Продолжение записок Николая Васильевича Берга
Создатель Оленска (здесь Ефрем Фёдорович Ромадин), человек с большими душевными силами, перенесся (вследствие невыгоды, по мнению правительства, иметь город в непроходимых лесных трущобах) с семьей в Иркутск и стал "искать себе новой службы". Но дело как-то не улаживалось.
В это время с ним познакомился мой отец (Василий Владимирович Берг), тогда советник иркутского губернского правления. Кажется, это случилось потому, что одна из дочерей Ефрема Фёдоровича, Анна, чрезвычайно красивая девушка, встречаемая отцом моим у разных знакомых на дружеских вечеринках, стала, с некоторых пор, ему нравиться больше и больше.
Чтобы победить ее сердце, отец мой явился на одном общественном маскараде, где рассчитывал ее увидеть, наряженный казаком. Подействовал или не подействовал маскарад на сердце девушки, уж этого я не знаю, только она стала вскоре после этого госпожою Берг.
После рождения первых трех детей (девочек, которые умерли в Сибири), отец мой отправился в Москву с женою и с матерью ее, Катериной Ивановной. Отца ее, Ефрема Фёдоровича, уже не было тогда на свете: еще нестарый дуб, надломленный какими-то налетевшими бурями, рухнул.
Дети его, мужеского пола, определились в военную службу: двое - в местный иркутский гарнизон; третий - в какой-то из полков, стоявших в Москве. Все в непродолжительном времени дослужились до офицеров. Старший, Василий, достал себе место городничего в Якутске. Второй, Павел, вел однажды партию ссыльных в страшный мороз, велел их расковать, вследствие чего они разбежались и был отдан в солдаты.
Отец мой, по прибытии в Москву, также поступил на службу в только что образованную комиссию по сооружению храма Христа Спасителя на Воробьевых горах, согласно "грандиозному и мистическому плану" Витберга (Александр Лаврентьевич), гениального юноши, едва успевшего окончить курс наук в Академии художеств.
Мистик-император (здесь Александр I), что называется, души не чаял в мистике-архитекторе. Невозможное казалось возможным. Никакие наветы бесчисленных врагов, несколько зазнавшегося Витберга, не могли поколебать восторженного доверия монарха к его любимцу. Но по смерти Александра I все изменилось: Витберг и многие из чиновников комиссии попали под суд.
Отец мой, казначей, через руки которого прошли многие миллионы, каким-то чудом уцелел и получил, по протекции своего приятеля, барона Штейнгеля (Владимир Иванович), правителя дел генерал-губернатора Тормасова (Александр Петрович), какое-то место в городе Бронницах, а потом переведен в Москву.
В это "тревожное" для нашей семьи время, я и произошел на свет. Крестным отцом моим был Витберг, матерью - одна богатая купчиха Гусятникова, бабушка поэта Майкова (Аполлон Николаевич), близ этого времени родившегося.
О женитьбе отца Аполлона Николаевича, Николая Аполлоновича Майкова, "самоучки-академика", в наших семейных преданиях сохранилось следующее.
Николай Аполлонович, сын директора московских театров, Аполлона Александровича, жившего открыто и весело, был в самом начале 19-го столетия очень красивый, но бедный "гусарик". Он часто ходил к нам и чуть и не через нас познакомился с домом Гусятниковых (здесь Петр Михайлович Гусятников); одна из дочерей последних (Евгения Петровна Гусятникова), весьма богатая невеста, нравилась ему, но он не смел питать никаких надежд.
Однажды (как кажется, весною 1819 года) пришел он к нам грустный и задумчивый. Отца моего не было дома. Матушка спросила у него: - Что вы все такой грустный, Николай Аполлонович? и тут же взялась угадать причину. Он сознался, что "так и так".
- Хотите, я вам погадаю на картах, - сказала матушка, - мне известно одно особенное гадание "по месяцам"; если чему случиться, я назову вам прямо месяц, когда это будет, только вот какое условие: если я угадаю и мое предсказание сбудется, вы должны написать мой портрет.
- Извольте, с большим удовольствием! Я и так давно собираюсь написать ваш портрет.
Матушка разложила карты и сказала гостю, что "свадьба будет в сентябре". Карты иногда играют с людьми странные шутки: сыграли они шутку и с Николаем Аполлоновичем. Он, действительно, женился в сентябре месяце на Марье (здесь Евгении) Петровне Гусятниковой и сдержал слово: нарисовал портрет моей матери на слоновой кости.
Старый Майков, директор московских театров, вышел в скором времени после этого в отставку и перебрался на жизнь в Петербург, где продолжал ту же веселую жизнь. Вечером, всякое воскресенье, сходилась у него куча добрых знакомых, играли в карты, вкусно ужинали.
Знаменитое 14-е декабря 1825 г. приходилось, как известно, в понедельник; это были день именин Аполлона Николаевича.
Собравшиеся накануне, в воскресенье, гости решили досидеть до утра, чтобы встретить именины доброго приятеля с бокалами в руках, разъехаться на короткое время и опять съехаться и кутить. В числе гостей был закадычный друг Майкова, граф Милорадович (Михаил Андреевич), тогдашний генерал-губернатор Петербурга. Он заигрался с несколькими ближайшими к Аполлону Николаевичу лицами до девятого часа 14 декабря.
Вдруг прибежали к нему и доложили, что "на Сенатской площади неблагополучно". Он велел дать сани и уехал. Известно, что его ранили смертельно. Когда Милорадович умирал, государь (Николай Павлович) спросил его: - Чего ты хочешь? Выскажи свое последнее желание, оно будет непременно исполнено!
- Ничего не прошу для себя, я и без того получил много... не оставьте только моего друга, из дома которого я выехал на площадь, чтобы служить вашему величеству: это честный, но весьма небогатый человек.
А. Н. Майков получил 3000 добавочных к пенсиону. Государь никогда не забывал этой фамилии. Николай Аполлонович, художник, писал образа для свадьбы любимой дочери государя, Марии Николаевны, с герцогом Лейхтенбергским. Сыну его, Аполлону, было предложено впоследствии место преподавателя русского языка и словесности государю наследнику Николаю Александровичу (здесь сын Александра II).
Близ 1830 года отец мой получил место председателя Томского губернского правления. В России, председатель губернского правления, - губернатор. В Сибири, по множеству занятий губернатора, а главное, разъездов по губернии, которая величиною в полторы Франции, председатель губернского правления - особое лицо.
Он выше вице-губернатора (который также есть) и в отсутствии губернатора он правит его должность, а не вице-губернатор. Об этом назначении сохранилась в нашем семействе такая легенда.
Матушка моя, женщина чрезвычайно религиозная, пошла пешком к Троице в то время, когда мой отец, (весьма нуждавшийся тогда в службе), поехал "искать места" в Петербург. Он получил сказанное место тогда же; министр внутренних дел Закревский (Арсений Андреевич), встретясь с ним на крыльце, "где как живые, стоять два льва сторожевые" (здесь отсылка к "Медному всаднику" А. С. Пушкина), объявил ему об этом в ту самую минуту, когда матушка моя, достигшая до монастыря, пала перед ракой Сергия в слезных молитвах; так после оказалось по расчёту времени.
Мы двинулись в Сибирь, столько знакомую и желанную для обоих моих родителей, особенно для матушки, которая никогда не могла достаточно о ней наговориться и считала время, проведенное ею в Омске и в Иркутске, за лучшее в жизни.
Поехали мы в большой английской карете, которую отцу моему случилось выгодно приобрести на каком-то аукционе. Карета была снабжена множеством баулов, чемоданов, наверху, спереди, сзади и представляла сущий дом. Сидеть нам в ней всем пятерым (отцу моему, матушке, мне, горничной девушке Татьяне, которая правила тогда временную должность няньки при маленькой сестре моей), было удобно.
Жившая в нашем семействе моя бабушка по матери, Катерина Ивановна, не вынесла российского климата, хотя он был гораздо умереннее сибирского, и умерла очень скоро по приезде из Сибири. Матушка с отцом моим, хороня ее на Лазаревском кладбище подле нескольких внучат ее, моих братьев, должна была сказать священнику, что настоящее ее имя "Ирина", а не Катерина, - так ее и поминали и так написали на каменном кресте.
Мне было при выезде из Москвы 7 лет; я несколько помню наше длинное путешествие: переправу на пароме через Волгу, под Нижним Новгородом; Нижний Новгород и ярмарку, где мы остановились в доме старого друга моего отца, откупщика Смолина; паяцев на площади; зрительную трубу на окне хозяина, наведенную на ярмарку. Я то и дело в нее смотрел и дивовался разным чудесам.
Когда мы стали подъезжать к Сибири, миновав знаменитую своими легионами мошек Барабинскую степь, попросту "Барабу", отец показал мне валявшиеся под ногами красные и разные сердолики, и тут я, вследствие детской впечатлительности, стал отличать эту породу камней от обыкновенных горных и очень скоро, на одной почтовой станции, спускаясь пешком под гору к перевозу через реку, нашел первый сердолик.
По прибытию в Томск, отцу моему была отведена казенная квартира при доме приказа общественного призрения, где мы прожили неделю или две, а потом переехали за реку Ушайку (особый неширокий рукав Томи), в дом купца Борковского, деревянный, в два этажа. Мы занимали вверху одну его половину налево, а другую, правую, занимали хозяева; внизу помещалась прислуга, состоявшая на первых порах из дворового нашего человека Василия и из горничной девушки Татьяны, нанятой в Москве.
В кухне, стоявшей у ворот на дворе, поселились повар-поляк из сосланных; кучер-калмык, по имени Осип, тоже из сосланных, и два казака.
В числе первых лиц, которые стали мелькать у нас в доме, были две "дамы в черном", мать с дочерью, по фамилии "госпожи Берх", навязавшиеся нам в родню. Дочь преподнесла мне, при первом же свидании, несколько книг, с изображением цветов. В конце было объяснение на двух языках: русском и французском.
Это были книги из остатков библиотеки покойного отца подносившей, француза Берха, который попал каким-то образом в Сибирь довольно давно, ходил постоянно в башмаках, отчего жители Томска (где этот Берх встретился с моим отцом, еще холостым) стали говорить, что у них два Берга: "Берг в сапогах" и "Берг в башмаках".
Тогда отец мой занимал немудрое место в губернском правлении и был "Берху в башмаках" не нужен; оттого никто из его фамилии к нам никогда не заглядывал. А когда отец мой получил чин повыше, вдова "Берга в башмаках" оказалась нам вдруг родней.
Вслед за тем явилась и настоящая наша родня: брат матушки, Павел Ефремович, разжалованный, как выше было сказано, в солдаты. Отец мой скоро это уладил, и дядя мой был произведен в унтер-офицеры и записан в томский гарнизон.
Четвертым памятным для меня лицом, вскоре показавшимся в нашем доме, был человек довольно замечательный, некто Матвей Матвеевич Геденштром. Прошедшее его мне неизвестно.
В молодости, он, живя в Петербурге, в чем-то провинился и был сослан в глубокую Сибирь, в каторжную работу. В видах облегчения ему тяжкой участи, местные власти (а может и из Петербурга) предложили ему совершить поездку на север от Новой Земли, в страны, еще никем не посещенные. Он промахал на собаках верст 300-400, пока хватало пищи и дров, и потом описал это путешествие.
Конечно, это довольно редкая, отважная и трудная поездка Геденштрома была поставлена ему "в заслугу": его подвинули поближе к России, в Иркутск (уже как обыкновенного поселенца) и тут отец мой встретился с ним в первую службу свою в Сибири, в 1820-х годах, и дал ему взаймы, в очень трудных обстоятельствах, 1000 рублей, без всякой надежды получить их когда-либо обратно.
При встрече с отцом моим в Томске, в 1830 году, Геденштром принес взятые у отца моего, Бог весть когда, 1000 рублей и отдал. Отец мой указывал на этот факт, как знаменательный, свидетельствующий "о массе особых честных крепышей, которых поглотили снега Сибири и помогли изъесть мошки да букашки".
Довольно скоро (может к осени того же 1830 года) отец мой завел почти ежедневные поездки на острова реки Томи "камушки сбирать": сердолики, халцедоны, топазы, которых было там необычайное множество. Так как я этому делу был обучен еще дорогой, то собирание камушков пошло у меня очень успешно. Через неделю с небольшим из меня образовался опытный собиратель.
Выше наслаждения, как ехать с отцом на острова в большой лодке, причем гребли всегда казаки, а на руле сидел мой отец, для меня тогда не существовало. Это были первые мои путешествия куда-то в неопределенный край, далеко от дому. Что ни день, была какая-нибудь новость: иной остров, иной на нем лесок, а порой может и старый, казавшийся новым...
Поездки наши на острова не имели, конечно, никакой практической цели. Это была прогулка и больше ничего. Камни, которых мы привозили ежедневно целые мешки, были невысокого достоинства: все они были белого или медно-жёлтого цвета, изредка с красноватым оттенком, небольшие, а если и попадется большой, то непременно в трещинах.
Сердолик-кровавик, темный сердолик, голубой халцедон - дети других стран, других местностей Сибири или даже Индии (как например зеленый сердолик). Мне случалось находить сердолики красного цвета, но всегда очень маленькие и обыкновенно не крупнее гороха. Только однажды, найден был мною, малиновый, полосатый халцедон, величиною с кулак.
Голубых халцедонов ни я, ни отец мой не находили решительно никогда. Топазы, находимые нами, были постоянно невелики, в голубиное яйцо и меньше. Случалось иногда подымать и небольшие аэролиты (здесь метеориты; спасибо Виктор Аксютин).
Дома отец мой (любивший меня без памяти, так как из девяти сыновей я, последний по рождению, один остался в живых) не спускал с меня глаз. Я, можно сказать, жил в его кабинете, находясь, большею частью, подле его библиотеки, привезенной из России и состоявшей из редких книг.
Там были все наши тогдашние классики, все знаменитое русское. Иностранных книг отец мой не имел, так как не знал ни одного иностранного языка. Предметом его восторженного поклонения был Державин (Гавриил Романович), которого лучшие оды он знал наизусть и поминутно читал из них отрывки. Затем любил Крылова, Дмитриева, Ломоносова.
Пушкин и Жуковский были, по его мнению, писатели неважные, мода на которых должна была пройти, тогда как Державин вечен.
У Пушкина и Жуковского он замечал каждую небольшую ошибку: не то ударение, отступление от иного синтаксического правила. У Державина он не видел никаких ошибок: ему все прощалось, как лицу исключительному, как гению; это было солнце без пятен. Таких восторженных поклонников Державина между тогдашними стариками можно было встретить довольно. Позднее таких же поклонников имел Жуковский (Василий Андреевич).
Очень естественно, я стал, как попугай, повторять за отцом: "О, ты, в пространстве бесконечный" (здесь ода "Бог"); "С белыми, Борей, власами"; "Лицо скрывает день" и т. п., и до сих пор знаю все их наизусть. А через год стал сочинять стихи и сам, подражая то Крылову, то Державину, а иногда писал и "оригинальные стихотворения", где ямб нередко мешался с хореем.
Никаких других размеров я не знал. Когда мне пошел 10-й год, я перестал мешать хореи и ямбы и рассказал однажды "историю Войнаровского", своими словами, в таких же четырёхстопных ямбах, как она рассказана у Рылеева (Кондратий Федорович).
В это время я уже был учеником томского уездного училища, единственного тогда казённого учебного заведения в городе, где соединялись все классы и сословия: дворяне, купцы, мещане, солдатские дети и дети крестьян.
Продолжение следует