1944 год. На мужа Клавдии пришла похоронка. Погоревав немного, она вышла замуж за мобилизованного. Родила ребенка. Но война закончилась. А её муж пришёл на костылях.
Похоронка пришла в майские праздники. Солнце уже пекло по-летнему, огород требовал посадки, а Клавдия сидела на лавке и сжимала в кулаке грязный треугольник бумаги.
«Пропал без вести». Эти три слова были страшнее, чем «погиб смертью храбрых».
Без вести — значит, не закопать, не поплакать на могилке, не поставить штакетник. Значит — ждать. Но ждать она не умела.
Соседки вздыхали, крестились, качали головами. Но никто не осуждал, когда через четыре месяца Клавдия взяла в дом Алексея — хромого мобилизованного из соседней деревни.
У него была бронь по здоровью, он работал на райпотребсоюзе и приносил в дом не только хлеб, но и редкую в сорок четвертом селедку.
Свадьбу не играли. Просто съехались.
— Война всё спишет, — сказала свекровь погибшего мужа, мать Степана, когда узнала.
— Детей надо поднимать. У Клавдии своих двое, и с этим брюхатой ходит.
Да, от Алексея она понесла быстро. Родила в феврале сорок пятого, в самую стужу. Дочку назвали Надеждой — как все тогда, на авось.
А в мае пришла Победа.
Клавдия целовала портрет Сталина в районной газете, плакала от репродуктора и не знала, что через четыре недели на пыльной дороге покажется фигура. Фигура на костылях.
Степан постучал в дверь в субботу. Он постучал всего раз — костяшкой покалеченной руки, — а потом рухнул на порог. Сапога на левой ноге не было, культя замотана в грязные тряпки, из-под пилотки — седые виски. Ему было двадцать девять.
Клавдия закричала.
Она узнала его по родинке над губой.
И по глазам — нечеловеческим, темным, которые видели такое, от чего состарились за три года.
— Живой, — выдохнула она и тут же вспомнила: в доме спит Надежда. От Алексея.
Они сидели на кухне до утра. Степан пил самогон, обжигался, кашлял. Рассказывал коротко: плен, лагерь, побег, свои перебежали, госпиталь. Похоронка вышла по ошибке — его часть перемолотило под Житомиром, списали всех.
А он лежал в медсанбате без сознания, потом без ноги, потом без документов.
— Я к тебе шел, Клава. Два месяца на попутных. Думал, ты ждешь.
Она молчала.
Алексей вернулся с работы вечером. Увидел на крыльце костыли, а в сенях — чужого мужика. Не дрался. Не ругался. Сказал только:
— У вас двое детей. И одна — моя.
Степан посмотрел на него. Потом перевел взгляд на Клавдию, на спящую Надежду, на своих старших, которые жались к печке и не узнавали отца.
— Уходи, — сказал он тихо.
Клавдия не ушла. Она осталась с Алексеем.
С тем, кто кормил детей в войну.
С тем, от кого родила.
С тем, кого выбрала, потому что ждать до Победы не умела, не хотела, не могла.
А Степан еще месяц жил у своей матери. Потом уехал в район, где дали комнату при военкомате.
Два раза приезжал навестить детей — привозил леденцы в мешочке. Потом перестал.
Клавдия состарилась рано. В шестьдесят уже ходила с клюкой. По вечерам садилась на ту самую лавку и смотрела на дорогу.
— Чего выглядываешь? — спрашивала внучка.
— Да так, — отвечала Клавдия.
— Всё жду кого-то.
Она так и не сказала никому, кого именно.
Того, кто вернулся на костылях?
Или того, кого она предала за полгода до Победы?
А может быть, саму себя.