Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Что делать, когда мать говорит: она или я. Деревенская история. 2

Три дня Алексей не ходил к крайнему дому. Вставал в пять, шёл на ферму, работал до темноты. Возвращался, ужинал молча, ложился. Потолок над кроватью был весь в трещинах, и он разглядывал их, пока не засыпал. Мать не упоминала тот разговор. Готовила, ставила тарелку, хлеб, чай. Но между ними стояла пустота, которая день ото дня становилась плотнее, будто невидимая стенка, через которую можно было передавать только посуду. На ферме он работал жёстко, до ломоты в плечах. Мишка посматривал, но молчал: видел по лицу, что лучше не трогать. Коровы привычно мычали, навоз пах навозом, и в этой грубой, знакомой работе было что-то успокаивающее. Руки заняты, и голова отпускает. Ненадолго. Потому что вечером руки освобождались, и голова забирала всё обратно. * * * На четвёртый день Алексей чинил штакетник у себя во дворе, когда из-за соседского забора показалась голова Фёдора Ивановича. Старик стоял в фуражке, которую не снимал даже в жару, и крутил в пальцах незажжённую сигарету. – Лёш, зайди. Де

Три дня Алексей не ходил к крайнему дому.

Вставал в пять, шёл на ферму, работал до темноты. Возвращался, ужинал молча, ложился. Потолок над кроватью был весь в трещинах, и он разглядывал их, пока не засыпал. Мать не упоминала тот разговор. Готовила, ставила тарелку, хлеб, чай. Но между ними стояла пустота, которая день ото дня становилась плотнее, будто невидимая стенка, через которую можно было передавать только посуду.

На ферме он работал жёстко, до ломоты в плечах. Мишка посматривал, но молчал: видел по лицу, что лучше не трогать. Коровы привычно мычали, навоз пах навозом, и в этой грубой, знакомой работе было что-то успокаивающее. Руки заняты, и голова отпускает. Ненадолго.

Потому что вечером руки освобождались, и голова забирала всё обратно.

* * *

На четвёртый день Алексей чинил штакетник у себя во дворе, когда из-за соседского забора показалась голова Фёдора Ивановича. Старик стоял в фуражке, которую не снимал даже в жару, и крутил в пальцах незажжённую сигарету.

– Лёш, зайди. Дело есть.

Дело оказалось нехитрым: верхняя полка в сенях отошла, и банки с заготовками могли посыпаться. Алексей закрепил полку за десять минут, подтянул два шурупа и вбил один гвоздь для надёжности. Но Фёдор Иванович не отпускал: посадил за стол, поставил чайник на плиту, достал из буфета два стакана в подстаканниках, потемневших от времени.

Фёдору Ивановичу было семьдесят два. На войну ушёл в тридцать два, вернулся с осколком в бедре и без двух пальцев на левой руке. Жена, Анна Сергеевна, умерла десять лет назад. Дети разъехались: сын в Тулу, дочь в Рязань. Писали по праздникам, приезжали реже. Фёдор жил один, держал огород, чинил всё в доме сам, и курил сигареты, которые никогда не зажигал.

– Ты чего смурной ходишь? – спросил он, когда чай заварился.

– Работы много.

– Работы всегда много. Дело не в работе.

Алексей крутил стакан в руках. Стакан был тяжёлый, гранёный, с мутной полоской от накипи.

– Фёдор Иваныч, можно вопрос?

– Давай.

– Когда вы на Анне Сергеевне женились, деревня что говорила?

Фёдор усмехнулся. Одним уголком рта.

– Много чего. Она же из эвакуированных была, из Ленинграда. Приехала сюда в сорок втором, тощая, с бабкой. Бабка через год померла, а Нюра осталась. И когда я к ней посватался в сорок шестом, мне мать заявила: «Бери деревенскую, свою. А не городскую.»

– А вы?

– А я взял. – Фёдор допил чай одним глотком. – Мать до свадьбы со мной не разговаривала месяц. Потом привыкла. Они все привыкают, Лёш. У них нет другого выхода, потому что сын никуда не девается.

– А деревня?

– Деревня через год забыла. У деревни память короткая на чужое счастье. И длинная на чужое горе. Ты дай им счастье, и они заскучают. Они горя ждут. Так устроены.

Алексей молчал. Фёдор смотрел в окно, где темнело, и крутил незажжённую сигарету.

– Я не скажу тебе, что делать. Не моё это дело. Но скажу одно: когда я стоял на крыльце перед Нюрой и думал, что скажет мать, что скажет деревня, я потерял полчаса жизни. А когда перестал думать и вошёл, я начал жить.

Он помолчал, глядя на стол, и больше ничего не добавил. Слова повисли в воздухе, и Алексей понял: это всё, что старик может сказать. Дальше нужно идти самому.

Алексей встал, поблагодарил. На крыльце остановился. Крайний дом был виден от калитки Фёдора Ивановича: тёмные окна, закрытая дверь, забор, починенный две недели назад.

В одном окне мелькнул свет. Потом погас.

Он пошёл домой.

* * *

На следующий день Алексей пришёл к Вале. Не вечером, как раньше, а после обеда, когда она вернулась с почты. Пальто ещё висело на крючке в сенях, и от него тянуло пылью и бумагой.

Валя открыла дверь и ничего не сказала. Посмотрела на него, потом отступила в сторону, пропуская.

На кухне всё было как прежде: клеёнка, чайник, сахарница. Костик сидел за столом и рисовал что-то на обрывке обёрточной бумаги, той жёлтой, грубой, в которую на почте заворачивали посылки.

– Ты не приходил, – сказала Валя, разливая чай.

– Дела были.

– Дела.

Она поставила чашку перед ним. Себе налила тоже, но села по другую сторону стола. Не рядом, как в последний раз, а через стол.

– Ты не обязан приходить. Я не прошу и просить не буду. Но если приходишь, а потом исчезаешь, это хуже, чем если бы не пришёл вовсе.

Алексей обхватил чашку ладонями. Чай горячий, почти кипяток, и руки жгло, но он не отпустил.

– Мать разговор завела. Сказала выбирать.

– Между чем и чем?

– Между тобой и ей.

Валя не вздрогнула. Не побледнела. Только пальцы, которыми держала ложку, остановились.

– И что ты выбрал?

– Я здесь.

– Это не ответ.

– Знаю.

Молчали. Костик поднял голову от рисунка, посмотрел на мать, потом на Алексея. Потом снова уткнулся в бумагу. Он рисовал дом. Большой, с трубой, из которой шёл кудрявый дым. Рядом с домом стояли три фигурки: одна большая, одна поменьше и одна маленькая. У маленькой в руке была палочка, похожая на лошадку.

* * *

На ферме стало тяжелее.

Мишка Грачёв уже не шутил украдкой, а спрашивал при всех, громко, чтобы слышала бригада:

– Лёш, ты что, отец теперь? Чужому пацану сопли вытираешь?

Алексей молчал. Сжимал черенок вил и работал. Но в тот день, когда Серёга Пивоваров добавил: «Чего ей своего не сделаешь, зачем чужого кормить?». Он поставил ведро на пол, подошёл к Серёге вплотную и сказал тихо, так тихо, что услышали все:

– Ещё раз, и пожалеешь.

Серёга отступил. Мишка присвистнул. Больше на ферме не шутили в голос, но смотреть стали иначе: с осторожным любопытством, с каким глядят на человека, который оказался не таким, как думали.

Вечером Алексей сидел на лавке и сжимал кулаки. Правая рука мелко дрожала. Он никогда раньше не угрожал людям. Ни в армии, ни на гулянке. А тут встал и сказал, и голос не дрогнул.

Это его удивило сильнее, чем все пересуды вместе.

* * *

Правду о Вале принесла не сама Валя.

В начале июня в Сосновку приехала её двоюродная сестра Рая. Женщина шумная, крупная, в цветастом платье, с голосом, который слышно было через два двора. Она пробыла два дня, и за эти два дня деревня узнала всё, что хотела.

Шура поймала Раю у колодца. Двадцати минут хватило. Муж Валентины, Геннадий, не умер и не пропал без вести. Он ушёл к другой, когда Костику было полтора года. Собрал вещи в один чемодан, пока Валя была на работе. Оставил записку на кухонном столе: «Прости, не могу больше.» Четыре слова. Ни алиментов, ни писем, ни звонков. Как ножом отрезал.

Валя продержалась год. Потом увидела объявление о вакансии на почте в Сосновке и дом за копейки. Собрала Костика, два чемодана и уехала.

Алексей узнал от Фёдора Ивановича, который узнал от Шуры, которая узнала от Раи. Цепочка деревенская, привычная. Он слушал и чувствовал, как пальцы сами сжимают край стола.

– Вот так бывает, – сказал Фёдор. – Одни уходят, другие приходят.

Вечером Алексей пришёл к Вале. Она стирала бельё во дворе. Руки красные до локтей, мыльная вода стекала по пальцам в жестяное корыто. Увидела его и выпрямилась.

– Ты знаешь.

– Да.

– Рая?

– Не важно.

Валя вытирала руки о передник. Долго, будто стирала не воду, а что-то другое.

– Я не хотела, чтобы ты так узнал.

– А как хотела?

– Сама бы сказала. Когда готова была бы.

– Ты бы никогда не была готова.

Она посмотрела на него. Долго, в упор. И в этом взгляде было столько всего, что Алексей не выдержал и отвёл глаза первым.

– Ты не должен меня жалеть, – сказала она. – Я не за этим тебя в дом пускаю.

– Я не жалею.

– А что тогда?

Слово стояло в горле. Простое, из пяти букв. Но он не смог. Не потому что не чувствовал, а потому что боялся: скажет, и дороги назад не останется.

– Мне пора, – сказал он.

Валя кивнула и вернулась к корыту. Бельё шлёпало о стиральную доску, и этот мерный звук провожал его до самой калитки.

* * *

Июнь был тёплый, длинный. Алексей приходил к Вале через день, а то и каждый. Помогал по дому: починил крыльцо, устранил протечки на крыше, повесил полку в комнате Костика, выправил перекосившийся наличник на кухонном окне. Валя не просила. Он делал сам, и она не останавливала. Между ними установился молчаливый порядок: он приходил, работал, оставался на чай. Уходил до темноты, хотя раз за разом уходить становилось труднее.

Костик привык к нему быстро. Показывал рисунки, водил за руку к яблоне за домом, где жила рыжая кошка, которую звали просто Рыжая. Рассказывал про жука, которого нашёл в траве. Спрашивал, почему луна белая, а солнце жёлтое. Алексей отвечал, как умел, и Костик принимал любой ответ с одинаковой серьёзностью.

Однажды вечером, когда Алексей пил чай на кухне, Костик залез к нему на колени. Устроился головой на плече, подвернул ноги и закрыл глаза. Через минуту дыхание стало ровным.

Алексей сидел не шевелясь. Мальчик был лёгкий, тёплый. Волосы пахли мылом и травой. Маленькая рука сжимала пуговицу на его рубашке, и пальцы были такие мелкие, что всю ладонь можно было накрыть двумя его пальцами.

Валя стояла у плиты и смотрела. Потом отвернулась и провела ладонью по глазам. Быстро, одним движением.

– Он давно так ни с кем, – сказала она тихо. – С тех пор, как...

Не договорила. И не нужно было.

* * *

Это случилось в субботу.

Алексей строгал доску для новой полки на крыльце. Стружка ложилась тонкими завитками, пахло свежим деревом и нагретой сосной. Костик сидел рядом на ступеньке и раскладывал гвозди по размеру, как его научили: большие налево, маленькие направо. Валя была в доме, готовила обед. Через открытое окно пахло луком и варёной картошкой.

Костик собрал гвозди в одну кучку, разложил обратно. Потом поднял голову и сказал:

– Папа, а почему дерево скрипит, когда строгаешь?

Руки Алексея остановились. Рубанок замер на середине движения. Стружка повисла тонким завитком и упала на землю.

Из окна показалась Валя. Лицо её побледнело. Рука опустилась с подоконника.

Тишина.

Костик смотрел на него, ожидая ответа. В глазах ничего особенного: обычный вопрос, обычный день. Он сказал «папа» так, будто говорил это всегда. Будто другого слова и не знал.

– Потому что дерево живое, – сказал Алексей, и голос вышел чужой, хриплый. – Даже когда срубили, оно помнит.

– Помнит, что?

– Как росло.

Костик кивнул, будто это имело для него полный смысл, и вернулся к гвоздям.

Алексей доделал полку. Приколотил. Попрощался. Вышел за калитку, остановился, сжал штакетину. Стоял минуту, может, две.

Шёл домой и думал не о деревне, не о матери, не о Мишке. Думал о том, что мальчик назвал его папой. И от этого слова внутри стало одновременно тепло и тесно, как бывает, когда берёшь в руки что-то хрупкое и понимаешь: уронишь – не склеишь.

---

Продолжение следует