавшиеся планы хлебозаготовок, вырезанный самими же крестьянами в отместку скот, неурожай, засуха на юге и общий хаос великой ломки. Это была катастрофа, спровоцированная политикой, но не лабораторно выведенный план уничтожения определённого народа. Разница, согласитесь, огромная. Сдаётся мне, тот, кто её старательно стирает, занимается уже не историей, а сегодняшней политикой…
И вот ещё что, раз уж пошёл честный разговор. Самое страшное и самое подлое во всей этой истории: хлеб гнали на экспорт даже в голодный тридцать второй и тридцать третий, когда деревня уже бедствовала без хлеба. Вот этого, по моему глубокому убеждению, с индустриализации не снять и ничем не оправдать. Можно понять логику — валюта, заводы, сроки. Простить — нельзя!
Но заметьте: даже это чудовищное упрямство было не целью, а средством. Не убивали ради убийства. Выгребали последнее ради заводов, а что мужик при этом ложился в землю целыми деревнями, в Кремле сочли допустимой ценой. Цинично? До дрожи. Геноцид в строгом смысле слова? Нет.
Кстати, о цитатах, которыми любят размахивать обе стороны.
Вспомните знаменитое: «Принял Россию с сохой, а оставил с атомной бомбой» и непременно с подписью «Черчилль».
Так вот, Черчилль ничего подобного не говорил. Фраза принадлежит британскому историку Исааку Дойчеру, троцкисту, писавшему о «ядерных реакторах», а вовсе не о бомбе, а уж потом неведомый умелец подправил перевод и пришил цитату сэру Уинстону для пущей важности.
Вот так оно и бывает… Брешут обе стороны, едва им станет выгодно. Я предпочитаю брехню отбрасывать чью угодно.
А теперь то главное возражение, которое я нарочно приберёг напоследок. На мой взгляд, выбор у Кремля был тогда небогатый, и я предложу читателю самому в этом убедиться.
Допустим на минуту, что Сталин в 1929-м махнул бы рукой: бог с ним, с мужиком, пускай хозяйствует как умеет. Никакого раскулачивания, никаких колхозов, никакой кровавой ломки. Деревня тиха и довольна.
Вопрос: на что бы тогда страна встретила немца в 1941-м? С сохой? С тремя тракторами на уезд? Вот то-то и оно…
Деревню сломали — это правда. Сломали страшно, через колено, с горем, которого не измерить и не забыть. И никто этого не отменит, и нечего отменять.
Но сломали не для забавы.
И встали на мужицких костях заводы, без которых сорок первый стал бы последним годом русской истории. И пошёл с конвейера танк, который иначе неоткуда было взять.
И уцелела страна, чьи внуки сегодня так ловко рассуждают про «геноцид», сидя в тепле и сытости.
Палачи деревни? Да, отчасти и палачи.
Но и строители империи, которой без этой жуткой стройки попросту не было бы на карте.