Последние лучи солнца золотили резные ставни покоев умершей валиде Эметуллах султан, превращая их в клетку, из которой только что выпустили птицу. Хатидже-султан, сестра падишаха, сидела на низком диване, обитом шелком, и нервно теребила край изумрудного платья. В углу замерла старая Афифе.
Афифе выглядела чужой в этом дворце, словно призрак ушедшей эпохи. Её руки, перепачканные застарелой хной, дрожали, когда она в последний раз складывала вещи покойной госпожи — валиде Эметуллах-султан, матери Ахмеда III.
— Хатидже султан... — голос Афифе скрипел, как несмазанная дверь гаремной бани, — я служила Вашей матери сорок лет. Но... держать ключи от женского султаната у меня сердце больше не выдержит.
Хатидже султан сжала зубы. Сегодня утром брат-султан, подписывая очередной фирман о строительстве фонтанов, спокойно, как о погоде, объявил: «Гарем отныне под твоей рукой, сестра. Матери нет, Михришах еще неопытна в этих делах».
Афифе поправила выцветший платок и низко поклонилась.
- Прощайте, моя султанша. Ваша мать купила мне домик у Мраморного моря, там сейчас цветут гиацинты. Я буду молиться за Вашу душу и за душу повелителя.
— Погоди, — Хатидже схватила служанку за сухое запястье, — ты не возьмёшь служанок тебе помогать?
— Мне они ни к чему, султанша, — улыбнулась Афифе.-прощайте.
С этими словами Афифе выскользнула из покоев. Колёса её повозки ещё не успели затихнуть за главными воротами, когда в дверь настойчиво постучали.
Не дожидаясь приглашения, внутрь вошла Михришах-султан, поклонившись.
— Султанша, — выдохнула она, — я слышала, что повелитель назначил Вас управляющей гарема. Поздравляю Вас, но, простите мою дерзость, так как сама ныне покойная валиде султан обещала мне гарем после нее.
Хатидже медленно поднялась. В её руке всё ещё была зажата молитвенная чётки матери.
— Ты забываешь правила приличия, Михришах. Я перед тобой что ли буду отчитываться.
— Ну что Вы, я просто сказала...
Хатидже султан жестом ладони остановила ее и приказала:
- Занимайся лучше своим шехзаде, Михришах.
Михришах султан недовольно поклонившись, вышла из покоев валиде султан.
А за стенами Топкапы ветер уже нёс пыль с дороги, по которой старая Афифе, свободная женщина, увозила последние честные тайны прошлого.
Хатидже-султан дождалась послеполуденного азана, когда зной спадал, и вошла в покои покои детей покойной Бану султан.. Сейчас здесь, среди разбросанных шелковых подушек и фарфоровых кукол, обитали двое: маленький шехзаде Сулейман и своенравная Фатьма.
Стража у дверей расступилась. Старшая калфа — толстая женщина с лицом, похожим на печёное яблоко — отвесила низкий поклон.
— Наша госпожа, — зашептала она, — они не ждали. Шехзаде только что бросил в служанку тарелкой с халвой, а маленькая султан…
— Довольно, — Хатидже подняла руку в перстнях. — Выйдите все.
Когда комната опустела, она увидела их в углу на расшитом золотом тюфяке. Фатьма султан сидела с идеально прямой спиной, уставившись в стену, и лишь её тонкие пальцы судорожно мяли край платья.
Шехзаде Сулейман, пухлый белокурый мальчик, возился у ног сестры, безуспешно пытаясь привлечь её внимание. Увидев тётю, он радостно взвизгнул и бросился к ней, неуклюже переваливаясь на коротких ногах.
— Хатидже! Тётя! А где бабушка? Мне обещали коня, я уже вырос!
Хатидже присела перед ним на корточки. Запах детского пота, молока и розового масла ударил в нос. Она погладила мальчика по жестким, ещё нестриженым волосам — по традиции, первую стрижку шехзаде делали в пять лет, но Сулейману было уже шесть, и никто не вспоминал об обете.
— Бабушка ушла в сад Аллаха, мой львёнок, — тихо сказала она. — Но я здесь. Я теперь буду приходить.
— А мне все равно, — вдруг звонко и зло прозвучал голос Фатьмы.
Девочка не повернулась. Она смотрела в окно, на вечно зеленеющий платан во внутреннем дворе.
— Вы наша тётя. Тёти приходят и уходят. А валиде была… — голос Фатьмы дрогнул, но она взяла себя в руки так, как не каждый взрослый сумел бы. — Была стеной. А теперь стены нет. Она была нашей защитой.
Хатидже медленно поднялась. Она подошла к племяннице и села рядом — так, чтобы их плечи почти касались.
— Нет, Фатьма. Я не тётя. Я — кровиночка той же крови. Твоего отца. — Она взяла руку девочки — холодную, несмотря на жару. — Я помню, как ты родилась. У тебя был пух на ушах, как у котёнка. И твоя мать, да упокоит Аллах её душу, плакала от счастья.
Фатьма резко повернулась. Её глаза — точная копия султанских, карие с золотыми искрами — горели.
— Моя матушка умерла. Бабушка валиде заменила мне мать. И теперь её нет. Вы тоже уйдете...
Шехзаде Сулейман замер, прижавшись к ноге Хатидже. Он не понимал слов, но чувствовал напряжение.
Хатидже выдержала взгляд племянницы. В гареме её учили не отводить глаз первой — это признак слабости.
— Я дам тебе правду, — сказала она. — Это страшнее, чем врать. Ты — дочь падишаха. Твоя участь — выйти замуж за визиря, который будет пахнуть потом и ложью, и родить ему детей, пока не устанешь жить. — Она услышала, как Фатьма судорожно вздохнула. — Но пока я здесь — я буду учить тебя, как сделать так, чтобы этот визирь боялся тебя больше, чем султана.
Фатьма моргнула. Одна слеза — единственная, настоящая — скатилась по её щеке. Она не стёрла её.
— А он? — кивнула она на брата. — Сулейман?
Мальчик испуганно поднял голову.
— А я? Я хочу коня!
— А он, — Хатидже подхватила племянника на руки, и тот замер от неожиданности, — он через несколько лет станет взрослым шахзаде, за которым охотятся янычары и каждый двоюродный брат с кинжалом. И ты, Фатьма, должна будешь стать его щитом. Потому что больше никого нет.
Она посадила мальчика к себе на колени. Сулейман, почувствовав тепло, немедленно прижался и начал теребить нитку жемчуга на её груди.
— Красивый жемчуг, — пробормотал он.
— Красивый, — согласилась Хатидже.
Она посмотрела поверх кудрявой головы племянника на Фатьму. Та наконец оттаяла. Поджала губы, как мать, и спросила тихо, по-взрослому:
— Тетушка, а Вы уберете от нас Михришах? Она вчера ходила здесь, шепталась с калфами. И смотрела на Сулеймана.
Хатидже похолодела. Но лицо её осталось каменным.
— У неё нет яда, она Вам не навредит. А я — дочь султана. И сестра султана. И твоя тётка. Запомни, Фатьма: в этом дворце никто не тронет ни одного волоса на твоей голове или на голове твоего брата. Пока я жива.
Она поцеловала Сулеймана в макушку — коротко, сухо, почти по-мужски. И встала.
— К вечеру вам пришлют сладости из кухни. И… — Она помедлила у двери. — Я приставлю к вам свою верную Джавхир. Она старая, злая и никому не даст вас в обиду.
Фатьма посмотрела ей вслед. И впервые за много дней уголки её губ чуть дрогнули вверх.
— Пришлите, — бросила она в спину. — Те сладости. Если они будут с фисташками.
Хатидже султан улыбнулась, не оборачиваясь:
— С фисташками, моя султанша. Только с фисташками.
Вечер опустился на Стамбул, как тяжёлый бархатный занавес. Султан Ахмед III и его великий визирь Ибрагим-паша, накинув грубые суконные плащи и сбив тюрбаны на затылок, чтобы походить на мелких торговцев, выскользнули из ворот Топкапы через потайную калитку.
— Повелитель, — прошептал Ибрагим, когда они нырнули в узкий переулок, где пахло жаренными на углях каштанами, — это опасно. Если Вас узнают...
— Меня никто не узнает, — оборвал его Ахмед. — Я хочу слышать правду, Ибрагим, а не то, что льстецы шепчут на ухо, боясь потерять место.
Они вышли на площадь перед мечетью Баязида. Здесь жизнь кипела: караванщики спорили о цене верблюжьей шерсти, старухи торговали травами, а у фонтана собралась небольшая толпа — человек двадцать, в основном ремесленники и носильщики.
Султан и визирь присели на низкую каменную ограду, делая вид, что пьют шербет из глиняных кружек.
Голоса доносились обрывками.
— ...три дня назад пришёл указ, — басил толстый мясник в заскорузлом фартуке. — Теперь, видите ли, кожу дубить надо по-новому, франкским способом. А кто мне купит кожу, которая пахнет не так, как пахла сто лет?
— Э, молчи! — отмахнулся старый сапожник с седой бородой. — Это ещё цветочки. Мой сын учится в новой школе. Там их учат чертить какие-то карты и считать по-итальянски. Зачем нам карты? Мы не генуэзцы, мы османы!
Кто-то засмеялся, но смех был невесёлый.
Ахмед незаметно сжал кулак под плащом. Ибрагим-паша — его ближайший друг и архитектор всех нововведений — побледнел и сделал глоток кислого шербета, чтобы скрыть дрожь в губах.
— А вы слышали про тюльпаны? — вступил в разговор хромой водонос. — Говорят, сам падишах выписал из Голландии луковицы по цене золота. Лучше бы на эти деньги мечеть починили в Ускюдаре, а то у неё минарет кривой стоит, вот-вот рухнет.
— Молчи, молчи! — зашипел его сосед, оглядываясь. — За такие слова язык отрежут!
— А пусть отрезают, — упрямо сказал водонос. — Я своё оттаскал. Раньше султан был тенью Аллаха на земле, знали — он заботится. А теперь? Он сидит в своём дворце с цветами и поэтами, а страной правит этот... выскочка Ибрагим!
Ибрагим-паша поперхнулся и закашлялся. Ахмед с силой положил руку ему на колено — не дёргайся.
— Ты слишком громко говоришь, брат, — сказал султан на ухо визирю, но в этом «брат» было больше стали, чем нежности.
Тем временем из тени вышел молодой янычар в поношенном доламе. Он до этого молчал, прислонившись к колонне, и лишь крутил ус. Теперь заговорил — негромко, но все замолчали.
— Старые люди правы, — сказал янычар, сплюнув на камни. — Этот султан продал нас франкам. Вы посмотрите на его сады — там статуи голых людей стоят, как у неверных. А гаремы наверно у него теперь одеваются в корсеты и кружева. Мы потеряли путь, братья. Валиде Эметуллах султан, покойная мать повелителя, была мудрой женщиной. Она такого б не допустила.
— А что сделаешь? — вздохнул мясник. — Бунтовать? Нас повесят.
— Время покажет, — загадочно ответил янычар и растворился в толпе так же бесшумно, как и появился.
Султан Ахмед медленно поднялся. Его лицо под тенью тюрбана было непроницаемо.
— Уходим, — бросил он визирю.
Они молча прошли переулками.
— Ибрагим.
— Да, повелитель?
— То, что люди не любят реформ — я знал. Но то, что они сравнивают меня с покойной матерью и находят меня хуже... — голос султана дрогнул. — Это я слышал впервые.
Ибрагим-паша опустил глаза.
— Они глупы, повелитель. Европа сильна. Если мы не станем как они — они сожрут нас.
— А если мы станем как они, — тихо сказал Ахмед, — то кто мы тогда? Кто мы, Ибрагим? Османы или франки в чалмах?
Возвращаясь во дворец после неутешительных разговоров на площади, султан Ахмед III не пошёл прямой дорогой. Его что-то гнало прочь от стен Топкапы — духота, услышанные речи или собственная совесть. Свита из дюжины верных телохранителей, тоже переодетых, растянулась цепью позади и впереди.
Ибрагим-паша шёл справа, нервно поглаживая эфес кинжала под плащом.
— Повелитель, уже за полночь. В этих кварталах промышляют воры и грабители.
— Я сын своего отца, — бросил Ахмед. — Или в Стамбуле уже не осталось места для султана?
Они повернули в лабиринт грязных улочек неподалёку от Аксарая. Здесь воздух пах жареной рыбой, прогорклым маслом и человеческим потом. Где-то вдалеке лаяла собака. А потом раздался крик.
Женский. Истеричный. Очень близко.
Ахмед рефлекторно положил руку на кинжал — хотя никогда не обнажал его в бою.
— Сюда, — сказал он, сворачивая в подворотню, из которой доносился шум.
Перед ними открылась маленькая, мощёная булыжником площадь. Горел единственный факел на стене. И в его дрожащем свете разворачивалась грязная, будничная драма.
Мужчина — грузный, с красным опухшим лицом и засаленным тюрбаном — стоял, широко расставив ноги, и тряс за плечо молодую женщину в порванном платке. Его дыхание разило ракы за три шага.
— Отдай деньги, дрянь! — орал он, брызгая слюной. — Я твой муж, что хочу, то и делаю!
— Это на хлеб! На хлеб, Али-эфенди! — женщина пыталась прикрыть голову руками. — Ты пропьёшь всё, дети умрут с голоду!
Он размахнулся и ударил её наотмашь — так, что она упала на колени, разбив губу в кровь.
И в этот момент из тени вылетел маленький вихрь.
Мальчик — тощий, с огромными глазами, — бросился на отца. Ему было на вид лет семь-восемь. Он бил мужчину кулачками по ноге, крича тонким, ломающимся голосом:
— Не трогай маму! Не трогай! Я пожалуюсь на тебя повелителю!
Мужчина расхохотался — пьяным, безобразным смехом — и отшвырнул ребёнка ногой, как щенка. Мальчик отлетел к стене и затих, только всхлипнул.
— Повелителю? — заржал пьяница, наступая к жене. — Султану плевать на таких, как вы. Он в своём дворце нюхает тюльпаны, а не разбирается с нищими!
Дальнейшее произошло в одно мгновение.
Султан Ахмед шагнул в круг света. Он сбросил плащ с плеч — и под ним все увидели не грубое сукно бедняка, а тонкий кафтан из синей парчи и усыпанный алмазами пояс.
— Я — султан Ахмед, сын султана Мехмед хана, — сказал он негромко. Но его голос разнёсся по всей площади, как гром. — И мне не все равно на мой народ.
Пьяный муж замер. Его лицо, секунду назад красное и налитое злобой, стало пепельно-серым.
— По-по-повелитель... я не знал... я просто...
— Замолчи, — бросил султан Ахмед, не глядя на него. Он опустился на корточки перед мальчиком, который лежал у стены. — Ты цел, маленький?
Мальчик поднял заплаканное лицо. Кровь шла из разбитой губы. Но глаза его уже не боялись — они сияли изумлением и надеждой.
— Ты... ты правда султан?
— Правда, — Ахмед осторожно коснулся его плеча. — Ты храбрый. Как твое имя?
— Су-сулейман, — заикаясь, выдохнул мальчик. — Сулейман, как младшего Вашего шахзаде.
Султан улыбнулся. Ибрагим-паша, стоявший за его спиной, впервые за много дней увидел на лице повелителя искреннюю, а не церемониальную улыбку.
— Сулейман, — повторил Ахмед. — Хорошее имя. Ты сегодня вступился за честь своей матери. Это стоит больше, чем все налоги, которые я собираю.
Он поднялся, помог мальчику встать на ноги, и повернулся к женщине. Она стояла, прижимая окровавленную ладонь к щеке, и тряслась крупной дрожью.
— Подойди, — мягко сказал султан.
Она подошла и рухнула на колени, пытаясь поцеловать край его кафтана.
— Не надо, — Ахмед отстранил её. — Скажи мне: этот человек — твой муж?
— Да, повелитель. Двадцать лет... он раньше был хорошим, но теперь пьёт...
— Больше он не твой муж, — сказал Ахмед. Он повернулся к свите. — Эй, двое! Взять этого пса и отвести в тюрьму при Баязидской мечети. Завтра кади разберётся. Но приговор будет один: развод, выплата махр [приданое] из его имущества и публичное наказание плетьми за оскорбление жены и ребёнка. Еще приказываю закрыть трактиры. Если узнаю или увижу пьяных, то церемониться не буду. Смерть.
Пьяного мужа скрутили. Он пытался что-то говорить, молить о пощаде, но один из телохранителей молча сунул ему кляп.
Ахмед снова наклонился к мальчику.
— Слушай меня, Сулейман. Утром к вам придёт человек от великого визиря. Он купит вашей семье новый дом — подальше от этого места. И ты пойдёшь в школу, где учат не только Корану, но и письму, и счёту. Станешь образованным человеком.
Он вынул из кошелька золотой — отчеканили его только в прошлом году с тюльпаном на реверсе — и вложил в ладонь мальчика.
— Это не милостыня. Это плата за твою смелость.
Мальчик сжал монету. Женщина беззвучно плакала, закрыв лицо рукавом.
Султан Ахмед накинул плащ, скрывая алмазный пояс, и двинулся прочь, не оглядываясь. Ибрагим-паша догнал его через несколько шагов.
— Повелитель... это было благородно, но опасно.
Они вышли на главную улицу. У ворот Топкапы султан остановился и посмотрел на ночное небо — усыпанное звёздами, как его пояс — алмазами.
— Ибрагим.
— Да?
— Завтра найди всех детей в этом районе, которые хотят учиться. Открой для них школу. Назови её именем... — он задумался на мгновение, — именем мальчика Сулеймана, который ударил пьяного отца кулаком. Пусть это будет напоминанием всем нам, из какой грязи поднимается истинное мужество.
Ибрагим-паша низко поклонился.
— Слушаю и повинуюсь, мой господин.
Ворота закрылись за ними с глухим стоном. Но на той маленькой площади, где остались мать и сын, ещё долго горел одинокий факел, и мальчик всё сжимал в кулаке золотой с тюльпаном — вещественное доказательство того, что справедливость иногда приходит в самых неожиданных обличьях.