Часы встали в ночь, когда умерла Галина.
Большие настенные часы с маятником, гордость их дома, висели на кухне сорок лет — свадебный подарок её родителей. Они отбивали каждый час, и Пётр Николаевич так привык к этому звуку, что переставал его слышать, как перестают слышать собственное дыхание. А в ту ночь, когда Галину увезли на скорой, часы остановились на без четверти три и больше не пошли. Пётр Николаевич их не трогал. Год прожил при остановившихся часах, в тихой и тёмной, как склеп, квартире, и жизнь его остановилась как эти часы.
Через год дочь сказала: пап, отдай ты их в починку, невозможно же, висят без дела. И Пётр Николаевич снял часы со стены, завернул в старое одеяло и понёс в мастерскую на углу, которую помнил ещё с молодости.
Мастер был под стать мастерской — старик, каких уже не встретишь: в нарукавниках, с лупой на лбу, с пальцами, чёрными от машинного масла. Он развернул одеяло, осмотрел механизм, послушал, постучал ногтем по корпусу.
— Хорошие часы, — сказал он. — Немецкие, довоенные. Починю. Только вы, Пётр, должны знать про них одну вещь.
— Откуда вы моё имя знаете? — удивился Пётр Николаевич.
— На задней крышке написано, — мастер показал. Там и правда было нацарапано: «Петру и Галине». — Так вот. Часы эти с секретом. Редкие. Я за пятьдесят лет третьи такие вижу.
— С каким секретом?
— Раз в год, — сказал мастер, не отрываясь от работы, — в ту ночь, когда вы их после починки заведёте, они дают вам лишний час. Один час из прошлого. Какой выберете, в тот и попадёте. Проживёте снова, как было. Изменить ничего нельзя — что было, то и будет, слово в слово. Просто побудете там. А под утро вернётесь.
Пётр Николаевич усмехнулся. Он был человек трезвый, инженер на пенсии, в сказки не верил.
— Вы это всем рассказываете? Для солидности?
— Не всем, — спокойно сказал мастер. — Только тем, кому это надо. Заберёте в пятницу.
В пятницу Пётр Николаевич принёс часы домой, повесил на старое место. Они пошли — мягко, ровно, и когда в первый раз пробили час, от этого звука у него защемило в груди. Он завёл их ключом, как делала всегда Галина, и лёг спать, посмеиваясь над собой и над стариком с его сказками.
Часы пробили полночь. А на двенадцатом ударе обстановка вокруг Петра Николаевича изменилась.
Он стоял в дверях кухни, и было светло, и был обычный вечер — не особенный, не праздничный, самый будничный вечер. За столом сидела Галина и чистила картошку, и очистки длинной лентой свисали с ножа. По телевизору в комнате бубнили новости. Кот Маркиз — давно уже умерший кот — спал на табуретке, свернувшись калачиком.
— Опять ты телевизор на всю громкость включил, — сказала Галина, не оборачиваясь. — Уши вянут. Иди убавь.
Пётр Николаевич стоял и не мог двинуться. Он знал, что это тот самый час — он сам его выбрал, засыпая, не нарочно, а просто потому, что думал о нём: обычный осенний вечер, картошка, новости, ничего особенного, они тогда даже немного повздорили из-за громкости. Он не помнил числа. Он помнил, что это было счастье, и не знал тогда об этом.
— Чего застыл? — Галина обернулась, и он увидел её лицо, живое, чуть сердитое, родное до боли. — Петь, ты чего?
Он хотел сказать ей всё. Что она умрёт, что он будет жить один, что год просидит под остановившимися часами. Что любит её, что не ценил, что готов отдать что угодно за ещё один такой вечер. Но он помнил слова мастера: изменить ничего нельзя. И понял, что и не надо. Если он сейчас всё ей скажет, испугает, испортит — это будет уже не тот вечер, а он хотел его именно таким, каким он был. Будничным. Настоящим.
— Ничего, Галь, — сказал он, как сказал тогда. — Сейчас убавлю.
Он пошёл, убавил телевизор, вернулся, сел напротив неё за стол. Взял нож, стал чистить картошку рядом — этого он тогда не делал, тогда он ушёл к телевизору. Галина удивлённо на него глянула, но ничего не сказала, только подвинула ему миску. Они чистили картошку вдвоём, молча, и в окно стучал дождь, и кот спал, и бубнил приглушённый телевизор. Самый обыкновенный вечер.
Часы на стене тикали. Пётр Николаевич знал, что у него час, и не смотрел на стрелки, чтобы не отнимать у себя время взглядами. Он смотрел на Галину — как она щурится, как заправляет седую прядь за ухо, как у неё двигаются губы, когда она сосредоточена. Он запоминал. Они почти не говорили. Да и о чём говорят люди, прожившие вместе сорок лет, в обычный дождливый вечер за картошкой. Не о чем. Просто сидят рядом. В этом всё и было.
Когда часы стали бить, Галина подняла голову.
— Полночь уже, — сказала она. — Поздно. Давай спать, Петь.
— Давай, — сказал он. — Сейчас.
На последнем, двенадцатом ударе свет погас. Пётр Николаевич открыл глаза в своей постели, один, в тихой квартире. Было темно. По стеклу стучал дождь — настоящий, сегодняшний. Он лежал и не шевелился, и по лицу у него текли слёзы.
Утром он встал и пошёл на кухню. Часы стояли. Снова стояли — на без четверти три, как тогда. Отдали, что могли, и встали навсегда: больше им было нечего отдавать. Пётр Николаевич не понёс их чинить второй раз. Он понял, что и не надо. Одного часа хватило.
Он достал из ящика картошку, нож, миску. Сел за стол и стал чистить — медленно, неумело, очистки рвались. Он не готовил себе горячего целый год, питался чем придётся. А сегодня решил сварить картошки, как варила Галина, и съесть по-человечески, за столом. Дождь кончился. В комнате было тихо, и часы на стене молчали.